Содержание номера Архив Главная страница


Григорий СЕРЕБРЯНСКИЙ (Детройт)

Свет погасших звезд

После того как мы c Нахманом познакомились в санатории и подружились, наша связь не прерывалась. Но так как он был человеком очень занятым - все-таки директор крупной оптово-торговой базы, то в гостях друг у друга мы бывали нечасто, зато вместе ходили в кино, а потом гуляли или сидели в полюбившемся нам обоим месте - в парке у Рижского Театра оперы и балета. Оглядывая задумчиво парк, Нахман сказал:

- До войны я жил в похожем, тоже очень красивом месте - рядом с парком у Драматического театра, только не здесь, конечно, а в Лиепае.

- А что потом? - я не сразу понял, что задал не очень тактичный вопрос.

- Потом, - ответил он, - ну, потом война и гетто. Ничего интересного.

Нет, в тот вечер он ничего не стал рассказывать о тех мучительных годах своей жизни. По-видимому, для этого ему требовалось другое, особое, настроение. После того разговора прошло месяца три, и мы опять сидели на скамейке у Оперного театра. Он рассказывал мне, что на днях произошла встреча оставшихся в живых узников Лиепайского гетто и концлагеря. Один раз в году они встречаются в ресторане "Луна". Вот и теперь они собрались. Из восемнадцати на встречу пришли только пять.

- После лагеря люди быстро уходят туда, откуда никто не возвращается. Но кое-кто уехал в Израиль, - сказал Ланковер. - Вот этого-то наша "мелуха" очень не любит. И поэтому на наших встречах всегда торчит какой нибудь чин из КГБ. Требует, чтобы говорили только по-русски, а не на идиш. Это для того, чтоб не вели "антисоветских" разговоров насчет отъезда в Израиль. А наш русский язык - это и смех, и грех. Мы всегда знали два языка: родной идиш и латышский. А теперь - "давай-давай - русский" и "никакие гвозди".

- И о чем же вы говорите на встречах? - спросил я.

- Да о разном, о гетто и лагере стараемся не вспоминать. Не хочется, страшно это... Но все равно вылезает, как шило из мешка...

И он начал рассказывать:

- В глазах встает одна и та же картина, когда вспоминаю, как это начиналось. Было начало осени 41-го года, такое же время, как сейчас. Стояли довольно теплые дни. И в один такой прекрасный и ужасный день гнали нас, евреев Лиепаи, длинной колонной по брусчатой мостовой на окраину города, где стояли полуразвалившиеся бараки, в которых прежде жили сезонные рабочие местных заводиков. И в этих "шикарных номерах" немцы предоставили нам возможность жить и умирать. Одним словом - гетто. Оно было зеркалом немецкого "нового порядка". Наша колонна рядов в десять растянулась на несколько километров. Я смотрю сейчас на этот парк, на гуляющих людей, на матерей с колясочками, слышу музыку, беззаботные разговоры и смех людей. И мне начинает казаться, что всех тех ужасных картин не было, они мне только приснились в страшном сне. И проснувшись, я буду таким же беззаботным и веселым, как все. Но нет, мой друг, чудес не бывает, и от прошлого не спрячешься.

И вот по брусчатой мостовой гонят нашу колонну. Мы не столько идем, сколько бредем, тащимся, ведь в колонне мы двигались вперемешку, здоровые везли в колясочках, вели и тащили на себе больных, немощных стариков, детей. Все тащили с собой какой-то скарб: чемоданы, узлы, котомки. И у каждого - замечательное изобретение "арийского гения": желтые звезды Давида, нашитые на правом рукаве, спине и груди. "Пастухи" наши - немцы-эсэсовцы и местные полицаи-латыши - хорошо вооружены. У некоторых, оскалив клыки, рвутся из поводков чистой арийской породы громадные овчарки. А на наших лицах печать боли и невыразимой тоски. Мы на мостовой, как на сцене, а на тротуарах - зрители, их тоже много. Это местные жители, латыши, наши бывшие знакомые, бывшие соседи, бывшие земляки. Но что это? Что?.. Такие обычно сдержанные, они как-то неестественно развязны, они улыбаются, они смеются, показывают на нас пальцами, свистят, а некоторые даже аплодируют. Немецкий "новый порядок" натравил на нас не только собак, он, что пострашнее, натравил на нас людей, прежде живших с нами бок о бок. Да, те, кто изобрел этот "порядок", очень хорошо знали толк в человеческой подлости, алчности и злобе. Ох, как хорошо они на них сыграли! Конечно, далеко не все латыши вышли на эти позорные "зрительские" тротуары. Были такие, которые рисковали своей жизнью, спасая нашу. В этом мы убедились потом.

Но что было, то было...

Каждый хлопок в ладоши с тротуара отзывался во мне как пощечина. За что? Почему? Воздух над мостовой становился густым и тяжелым от копившейся ненависти. Шедший со мной ребе Лэйзер-Борух бормотал молитвы и шептал: "Господи, вразуми и прости их, ибо не ведают, что творят". А соседка, старая Сарра, сжимая костлявые кулаки, проклинала: "Всевышний, ты все понимаешь и все видишь, опусти на головы этих нечестивых твои громы и молнии, разверзни под их ногами землю, и пусть они провалятся в тартарары. Пусть горят там в вечном огне".

Старый доктор Эфроим шел, опустив глаза, чтобы не видеть своих бывших пациентов, многих из которых он не только вылечил, но и спас от верной смерти. Он плакал от горечи и стыда за этих людей, ставших торжествующими демонами. И скупые жгучие слезы делали бороздки на старых его щеках.

Вдруг из колонны, вырываясь из чьих-то рук, выскочила невысокая светловолосая девушка. Это была 17-летняя Рэйзл, единственная дочь портного Рувы и швеи Мани. Она была поздним ребенком, мать родила ее в 42 года. Девочку любили и нежили, тем более, что родилась она с небольшим физическим недостатком: ее левая нога была чуть короче правой, и поэтому она слегка прихрамывала. Природа отнимает, но она и награждает. Да, Рэйзл была красива. Длинные вьющиеся светлые волосы и темные брови, правильные черты лица. Но они все-таки были обычны. Поражали ее глаза, ясные, чистые, необыкновенной небесной голубизны. Но какая-то печальная задумчивость обычно гасила этот лучистый взгляд. И улыбалась она редко, главным образом, когда пела. И тогда слушатели, видя это яркое голубое сияние, тоже чему-то улыбались и грустили одновременно. А как она пела еврейские песни! Видно, это пела ее мечтательная и чистая душа. И голос ее проникал в самое сердце. Но то было прежде, время песен для нас ушло безвозвратно.

А Рэйзл, схватив себя за горло, кричала: "Пустите, пустите меня, мне душно здесь, я задыхаюсь, я хочу уйти отсюда, я не хочу жить..."

Полицай, верзила из местных, не стал стрелять, он своими огромными кулачищами толкал и бил ее, стараясь загнать девушку обратно в колонну. Но Рэйзл в беспамятстве судорожно вырывалась и царапалась, что-то выкрикивая. Тогда он ударил ее прикладом автомата в грудь. Она упала и затихла. Колонна остановилась. И из ее глубины вдруг послышался дикий вскрик, какой-то воющий плач. И на полицая, как дикая кошка, бросился среднего роста парнишка, тонкий и огненно-рыжий, с перекошенным от ярости лицом. Это был 18-летний Лейбл, сын известного в городе клезмера. Он был гордостью отца и матери, имевших еще шестерых детей. Он играл на всех музыкальных инструментах, которые были в городском еврейском оркестрике. Но больше всего он любил играть на скрипке. Когда он играл "Фрэйлехс", ноги у людей сами начинали выделывать коленца. Когда ему исполнилось 13 лет, на "бар-мицву" отец подарил ему маленькую скрипочку, с которой он никогда не расставался. Его часто видели вместе с Рэйзл. Он играл, а она пела "Ин майн кляйн штэтл", "А шнайдэрл", "А бривэлэ майн мамэ"... Рэйзл и Лейбл были очень разные, но в то же время как никто подходили друг другу. Рэйзл была тихой и грустной, а веснушчатый с копной пламенно-рыжих волос Лейбл - добродушным и улыбчивым. Его круглое с веселым вздернутым носом лицо, казалось, всегда было готово улыбнуться малейшей шутке, доброму слову. Его длинный рот еще больше растягивался в улыбке, а толстые губы обнажали два ряда крупных белых зубов. Вся веснушчатая рыжая физиономия Лейбла светилась таким детским добродушием и радостью молодой жизни, что любой встречный горожанин уже заранее улыбался, замечая впереди огненную голову знаменитого городского музыканта. И ему радостно кричали: "Лейбл, что сыграешь?.. А ну, давай, давай, дружище, ударь по струнам, чтоб душа сама заплясала, а чертям тошно стало!.." "Ну, это мы можем чертей поджарить, чтоб и нам, и им стало жарко", - отвечал и звонко смеялся во весь свой длинный рот Лейбл. Сверкали большие белые зубы и сотни веснушек на его лице, бегали чертики в его зеленых глазах, и горела удивительно-радостным пожаром копна его огненно-рыжих волос. Он безотказно играл, играл, самозабвенно улыбаясь музыке. И сам он был, как чудесный рыжий фонтан, извергающий потоки музыки, жизни и молодости. Девушка и юноша... Великое чувство соединило их, и оно же бросило его на такой человечный и такой безрассудный поступок. Защитить свою любовь... Любой ценой... Полицай оторвал от себя Лейбла и ухватился за автомат. Парнишка мертвой хваткой вцепился в оружие... Но уже бежали эсэсовцы, и раздалась команда "шиссен". Прозвучали выстрелы, и Лейбл упал, уткнувшись носом в мостовую, и из-под полы его пиджака выпала маленькая скрипочка. В это время очнулась Рэйзл и бросилась к юноше. "Что с тобой, Лейбеле, - горько запричитала она, - почему, почему ты молчишь? Что они с тобой сделали?.." "Они убили его!.." - с мукой и яростью вскрикнула она. И вся колонна отозвалась криками отчаяния и ненависти. А Рэйзл изогнулась, как разъяренная тигрица. Казалось, она сейчас бросится на всю охрану. Крик ее разносился над колонной: "Убийцы, звери, палачи!.." Нет, "новый порядок" таких вещей не терпел. Раздался еще один выстрел, и Рэйзл упала навзничь, и красные бусинки порванного ожерелья рассыпались вокруг ее светлой головки. Родители Рэйзл и Лейбла рыдали и рвали на себе волосы. И не только они. Конвоиры забегали, закричали. Над колонной засвистели пули, а по спинам людей заработали приклады. Собаки яростно лаяли и рвались внутрь колонны. "Юде, вперед, вперед, - кричали "пастухи", - не задерживаться!" Колонна, наконец, двинулась вперед. Да, мы шли вперед, навстречу собственной гибели, а позади оставляли наших молодых и самых лучших. Так всегда получается - первыми гибнут лучшие. Первые жертвы... А сколько их еще впереди... Конечно, мы не могли тогда представить размаха Катастрофы. Человек, особенно если он молод, обычно не верит в близкую собственную смерть. Но черная туча уже нависла над нашими душами и давила, и душила нас. А на тротуарах уже не аплодировали. Молчали. И молча расходились. Спектакль окончился. Рэйзл и Лейбл лежали рядом, и струйки их крови смешались. Теперь он и она соединились навеки. Какой-то эсэсовец, не заметив, а может, и нарочно, наступил сапогом на скрипочку Лейбла, и она застонала, как раненый человек. Да, хорошо, что не дожил наш светлый гений, наш Шолом-Алейхем до этого проклятого часа и не увидел своих любимых Рэйзл и Лейбла, распятых на этой страшной брусчатке. Мы смотрели на красные бусинки из ожерелья Рэйзл, и они казались нам семенами смерти на этой проклятой Богом мостовой, семенами нашей невозможной, но такой близкой смерти. Мы прошли мимо Рэйзл и Лейбла. Рэйзл была, как нежное сиреневое деревце, срубленное безжалостной рукой в самом начале цветения. А он, наш Лейбл, был, как закатившееся расстрелянное солнце.

Нахман какими-то слепыми глазами посмотрел на меня, потом отвернулся и сдавленным, срывающимся шепотом повторил:

- Они расстреляли наши цветы и наше рыжее еврейское солнце! Нашу звезду! Как это пережить?! Как?!

Он был, как натянутая струна. Он закрыл глаза, и из-под темноватых подпухших век его скатились две тяжелые слезы. Он, по-видимому, не чувствовал этого и не вытирал их. Я знал, что во рвах Лиепайского гетто остались отец, мать и все родные Нахмана. Что там, в лагере, погибла любимая девушка, его невеста Эсфирь, Фира, Фирочка, и потому он теперь вечный "старый холостяк". И потому он так говорит о загубленных цветах и "расстрелянном еврейском солнце".

Нахман закончил свой рассказ. Глаза его были закрыты. Пальцы его так крепко впились в края скамейки, что побелели ногти. Я стал говорить ему что-то успокаивающее вроде того, что время лечит и затягивает все раны. Но у меня самого руки и ноги дрожали... Потом "струна" внутри его ослабла, и На-хман тихо сказал:

- Да, ты прав, надо держать себя в руках. Я немного отдышусь... Ведь это было только начало гетто...

Нахман немного помолчал и вдруг прервал свое молчание неожиданной фразой:

- А знаешь, от погасших звезд свет идет к нам еще долго-долго...


Содержание номера Архив Главная страница