Содержание номера Архив Главная страница

[an error occurred while processing this directive]

Юрий БЕРДАН (Нью-Йорк)

ПРОЩАЛЬНОЕ ТАНГО, ИЛИ ПЛАТА ЗА КРАСНУЮ ИКРУ

Эти заметки о некоторых сторонах профессиональной жизни русскоязычного журналиста в Америке носят личный и даже, в некотором роде, интимный характер. На этот стриптиз надо было еще решиться! Одна моя знакомая, острая на язык женщина и талантливый литератор, сказала по этому поводу так: "Я бы не стала заголяться перед публикой. Зачем это тебе надо? Мало ли что у кого на душе?" Возможно, она права. Но есть мысли, которые не похоронишь...

* * *

В чем болевая проблема моих коллег, какова основная претензия пишущих на русском местных журналистов? Она не только основная, а вообще, кажется, единственная. О других мне слышать не приходилось. Мало платят. Просто нищенски в сравнении с американскими органами массовой информации. Признавая очевидность сего нерадостного, но элементарно объяснимого факта, я, однако, не считаю его ни основным, ни главным, ни вообще в какой-либо степени существенным. Это издержки диаспорной планиды, коммерческий феномен, не более того. Убежден: главные и основные составляющие творческого дискомфорта гнездятся в сфере профессиональных самоощущений. Впрочем, не настаиваю на массовости этого чувства. Возможно, его я испытываю только один.

Одним из моих первых приятных и неожиданных американских впечатлений была расположенная неподалеку от моего дома районная библиотека. Приятность заключалась в том, что она была компьютеризирована и кондиционирована, а доступ к книжным полкам был доверительно свободен. А неожиданным было то, что внутри я обнаружил несколько стеллажей с книгами на русском языке. И не только на русском, но и на украинском, польском, китайском и еще на нескольких других, что меня, понятно, взволновало гораздо меньше.

Были там книги не только из разряда русской художественной, поэтической, философской и прочей классики, не только переводы и работы корифеев иммигрантской мысли, но и новинки русской, тогда еще советской литературы, что успешно решало одну очень меня вначале смутившую проблему. Перед этим, ознакомившись с магазинными ценами на книги, я слегка затосковал, поскольку понял, что столь привычное и крайне для меня необходимое занятие, как чтение, придется отложить до более зажиточных времен. А это, наверное, то же, что предложить молодому здоровому, кровь с молоком, человеку отложить до лучших времен занятия сексом. Узрев книжный арсенал со знакомыми с четырех лет значками, я воспрянул духом. И понял, что моя смерть от читательской абстиненции на некоторое время откладывается. В ту пору я предположил, что так называемые русскоязычные полки комплектуют из подношений нашего брата, сгоряча привезшего сюда контейнеры и баулы, заполненные невообразимой ценностью советских времен - книгами. А откуда же им, думалось, здесь взяться? Кому здесь имеется нужда беспокоиться о прихотях свалившейся на голову интеллигенции и прочих представителей, испорченных привычкой полистать на ночь детектив или посмаковать приключенческие страсти? У них, американцев, что - проблем с нами больше нет? Плохо я тогда знал Америку. Оказывается, на приобретение книг в рамках так называемых "этнических" программ выделяют приличные средства, а отделы русской литературы есть во множестве библиотек практически во всех местах страны, где компактно проживают русскоязычные жители.

Восемь лет назад, в ночь перед вылетом в Америку, а по суматошности сборов это было почти что бегство, я сидел за сараями в дальнем углу нашего ташкентского дворика и совершал языческий акт жертвоприношения: размеренно, с мазохистским злорадством сжигал свой архив. Все со школьных времен изданное, опубликованное, написанное, накарябанное. Сотни, а может быть, тысячи газетных, журнальных, стандартных и тетрадных страниц. Сжигал заживо. Сжигал прошлое и одновременно выжигал поле для засева своей будущей неведомой и непонятной жизни. Абсолютно другой, где, по моему твердому убеждению, невозможно быть ничему, чем жил раньше. Не было в этом действе никаких невротических или сакральных мотивов, а только примитивно трезвое убеждение, что в англоязычной среде моя русскоязычная профессия и все с ней связанное, что зайцу стоп-сигнал. И что чемодан с набором гэдээровских инструментов и парой килограммов никелированных шурупов будут гораздо полезней вороха никому, кроме меня, не интересных листков.

Но, к счастью, ошибся.

Архива не жалко, хрен с ним: ничего выдающегося или интересного для мыслящего человечества он не содержал и вряд ли представлял собой даже семейную ценность. Привези я его сюда, не думаю, чтобы когда-нибудь внукам или правнукам пришло в забитую компьютерными программами и музыкальными новинками голову рыться в старых газетах, журналах и прочих линялых бумагах только потому, что они имеют отношение к их незадачливому предку.

Да, к счастью, ошибся: имелась возможность профессию употребить. Выходило два, кажется, "толстых" ежеквартальных журнала на русском и одна газета - "Новое русское слово". Впечатление она на меня произвела тогда неоднозначное.

Была она, возможно, менее профессиональна, чем нынешняя, но гораздо уютней, можно сказать - родственней. Перепечаток из российской прессы в ней почти не было, и практически в каждом номере шло несколько "местных" материалов. Спорили, ругались, обсуждали, перемывали друг другу косточки... Сумбурно, но искренне пытались разобраться в себе, в окружающем, в прошлом, осмыслить свое нынешнее состояние, поныть по утраченному или восхититься приобретенным. Иногда наоборот. А художественные произведения, которые довольно часто печатались в ней - повести, рассказы и даже романы, - в большинстве своем были про жизнь иммигрантскую, про нас с вами. Правда, было среди них много откровенно графоманских, но это уже детали... Сейчас, за исключением иногда вспыхивающей грызни по мелким поводам и слезных иммигрантских рубрик, ничего этого нет. Как и в десятках других обрушившихся позднее на нашу голову ежедневных и еженедельных изданий, в которых добрая половина газетного объема - переводы из американской и перепечатки из российской прессы. Что в принципе, если закрыть глаза на правовые детали, не так уж и плохо: нашему читателю, кто еще не проник и кто уже никогда не взломает загадочные тайники английского языка, отлученному расстоянием от происходящего "там", с местной или отдаленной кухни подается к столу уже готовенькое - подсоленное и разжеванное.

Другое дело, что некоторые газеты убивают наповал своим провинциально-самодеятельным убожеством. Наша местная пресса уж если не организатор и пропагандист, то переводчик, интерпретатор и информатор - точно. Ни спецкоров, ни собкоров, ни репортеров местные мастерские по производству газетной продукции содержать не могут, уж что есть, то есть. Появилась даже такая журналистская специализация вроде заводского сборщика готовой продукции. Берутся несколько статей, опубликованных в солидных изданиях, чаще всего на злободневную политико-экономическую тему, иногда на историческую или из области культурного наследия, а то и вообще из энциклопедии, нарезаются на куски, потом куски склепываются, после чего продукт перемежается несколькими строками ехидных или восторженных, в зависимости от темы, комментариев. Изделие готово! Каждый день по штуке. Полная автоматизация творческого процесса! Людям (с ударением на втором слоге: смысл главней грамматики) нравится. А чтобы свое, выстраданное, замешанное на размышлениях-мучениях, на собственной уверенности или рефлексии - большая нынче у нас здесь редкость. То ли все теперь стало ясно, то ли объелись: и самокопанием, и красной икрой.

Это отнюдь не порицание. Данный процесс и данное состояние - вещи естественные, имманентные и не вызывают у меня профессионального протеста. К тому же многое из того, что изготавливается методом сборки, делается неплохо. Если не знать первоисточники - очень даже любопытно и общеобразовательно. Имена этому - культуртрегерство и популяризаторство: весьма уважаемые и полезные во все времена и среди всех народов вещи.

Возвращаюсь к прерванному описанию первых впечатлений о русскоязычной прессе, в ту пору единолично воплощенных в НРС. Итак, с одной стороны - окно в мир, исповедальня и верховный судья общины. А с другой, и это касалось дел тогда еще советских, эта единственная "своя" газета вызывала чувство, близкое к тому, которое возникает при посещении бабушкиного чулана. Все, что происходило в СССР в те, теперь понятно, что фактически революционные годы, с их возвышенностью и мерзостью, присущими любым катаклизмам, воспринималось и подавалось НРС в одном цвете, почти без оттенков. И для обозначения действующих или бездействующих лиц, темных или светлых лошадок, участников, исполнителей или сторонних наблюдателей, употреблялось одно емкое и обобщающее - "они". Сам черт не мог разобраться в цветах, оттенках, полутонах и обертонах, которыми кричал, стонал и переливался рассыпавшийся монолит, а здесь все было по-прежнему - "они".

Впрочем, это объяснимо: делали газету люди третьей волны иммиграции. Они, составившие этот обильный поток, длившийся с конца шестидесятых до начала перестройки, оборвав свой текущий исторический опыт на определённом политическом, экономическом и эмоциональном рубеже, остались в своих ощущениях и восприятии на "точке отъезда". "Перестроиться" им было труднее, это произошло спустя годы, сейчас там много новых журналистов, но бессмысленное "они" проскальзывает и поныне.

Отлично представляю, с каким неповторимым чувством лет эдак пятнадцать-двадцать назад садились в первый раз за письменный стол оказавшиеся в иммиграции профессионалы-журналисты из тогда еще грозной и, казалось бы, непоколебимой империи. Пиши о чем хочешь! О любовницах президентов и бриллиантах секретарш первых секретарей. О расовой нетерпимости и апокалипсисе под знаком полумесяца и звезды. Плохо о красных, хорошо о голубых, и наоборот. О сексуальных проблемах вообще и своих собственных, в частности. Свобода, ядреный орех! Со временем эйфория улетучивалась. Во-первых, ко всему привыкаешь, необычное со временем становится нормой, а еще позже - рутиной, новации превращаются в пережитки. А во-вторых...

Отчетливо помню, хоть промельтешило с той прекрасной поры много всяких лет, сколько горьких минут, сколько обреченной ненависти и беспомощного журналистского сарказма вызывала еженомерная цензура. А пора, безо всякой иронии, была и на самом деле, для меня, во всяком случае, прекрасная, - молодость! О чем разрешается писать, кого выше управдома дозволено критиковать? - риторически вопрошали мы начальство и друг друга. Нельзя о вокзалах и электростанциях, поскольку их уязвимость во время войны связана с большими обороноспособными последствиями, и вообще - они стратегические объекты; нельзя упоминать адреса и места расположения больниц, поскольку они - потенциальные военные госпитали. Нельзя о тяжелой промышленности, поскольку половина ее - военная, нельзя о хлопкообрабатывающих заводах, поскольку хлопок - сырье для взрывчатки... И еще безумно много "нельзя"... Можно - "долой советскую власть". Или - "коммунистическая партия - свора убийц!" Подобного запрета официально, на бумаге, не существовало. Можно было, но только очень теоретически. В тифозном бреду. Вся ирония заключалась в том, что на деле прямых идеологических запретов не было. Юридически не было. Были законы об антиобщественной деятельности, а под них можно было подверстать что угодно... В застекленном, запертом на ключ книжном шкафу в кабинете главного редактора рядами покоились толстенные фолианты с запретами. С нами, творческим контингентом, ежемесячно проводили занятия, рассказывая о том, что еще очередного добавлено к запретам, сотрудники Комитета по сохранению Государственной тайны. Так официально называлась цензурная контора, а в обиходе употребляли эвфемизм - Гослит, Обллит или, фамильярно, - Лит. А добавлялись от беседы к беседе десятки запретительных пунктов. Помню слезы (если это были женщины) и мат (в обоих вариантах) дежурных редакторов, отвозивших в Лит сверстанные полосы и привозивших оттуда эти же полосы с перечеркнутыми крест-накрест статьями, заменить которые в выпускной горячке было нечем. Доходило до полнейшего идиотизма.

Однажды, было это в году 73-м или 74-м, для субботней детской странички газеты был заверстан рассказ, вернее - сказочка о том, как пионер Петя изготовил ракету из старой металлической бочки и отправился вместе со своей верной и ученой собакой Шариком на Марс. "Раз речь идет о космосе, - сказали в Лите, - нужна резолюция Каманина". Справка: генерал-полковник Каманин - тогдашний руководитель Центра космических полетов. И что вы думаете? Срочной телеграммой в несколько сотен слов отправили злосчастную сказочку про пионера Петю и его ученую собаку в Центр космических полетов на наиглавнейшую космическую экспертизу. Каманина на месте в тот час не оказалось, дело затянулось, но после долгих телефонных переговоров с Москвой, после пролета всех мыслимых типографских сроков, после мольб, истерик, ругани и паники пришла, наконец, спасительная фототелеграмма с личной резолюцией Каманина. Она заключалась в слове то ли "разрешаю", то ли "проверено". А под размашистой генеральской подписью было крупно начертано: "мудаки!" Это не журналистская байка, я абсолютно ничего не придумал!

Конечно, в определенной степени смысл и содержание этой анекдотической истории связаны с олигофренией советского официоза, но не только. Имеют они прямое отношение и к чисто человеческим качествам сидящих в бюрократических креслах людей во всех странах и на всех континентах. Не раз с кое-чем подобным мне приходилось сталкиваться и здесь. Но самой страшной цензурой, была своя собственная. Ее называли "внутренний редактор". Если государственная определяла технические и информационные детали, то все остальное - от политики до интонации, что можно и что нельзя, как можно и как нельзя, ты априори определял сам. Давил себя сам и разрешал себе сам, исходя из известного тебе "уровня проходимости". Сам себе был редактором, цензором, жандармом и экзекутором. И фигу прятал в карман настолько глубоко, насколько хотел, чтоб в случае чего можно было изобразить невинные глазки: да разве можно меня в таком подозревать, ничего подобного я и не думал, случайное совпадение! Да, все это в нашей профессиональной жизни там и тогда имело, как говорится, место и достаточно большое. Работали и жили, а вернее - играли по таким вот тошнотворным правилам. Но все же...

Но все же, если честно сравнивать мое профессиональное самочувствие здесь и там, тогда и теперь, то, хоть и крамольным диссонансом с моралью и стереотипами свободного мира это звучит, - тогда оно было однозначно лучше. Разумеется, прекрасная пора, молодость и все такое прочее - тут ясно. Но не только потому. То, что удавалось сделать просто хорошего, пусть по мелочам, пусть в микроскопических дозах, пусть одной светлой свежей капелькой в море стоячей затхлой воды, было тем, ради чего стоило играть в те вынужденные мерзкие игры. И то, что было сделано мной за десяток лет журналистской работы для пяти-семи-десяти людских судеб, используя положение представителя всемогущей партийной прессы, человека с красной книжицей, давало, кроме конкретной пользы кому-то, ощущение общественной нужности и хотя бы чуточку компенсировало потребность в реализации личного болезненного чувства глобальной несправедливости. Не часто, верно. Но хоть что-то.

В одном случае удавалось просто спасти человека: вытащить из тюрьмы, где бы он, без сомнения, сгнил по абсурдному уголовному обвинению. В другом - помочь людям выпутаться из сложных семейных взаимоотношений, явственно пахших суицидом. В третьем - разобраться с махинациями, преследованием талантливого человека и дать ему возможность нормально продолжать работать. По следам многих моих выступлений присылали письма с благодарностями, покаяниями и проклятиями, приходили в адрес газеты и в высокие партийные инстанции отчеты с перечнем принятых мер и бюрократические отписки. В советских газетах вообще, и в той, где я работал, в частности, печатали много пакостей, губили множество жизней и карьер. Но я говорю только о своем личном опыте и о своих чувствах в связи с ним.

Это ведь очень важно осознавать, что твое дело дает конкретный результат. Пусть потом даже оказывается, что это иллюзия.

Но что была бы жизнь без иллюзий? Цех по производству жизни?..

Ничего из того, что мною раньше было материализовано на бумаге и чем прежде наполовину жил, не осталось. Все сгорело в том давнем предотъездном костре, а дым от него давным-давно развеян ветром времени и перемен. Не осталось ни газетных, ни журнальных, ни тетрадных листков, ни того, что сейчас можно назвать иллюзиями. Но не все можно сжечь, зря был уверен, напрасно надеялся - кое-что негорючее осталось. Осталось то, что заставляет вновь и вновь садиться за компьютер. Так выпивоха в маятном предвкушении открывает очередную бутылку, хотя прекрасно знает о прелестях похмелья. И говорит себе - последняя.

Не так давно написал я статью о проявлении некоторых свойств человеческой натуры на фоне окружающей деловой среды. Об удивительном феномене, заключающемся, попробуем сказать так, в гармонии на первый взгляд несовместимого. Туманно звучит, но ничего не могу поделать: пересказывать статьи то же, что и стихи, - номер дохлый. Это была чистая публицистика, ничего я не расследовал, никого не обвинял, и главным действующим лицом были не фирма, не человек, а психология. Но пришлось в качестве живого аргумента привести пару конкретных, достаточно неприглядных эпизодов, то, что мы зовем фактами, и без которых, как известно, газетный материал, что шашлык без мяса, что брачная ночь без любви. О бизнесмене N, участнике описанного мною коммерческого мероприятия, я ничего особенного не сказал, просто упомянул как номинальную фигуру. И добавил чуть-чуть искренней лирики, поскольку N хоть и ушлый бизнесмен, но приятная женщина. Конечно, я предполагал и даже был уверен, что у нее рыльце в пушку, рад бы раскрутить историю, но не имел, да и не мог иметь на этот счет никакой информации - не те возможности, поэтому обошелся беглым хронологическим экскурсом.

Главный редактор газеты, куда я отдал статью, сказал мне так: "Возьму, если уберешь абзац об N". "А в чем дело? - изумился я. - Что тебе здесь не подходит? Я же о ней слова плохого не написал! Просто назвал фамилию как бизнесмена, который когда-то владел этой фирмой. Справка, не более того, чистая статистика". "Не будь наивным, - ухмыльнулся главный редактор. - Что бы ты ни написал, хорошее или плохое, она не хочет, чтобы ее фамилия стояла рядом с этим скандальным делом". "Не хочет?! - возмутился я. - Да кто она такая?! Президентов этой страны в газетах наизнанку выворачивают, и те только утираются..." "Президентов этой и всех остальных стран мы тоже наизнанку выворачиваем, - ответил мне главный редактор, - но президенты не платят нам по триста долларов в неделю за рекламу..."

Ясненько! Куда уж больше...

Главный редактор другой уважаемой газеты со мной так не откровенничал, но из его путаных отнекиваний все стало тоже ясно. Там мой персонаж раскошеливался на пятьсот в неделю. Между прочим, за все годы сотрудничества с этими, как, впрочем, и со всеми другими печатными органами, не было ни одного моего материала, более того, ни одного абзаца, которые бы не были опубликованы... Видимо, я здорово ошибался, относя это в адрес увлекательности и качества. Теперь стало понятно: причина в том, что я не люблю называть в своих опусах имена-фамилии.

Напечатала статью одна ершистая газета, не пользующаяся благосклонностью рекламодателей, поэтому держится она на энтузиазме и самолюбии. Гонораров не платит, денег ни от кого не получает, издатель, он же главный редактор, он же все остальное, беден, а потому независим.

И когда через некоторое время я работал над другой статьей, перемалывал в голове варианты, отметая одни, ища другие, вдруг в какой-то момент я испуганно отпрянул от компьютера. Урок не прошел даром: я услышал внутри себя тот же самый, что и двадцать лет назад, и такой же, как тогда, благожелательно начальственный писк - так можно, так нельзя, это возьмут, это завернут! Теперь я, кажется, заново начинаю знать: о чем, о ком и где можно, о чем, о ком и где нельзя в рамках наивысшего достижения западной цивилизации - свободы слова в русскоязычном варианте.

Нет фолиантов, нет писаных запретов, но снова есть "внутренний редактор". Самый страшный цензор. Палач творчества. Вернулся, приспособившись, "перестроившись", усвоив новые требования, новую реальность и законы. Злорадно вернулся: ну что, можешь обойтись без меня?

Можно, конечно, плюнуть и растереть, не писать плохо, а если они не хотят, то вообще никак, о выгодных рекламодателях, о приятелях издателей, о маленьких общинных наполеончиках и о больших деятелях нашей общины - мало ли других тем? Много. Но для этого надо себя поменьше уважать и держать себя лакеем при господине "внутреннем редакторе". А вы еще спрашиваете: как это так, почему творческое самочувствие хуже, чем тогда, в советские сумерки... С тем я родился, а это мне только недавно втемяшили в мою быстро седеющую голову.

Ладно, проехали... Жизнь.

А еще вот почему.

Никаких тебе писем-отписок, никаких "хоть что-то", никаких спасенных или обиженных, никаких пяти-семи-десяти судеб, и даже одной... Хотя писал о многих вещах безобразных, нелепых и странных из сферы взаимодействия наших родственников, соседей и сотоварищей с официальной Америкой. Писал о вещах абсолютно конкретных, с адресами и фактами, но сидя в своем рабочем закутке и рожая тексты, прекрасно знал, что пишу вроде как бы рассказики, бывальщины из жизни общины. Что ни официальной, ни общественной реакции на них не предвидится. И вообще - любой. А учитывая основную претензию русскоязычных журналистов - мизерность оплаты за труд, писал, можно сказать, для себя: облегчал душу, выпускал пар. Конечно, определенная польза от такого занятия есть - явный психотерапевтический эффект. Спросите у любого врача. Могу допустить и даже верю, что эмоционально репортер американской газеты испытывает нечто похожее на то, что чувствовал я двадцать лет назад, проведя удачное журналистское расследование, опубликовав крепкую статью, приняв участие в чьей-то судьбе или повлияв на ход судебного дела. Но нынче это не про нас.

Возмущаться нечем и катить бочку не на кого: в диаспоре практически нет профессии репортера или журналиста в традиционном смысле. Как представителя третьей власти, пусть даже в квартальном масштабе. И не может быть, по определению. Понятно - почему. Потому что мы - отдельно. Мы - для себя.

Наверное, пора ... Пора садиться жечь накопившееся за семь лет: сотни газетных и журнальных страниц. А стандартных и тетрадных у меня больше нет: все это теперь - компьютерные файлы. Их отправить на тот свет раз плюнуть - только щелкнуть кнопкой мыши. Да еще - это вам не ташкентский дворик! - под мое любимое танго, которое на прощанье с удовольствием сыграет мой компьютер.


Смотри также:


Содержание номера Архив Главная страница