Содержание номера Архив Главная страница

[an error occurred while processing this directive]

Виталий РАПОПОРТ

ПОХОРОНЫ ПЛЕХАНОВА

Барак напротив проходной назывался Пожарка. По прихоти строителя повернутый к заводу задом, фасадом он смотрел в парк, некогда принадлежавший Салтычихе: там сохранились столетние дубы, два обширных пруда и липовая аллея. Заброшенная, поросшая травой, она оставалась вполне в тургеневском духе.

Некогда в строении действительно располагалась пожарная часть, нынче было общежитие, где обитали семейные и одинокие вперемешку. Нас, меня с мамой, подселили в комнату, где, кроме отца (он приехал на полгода раньше), было двое мужчин. Зимой 49-го года жаловаться не приходилось. Встретили нас приветливо, угостили чаем, у родителей нашлась бутылка водки. Выпили, закусили, перезнакомились, стали жить.

У старожилов разница в возрасте составляла добрых лет двадцать, если не больше. В остальном они тоже имели мало общего. Старший, Иван Никитич, голову брил наголо, что делало его похожим на Хрущева, но это я говорю задним числом. Тогда подобное сравнение никому на язык не приходило. То ли Никита Сергеевич недостаточно был популярен, но, вероятнее, потому, что бритоголовые мужики представляли обычный, распространенный тип. Лицом Иван Никитич был кругл и скуласт, выражался отрывисто, рублеными восклицаниями, любимое было: "Крепка Советская власть!" Так он обязательно с удовольствием приговаривал после рюмки водки, но мог выразиться и по поводу горячего чая или другого предмета, заслуживающего одобрения. Еще одно излюбленное словечко было жоржики. Эту категорию населяли преимущественно молодые люди неподходящей внешности или манер. Жоржик был любой франт с буржуазными замашками, но тот же ярлык относился к агентам госбезопасности в одинаковых габардиновых плащах и белых шелковых кашне, которые стояли шпалерами, разделяя колонны демонстрантов во время первомайских и октябрьских шествий. В гражданскую войну Иван Никитич служил политруком в Первой Конной. Тридцать лет спустя должность у него была тоже ответственная - ночной директор. Завод работал в две смены, дневную и ночную. После протяжного гудка в полвторого ночи на территории, кроме ВОХР и пожарных, оставался еще дежурный при телефоне: на случай войны, стихийного бедствия, мировой революции или звонка из высшей инстанции.

Второго обитателя комнаты звали Геннадий Антонович. Он носил сорочку с галстуком и вообще старался следить за своей внешностью. В бытовых условиях Пожарки (удобства во дворе, одна раковина на дюжину комнат) это был сизифов труд и подвиг, но сие было выше моего пацанского разумения. Вульгарных и крепких выражений он никогда не употреблял, отличался определенной манерностью. Чай, например, пил не из стакана, но из чашки, которую держал, отставляя безымянный палец и мизинец. Выпускник Баумановского училища, Геннадий Антонович работал на заводе инженером-конструктором. Обычно замкнутый, про свою профессию он излагал вдохновенно, с поэтической горячностью (как правило, я был единственный слушатель). От него я узнал, что все в жизни создано инженерами, и лучше профессии в мире нет. (Наверно, это сыграло роль, когда через пять лет я со школьной золотой медалью пошел поступать в то же Баумановское, откуда меня благополучно заворотили по поводу еврейского пятого пункта, но это я забегаю далеко вперед.) Иван Никитич не одобрял манер и высказываний Геннадия, но больше косвенно - жестом или выражением лица. Однажды я слышал, как он в сердцах сказал: "Белая косточка" - но предмет уже вышел из комнаты.

Наше пребывание в Пожарке продолжалось примерно месяц. Потом мы долго квартировали в окрестных деревнях, пока не получили комнату в заводском доме. Иванa Никитича и его соседа по комнате я изредка встречал у проходной на остановке автобуса, но дальше обмена поклонами дело не шло. Мы разговорились с Геннадием летом 61-го года в заводском парке. Поздоровавшись, он неожиданно остановился, предложил пройтись. Погода стояла подходящая, спешить мне было некуда. Я согласился без всякого интереса, понимая, что отказаться было бы крайне невежливо. Записной старый холостяк был по-прежнему при пиджаке и галстуке, но постарел и облез, осунулся, больше прежнего ссутулился. Встреча эта произошла через два года после моего окончания Института стали. Мне стукнуло двадцать четыре, я успел понюхать серы и отведать жару у горна домны, поработал у других огнедышащих агрегатов. На конструкторов, корпевших за кульманами, металлурги смотрели снисходительно. После банальных расспросов про здоровье и течение дел я, больше из вежливости, осведомился про Ивана Никитича.

- Умер он, - сказал Геннадий, - в прошлом году умер, через неделю после Пасхи.

Эта была новая нотка: Пасха.

Он добавил:

- Никитич был не тот, за кого мы его принимали. Помните: "Сначала демократия, / потом парламент. / Культура нужна, / а мы Азия"? Это Маяковский Плеханова имел в виду, сто процентов Плеханова, но в комментариях никогда не указывается.

- А Плеханов тут причем? - удивился я.

Из обязательного курса основ марксизма-ленинизма я помнил про Плеханова все, что полагалось знать интеллигентному человеку: основатель группы "Освобождение труда", вместе с Лениным редактировал "Искру", после Пятого года ушел в кусты с заявлением, что не надо было браться за оружие, на что Ильич с неотразимой логикой возразил, что надо было, только более решительно и энергично.

- Историю надо знать, студиоза, хотя, впрочем, откуда вам. Я - другое дело: мой интерес к Плеханову сугубо личный. Я, видите ли, ему прихожусь внучатым племянником. Такое дело. Плехановы из тамбовских мелкопоместных дворян, первоначальный корень ордынский, татарский, служили белому, то бишь русскому царю добрых три века с половиною. Отец Плеханова состоял в военной службе, за ним последовали трое сыновей, в их числе мой дед, который был Георгию Валентиновичу сводный брат, матери были разные. Потом он, дед то есть, был где-то полицеймейстером. Мать моя, а его дочь, родилась в 1902 году, она несколькими годами моложе Никитича, который, к слову пришлось, ровесник нынешнему вождю. Мать вышла замуж за тамбовского жителя Антона Сечкарева, из купцов. Сами видите, классовое мое происхождение непрезентабельное, о нем я с детства научился помалкивать, в анкетах врал, что родители из мещан... Возвратимся, однако, к Ивану Никитичу. Как-то из одного замечания за чаем стало ясно, что Никитич - свидетель и участник событий 17-го года в Петрограде. Я принялся расспрашивать, он отвечал безразлично, правильно, словно на политзанятии. Кое-что все же удалось выжать: он, в частности, ходил встречать Ленина на площадь Финляндского вокзала. Никитич упомянул при этом, как нелепо выглядели там деятели Петросовета с Чхеидзе во главе. Это известный эпизод, но я на всякий случай спросил: "А Плеханова там не было?" "Плеханова?! - возмутился Никитич. - Не было и быть не могло. Плеханову с Лениным разговаривать было не о чем. Плеханов стоял за войну до победного конца, с ним адмирал Колчак советовался насчет того, как предотвратить революционное брожение на флоте". Никитич разгорячился, стал сам рассказывать, без побуждения: "В Плеханове под конец жизни проснулся русский патриот. Барин он был всегда, но патриотом только четыре последних года. Ведь это из-за него, Плеханова, вся моя жизнь пошла кувырком". "Как так?" - удивился я. Никитич успел до революции окончить гимназию. С первых дней Февральской революции находился в Петрограде. Октябрь встретил большевиком. Гражданскую войну провоевал политработником, хотя лет ему было едва за двадцать. После войны окончил Институт Красной профессуры, преподавал марксизм в разных вузах, печатал статейки и брошюрки...

Геннадий замолчал. Мы находились в дальней части парка, возле танцплощадки, которая в тот день бездействовала. Я не знал как себя вести: то ли задать вопрос, то ли ждать. Какое-то время мы шагали молча. Когда он опять заговорил, это было про другое, видимо, он увлекся своими мыслями.

- Плеханов набрался либеральных идей совсем юнцом, в Воронежском кадетском корпусе. Белинский, Добролюбов, Писарев и, конечно, Чернышевский, который потом был кумиром Володи Ульянова. Зачитывался Некрасовым, но симпатии к русскому мужику не было. Возможно, потому, что крестьяне сожгли плехановский помещичий дом без особых на то причин. До конца жизни осталось у Плеханова отвращение к идиотизму деревенской жизни. Семнадцати лет отроду он отказался от военной карьеры, поступил в Петербургский горный институт, откуда через два года ушел законченным революционером. Плеханов был среди основателей "Земли и воли".

Навстречу нам попался мужчина в ковбойке. Он уже было минул нас, но возвратился:

- Надо же, Геннадий Антоныч, я тебя не признал. Теперь разбогатеешь, деваться некуда.

От него исходил аромат сивухи и крепкого табака.

- Закурить не найдется?

Я протянул ему пачку "Дуката", он взял две сигареты, одну сунул в рот, другую - за ухо.

- Вот спасибо, так спасибо...

Мужик ушел восвояси. Геннадий Антоныч вздохнул и продолжил:

- Плеханов приобрел революционную известность благодаря смелой речи у Казанского собора, где собрались человек двести студентов и рабочих-текстильщиков. Это была первая политическая манифестация в русской истории. На Воронежском съезде Плеханов один высказался против установки на террор и вышел из "Земли и воли", которая вскоре раскололась. Он основал "Черный передел", партия оказалась мертворожденной. В 1883 году Плеханов и четверо его друзей объявили в Женеве группу "Освобождение труда" для марксистского просвещения рабочих. Тремя годами раньше Маркс отозвался пренебрежительно про русских деятелей, включая Плеханова, которые предпочли эмиграцию революционной борьбе, обозвал их доктринерами.

Мы совершили полный круг по парку, из лесистой малопосещаемой части вернулись туда, где было людно и весело. Компании сидели на траве с выпивкой и закуской. Публика помоложе сгрудилась у волейбольной площадки. Одинокий работяга в замасленной спецовке, прислонившись к ограде парка, тянул один и тот же куплет: "А без денег жизнь плохая, / Удается не всегда".

- Вы должны извинить сбивчивость моего рассказа, - добавил Геннадий Антонович. - Мне самому порой трудно отличить, что Никитич рассказал, а что я сам собрал по крохам. Я ведь даже английский с грехом пополам выучил, чтобы читать по интересующему меня предмету. В Ленинке оказалось много литературы на чужеземных языках, отбор не такой строгий, как по-русски... Поначалу плехановская компания была очень маленькая, варилась в собственном соку. Однажды, катаясь с друзьями в лодке по Женевскому озеру, он пошутил: "Нам надо вести себя осторожно. Если мы утонем, русский социализм исчезнет с лица земли". В 80-е и 90-е годы Плеханов страстно проповедовал материализм, монизм; он был главный русский апостол марксизма. Мало-помалу появились читатели. Его труды стали обязательным чтением интеллигенции, вошли в революционную хрестоматию. Множество русских людей, молодых и старых, прочитав Плеханова, обратились в так называемый научный социализм. Но как политический деятель, он ничего не достиг. Как был барин, так и остался. Несговорчивый, высокомерный, заносчивый, терпеть не мог плебеев, глупцов, невежд. После Кровавого воскресенья в революционной эмиграции возникла мода на отца Гапона; все, включая Ленина, наперебой хотели встретиться с революционным попом. Плеханов наотрез отказался. Во времена "Искры" он близко сошелся с Лениным, который многое у него перенял. В особенности зубодробительные приемы полемики. Плеханов научил молодого Ильича, что с оппонентами надо вести не спор, а расправу: "Сначала поставьте на нем клеймо каторжника, а уж потом расследуйте его дело". Много лет спустя при введении террора Ленин сослался на Плеханова. Плеханов же в одной из последних статей сделал попытку откреститься от своего питомца: "Виктор Адлер любил повторять, наполовину в шутку, наполовину всерьез: "Ленин твой сын", - на что я обычно отвечал: "Если и сын, то очевидно незаконный". После Октября Плеханов пережил тяжелое унижение, к нему пришли с обыском ревматросы, которые имени его никогда не слыхали. Ленин после этого происшествия распорядился, чтобы гражданина Плеханова не беспокоили. Вот как обернулись их отношения. А поначалу Плеханов был рад найти в Ленине ученика и сотрудника, который принял на себя интриги и грязную организационную работу. Ленин знал калибр Плеханова, но считал, что время его прошло. В 1904 он сказал в частной беседе: "Это человек, перед лицом которого мы все пигмеи... но все равно мне кажется что он уже мертвый, а я живой..." Объективности у Плеханова было мало. В 1881 году Маркс написал Вере Засулич, что русская община может процветать и при капитализме. Плеханову это положение не понравилось: в таком же духе высказывались народники. Письмо он поэтому не разрешил напечатать. Под конец жизни Плеханов стал сторонником цивилизации, европейцем. По возвращении в Петроград заявил: "Азиатская Россия потерпела поражение, страна триумфально входит в семью свободных народов. Надо вести войну до победы, которая принесет демократической России Константинополь и проливы". Таких же взглядов придерживались кадеты. Если бы раньше Плеханову нагадали эволюцию в сторону Милюкова, он бы не поверил, возмутился. Понять эту перемену можно. Он оставался за пределами России тридцать шесть лет. Вся жизнь ушла на служение юношеской мечте, а результатов не было в помине. Было от чего впасть в отчаяние. Аптекман, старый друг, в 16-ом году увидел Плеханова после долгой разлуки: "Боже, что за лицо... мученик, истерзанный сомнениями, потерявший дорогу... орел со сломанными крыльями..."

У меня от этого рассказа голова шла кругом. Плеханов, которого я всегда воспринимал как эдакого революционного Фамусова, преображался в байронического скитальца.

- Не понимаю, - сказал я, - какую эволюцию вы имеете в виду? Плеханов потому и разошелся с Желябовым, что был принципиальный противник террора и насилия.

Геннадий вскипел:

- Это, сударь, пальцем в небо. Плеханов, как и его друзья, не был толстовцем, отнюдь, он террор не отвергал, он просто не верил, что покушения ведут к заветной цели - свержению самодержавия. Чернопередельцы в своем журнале рукоплескали убийству Александра Второго. Имеется еще одна интересная деталь. После покушения 1 марта пошли еврейские погромы. В среде революционеров считалось неудобным против этого выступать: чтобы не помешать инициативе масс. Плеханов, женатый на еврейке, начал было писать статью по этому поводу, но бросил: показалось скучным повторять прописные истины. Как и другие революционеры, он признавал национальное равноправие, но остерегался говорить об этом с массами.

Я вставил остроумное, как мне казалось, замечание (после 56-го года мы все разоблачали и низвергали):

- Значит, Плеханов, подобно большевикам, был против индивидуального террора только потому, что верил в массовый? Как говорится, ближе к цели?

- Это по-вашему выходит, - устало возразил Геннадий. - Плеханов не отвергал насилия, но не верил в немедленную пролетарскую революцию, считал, что нужно пройти через буржуазную демократию...

За беседою бесповоротно наступила ночь. Ели в парке насупились, на дорожках никого не было видно, только из глубины с невидимых скамеек доносились голоса, чаще девичьи визги. Пора было расходиться, а мы все стояли. Издали, от пруда, грянула гармошка, мужской голос пошел заливисто выводить:

С деревьев листья облетели,
Наверно, осень подошла.
Ребят всех в армию забрали,
Настала очередь моя.

Только кончилась эта песня, как вступил женский голос, пронзительно, с вызовом:

Вечерело, солнце село,
И взошла луна.
Прогуляться девка вышла,
Все равно война.

И без перехода:

Мы Америку догнали
По надою молока,
А по мясу мы отстали...

- Азиатчина, - вздохнул Геннадий.

Было темно, но я видел, что он поморщился. Хотя частушка мне показалось меткой, защищать ее я не решился. Вместо этого задал вопрос, который у меня давно на языке вертелся:

- А Иван Никитич где? Он куда-то пропал из вашего рассказа.

- Он присутствует, - сказал Геннадий, - ничего он не пропал. У него друг был по имени Павел Дудкин, тоже партиец, они дружили с юности. В 30-х отношения стали прохладные, потому как Павел у Никитича увел жену. Не буквально увел, но она с Никитичем разошлась, а потом вышла замуж за Павла. Дело житейское, после революции на брак смотрели просто, развестись можно было заочно. Но не в том суть. Этот Дудкин написал книгу про Плеханова, все чин по чину, с большевистских позиций. Беда только, что после убийства Кирова в партии царила истерия. Каждый боялся обвинений в мягкотелости, в утрате бдительности. В сторону подозрительности или кровожадности переборщить было невозможно. На рукопись Дудкина набросились все кому не лень, запахло дымом. Дудкин попросил Никитича: "Приди, ради Христа, на обсуждение, замолви доброе слово". Никитич явился и сразу пожалел. Выступавшие, без исключения, несли Дудкина по кочкам. У него обнаружились во множестве смертные грехи: антипартийные настроения, апология меньшевизма, недостаточно разоблачил соглашательскую философию Плеханова, не учел указания т. Сталина об усилении классовой борьбы при социализме. Никитич сидел пришибленный. Не выступить в защиту товарища было стыдно, рот открыть страшно. Дело решил оратор, который обрушился на последнюю главу книги. Дудкин писал, что, хотя Плеханов фактически скатился в лагерь контрреволюции, у определенной части питерских рабочих сохранились к нему симпатии. Поэтому многие пришли на его похороны в мае 1918 года. "Это, - сказал критик, - вопиющая фальсификация истории. Рабочий класс в 18-ом году уверенно шел за Лениным". Никитич взорвался: "Это про какую такую фальсификацию вы толкуете? Я сам был на Волковом кладбище в этот день. Плеханов, конечно, занимал неправильную позицию, но процессия людей, которые пришли его память почтить, растянулась на семь верст. Там было множество рабочих, хотя большевистская партия настойчиво их призывала не ходить. Это исторический факт, который надо понимать". (Вот бы Плеханову с того света порадоваться, заметил в скобках Геннадий, но для материалиста это большой грех.) На собрании наступило замешательство. Нужно было дать этой вылазке партийную оценку. Это сделала Галина Дудкина, которая доложила про своих двух мужьев следующие факты: а) за бутылкой водки вечно рассказывали антисоветские анекдоты, б) Дудкин в 20-х годах принадлежал к троцкистам, в) Никитич его не разоблачил. Дудкина исключили из партии за меньшевистский уклон, Никитича - за притупление партийной бдительности. Дальнейшие их судьбы разошлись. Дудкина арестовали, след его затерялся. Никитич долго обивал пороги в кабинетах, но своего добился. По ходатайству кого-то из чинов Конармии его восстановили в партии. Преподавание марксизма было ему заказано, он и сам боялся высовываться, до конца жизни отсиживался на должностях вроде последней. Галину тоже арестовали как жену разоблаченного врага народа, дали пять лет, потом вечную высылку. Она вернулась после Двадцатого съезда, пишет исторические книжки для детей... Роковой он оказался, Плеханов, в жизни Никитича.

Геннадий помолчал, потом добавил:

- Плеханов умер в мире с самим с собой. Как рассказывает жена, он был спокоен, а ее пристыдил за рыдания: "Мы с тобой, Роза, старые революционеры, нам надо быть твердыми. Да и что такое смерть? Всего лишь превращение материи. Видишь, за окном береза нежно прислонилась к сосне (он умирал на даче в Финляндии)? Я тоже могу однажды превратиться в такую березку". На могильном камне Плеханова выгравированы, как он завещал, слова Шелли: "Он стал заодно с природой", по-английски: "He is made one with nature".

Мы разошлись по домам. Иногда, за давностью, я начинаю думать, что эта история мне приснилась.


Содержание номера Архив Главная страница