Содержание номера Архив Главная страница


Анатолий ЛЕРНЕР (Израиль)

ОБРАТНЫЙ ПУТЬ

Хотелось тепла, русской речи и водки. Ночь была почти на излете. Сирийский зябкий ветер казался еще омерзительней. Он дул с горы Хермон и выстуживал Голанское плато. Хермон зябко кутался в снежную шубу и крикливым марокканам бросал что-то обидное в спину. Ноги сами несли в сторону Кинерета, к заповеднику с бездарно-поэтическим названием Завитан1. Там, под шум водопада, следует завершить эту безумную, так неудачно начатую сказку. Конечно, жаль. Жалко себя. А разве не жалко тех, кто останется. И чем больше жалеть себя, и чем больше сожалеть о тех, кто останется, тем стремительней будут его шаги. Фонари, истекающие больным желтушным светом, кажутся мертвецами, а их рахитичные тени - жалким подобием Великих теней.

- Мне не должно быть страшно, - шептали на ветру, потрескавшиеся резиной губы. - Ведь если мне страшно, значит, меня еще что-то удерживает в этой бездарно сочиненной мною жизни. Что? Кто? Что способно меня удержать? Кто осмелится встать у меня на пути?!.

Никто не встал на пути. Никто не посмел удержать его. Только ветер, путаясь под ногами, поторапливал, нудя и тыча костлявым пальцем в спину. С потаенной надеждой глаза блуждали по выклеванным вороньем окнам. Разоренным ночью окнам. Окнам, вмерзшим в запорошенную инеем землю, растерянных домов. Увы, ни в одном из этих бетонных склепов, ни в одной из зияющих бездной глазниц не было ни признака жизни... Мертвое царство теней и желтушных фонарей. Ни души. Ни человека.

Закоченевшие пальцы сжимали в кармане рукоять парабеллума. Ах, что за игрушка! Что за блажь! Что за искушение! И что за счастье лениво бороться с этим неистребимым наваждением разрядить обойму. Все пятнадцать зарядов. И неважно во что. Ну хотя бы в эти мертвецки-темные глазницы окон. Заставить тех, кто, наверняка, прячет за ними покореженную совесть, ужаснуться, зажечь свет.

Стрелять, стрелять, стрелять. Стрелять до последнего патрона. До того последнего, который поставит точку посреди этого бреда.

Внезапно вспыхнувший приступ жесточайшего цинизма так же внезапно был подхвачен порывом ветра и унесен в ночь.

Нет-нет, нельзя никому причинять зла. Странное дело, почему-то в эту минуту все обиды показались настолько пустяшными, что лицо покрылось испариной от сознания того, какую цену он назначил за них. Впрочем, он где-то читал (странно, что сейчас он об этом вспомнил), что физическая рана может быть и не так уж тяжка в сравнении с раной нравственной. Обе раны, порождающие одна другую, разрушают человека.

То, что случилось с ним - не исключение. Он пуст. Он обескровлен. Он лишен той силы, которая на протяжении многих лет давала ему веру в себя и в окружающий его мир. Его страдания невыносимы, чувство позора - ужасно, бесчестие - смертельно. Каждое из этих трех чувств способно довести до самоубийства кого угодно. Ведь умирают от тоски и от обиды умирают тоже, и от уязвленного тщеславия...

Если это недуг, чем излечить его? Где найти целительный бальзам? Нет ответа. Нет средств. Впрочем, он избрал для себя кое-что. Что именно? Месть. Месть за себя прежнего: красивого и талантливого, любимого и любящего, молодого и удачливого. Месть самому себе: чужому и непонятному, обманутому, преданному и брошенному, с никому не нужным грузом воспоминаний, походящих на бред. Бред. Это единственное, что у него не отнять. Это - только его. Им сотворенное и взлелеянное. Чего проще - вырваться из объятий здравого смысла, разрубить узел аристотелевой логики и обрести, наконец, истинную свободу. Свободу, которую может порождать одно только его воображение.

...Он стоял на нетвердых ногах у телефона и, ничего не соображая спросонок, молча соглашался с напористым ивритом, агрессивно звучавшим из трубки. По механическому "Шалом"2, он заключил, что разговор окончен, и с явным чувством облегчения отключил от сети аппарат.

Скорее машинально, чем осознанно, он отворил дверцу холодильника, и равнодушно взглянув на пустынный вид полок, напился воды из-под крана. Сигарет в доме не оказалось - в пепельнице дотлевал последний окурок. Как бы то ни было, из дому все же выйти придется. Хотя и не хочется. Облом.

Перещелкав все тридцать четыре телеканала и выключив телевизор, он повторным нажатием кнопки пульта попытался выключить и залаявшую, было, собаку. Ухмыльнувшись самому себе, он перевел взгляд на компьютер и, пробежав глазами по файлам с заголовками собственных рассказов, скривился и поспешно вошел в поддиректорию игр. Но играть не стал, а зачем-то полез в ящики стола и, тупо уставясь на их содержимое, выдавил из себя нечленораздельные звуки.

Сон не шел из головы. Пить нечего, пойти не к кому и незачем. Впрочем, под окном стоит подобранный с помойки и отремонтированный им велосипед. Можно было бы съездить за газетой, сигаретами, выпивкой... Просто развеяться. Можно было бы уйти на край света. За горизонт.

Не раздеваясь, он залез в ванну и, включив холодный душ, обдал себя струей, застоявшейся на солнце, а потому горячей воды. Минута перехода от почти кипятка к ломящему холоду минерального источника показалась вечностью. Но едва тепло уступило ознобу холода, он поспешил выключить душ. "Неженка", - подумал о себе. Вывалившись из ванны, стал медленно стаскивать с себя облепившую тело одежду. Не вытираясь, он вышел из ванной и, оставляя мокрые следы на мраморном полу, обнаженный, прошел в спальню.

Вытащив белоснежную футболку и легкие шорты, он, порывшись в груде белья во встроенном платяном шкафу, явил на свет парабеллум. Тот самый парабеллум из его беспокойного сна. Он извлек его из кобуры и, вставив обойму, передернул затвор. Подумав, поставил "пушку" на предохранитель.

...Велосипед поскрипывал, но исправно мчал в гору. Слышно было, как перещелкивались скорости. Промчавшись мимо банка "Леуми"3, на фасаде которого красовался патриотический призыв "Ло зазим ми ха-Голан"4, он на мгновение задержал было ход, но, видимо, решившись на нечто более отчаянное, продолжил подъем, свернув на перекрестке в сторону полицейского участка.

Здесь, притормозив у огромного, на полквартала, плаката, призванного любого и каждого, кроме арабов, понятно, заверить в том, что Голаны - это дом родной, он поставил велосипед в пирамиду и стал прогуливаться так, чтобы из полицейского участка его не было видно. Всем своим видом он изображал вынужденное безделье.

Время было обеденное, и полицейские съезжались к участку, громко приветствуя друг друга и перебрасываясь шутками. Кто-то, узнав его, кинул ни к чему не обязывающее "Ма нишма?"5 и тут же заспешил от палящего полуденного зноя, обрушившегося после кондиционера патрульного джипа, в прохладу участка.

Насчитав четыре машины, он направился к дверям участка, незаметно сняв парабеллум с предохранителя...

- Има! Има!! 6 - послышалось за спиной.

Он оглянулся. Группа детей возвращалась в сад после прогулки, остановившись у отделения. Некрасивая, марокканского вида девочка, увидев за стойкой сквозь стеклянные двери женщину в форме с аксельбантами, радуясь, гордясь и явно хвастаясь перед всей группой, показывала на свою мать пальцем. В стайке пинающих друг друга пацанов, он увидел своего сына, не приметившего за шалостями отца.

Палец под футболкой поспешно перещелкнул пистолет на предохранитель.

Пробежав мимо участка, он вырвал велосипед из пирамиды и задавил педали своим напором.

...Очнулся он далеко за городом. Где-то рядом слышался гул танкодрома, а в небе то и дело появлялись и исчезали боевые вертолеты. На ливанской границе, видно, опять было неспокойно.

Съехав с обочины, он отшвырнул велосипед, вторгаясь в непролазные дебри из сухостоя, гигантских колючек и цветущих кактусов, загороженных колючей проволокой с желтыми табличками, предупреждающими на трех языках об опасности мин. Не замечая крови, не чувствуя боли, с исколотым, с изрезанным и заноженным телом, оставляя обрывки одежды на шипах, он шел и шел - упрямо, неистово, бездумно. Что толкало этого безумца вперед, на минное поле, сквозь непролазные заросли колючек, по коровяку, что свело его палец судорогой на спусковом крючке нелепого, бессмысленного, бесполезного и только потому грозного парабеллума? Была ли это ненависть ко всему окружающему его или это акт отчаяния выбраться из сетей этой чужой, ненавистной и ненавидящей страны? Или это последний всплеск бессилия обратить на себя внимание, доказать ей, этой стране, свою необходимость? Или неумение и нежелание принять ее условия и правила, породили невозможность отречься от своего прошлого? Как отрешиться от того, чем полны воспоминания, что колобродит в груди, что согревает порой душу и, непонятно как и откуда дает силы не опуститься, не озлобиться на весь свет? Что случилось с ним? Что толкает его вперед? Что вынудило его прошлой ночью подкарауливать мэра города, который год назад так любезно ссудил его деньгами на издание первой книги? Что швырнуло его к городскому полицейскому участку с неистребимым желанием разрядить обойму в омерзительные рожи продажных шотеров7, обличенных неограниченной властью самого полицейского в мире государства? Что породило в сознании человека, законопослушного и терпимого к любым волеизъявлениям других, мысль о физической расправе над пейсатыми, кипатыми, бородатыми и бритоголовыми, ультра или просто ортодоксами - всеми, кто, подчеркивая свою избранность, беззастенчиво обирает, грабит, насилует оболганных, обворованных, бесправных и там и тут "олим ми Русия?"8

Мерзость. Он повторял это слово снова и снова, глотая слезы и пот. Мерзость. Мерзость обвинять нас в нелюбви к земле, текущей, бог весть для кого, молоком и медом, торгуясь при этом с правительством о сумме компенсации за уступки в мирном процессе.

Мерзость обвинять "русскую мафию" в неумении самим найти решения по оздоровлению собственной экономики.

Мерзость закапывать необрезанных солдат, как псов, как шакалов. Закапывать за воротами кладбища солдат, которые отдали свою жизнь в сражении за эту страну.

Мерзость, получив миллиарды под миллионную армию переселенцев, дать возможность обирать их всем кому ни лень, предварительно обобрав их на уровнях правительственном, религиозном, административном, бюрократическом и просто бытовом.

Ненавидеть тех, кто стал причиной их достатка, кто невольно обогатил не востребовав свое, недополучив положенного, недо...

Мерзость.

Мерзость ненавидеть страну, в которой живешь, но еще большая мерзость - жить в этой стране.

Колючки хлестали по лицу, царапали руки, саднили ноги, впивались в одежду и тело, обдавая жаром ненависти и испуга... Внезапный визг заставил его вскрикнуть и даже отскочить в сторону. Казалось, мозг еще не успел подать сигнал, а рука уже направила оружие навстречу опасности, и парабеллум, став продолжением перепуганного существа, хищно выплюнул смертоносный заряд. От визга, рыка и хрипа его волосы встали дыбом. И вот заросли колючек расступились, и прямо на него выскочил задетый выстрелом кабан.

Теперь оба видели цель, оба видели опасность, видели врага, и оба испытывали ужас. Для него это был не страх неизвестности, не страх непонимания или неумения принять решение. Это был животный страх человека. Страх отчаяния, страх за свою шкуру, за собственную, такую дорогую и, оказывается, любимую им жизнь. Страх человека перед разъяренной животной стихией, страх перед ее яростью и отвагой, страх инстинкта самосохранения перед инстинктом самопожертвования. Там, за спиной окровавленного монстра, спасались сейчас бегством другие кабаны. Несясь на рожон, получая пулю за пулей, монстр отводил гибель от своей семьи...

Кабан лежал в луже крови, продолжая хрипеть и ненавидеть. И розовая пена лопалась на его обезображенной, изувеченной морде. Кровавая слеза образовала сгусток на пустой глазнице, а сухая колючка водрузилась на место отстреленного клыка.

Нервная рука с дрожащими пальцами зашарила по карманам в тщетных поисках сигарет. Он попытался встать, но не смог.

- Так вот ты какой, - думал он, разрывая на грязные от крови полосы футболку и неумело перевязывая распоротую от колена до паха ногу. Набежавший ветер искололся о щетину угасающего зверя. И уже не страх, нет - любопытство не давало ему отвести взгляд от поверженного монстра.

Перевернувшись на спину и облокотясь о землю, с непонятной тоской глазел он на сильное, красивое, величественное и отважное животное, в котором еще теплилась искорка жизни.

"Странно, еще минуту назад, до встречи с этим диким красавцем, мне хотелось расстаться и с этой опостылевшей землей, и с чужим небом, с ненавистным хамсином и чуждой природой. Еще мгновение тому я готов был малодушно отправить в преисподнюю кого угодно, лишь бы нарваться на чей-нибудь спасительный выстрел. А сейчас? А сейчас я просто испугался. Испугался и - убил. Убил не искавшее смерти ничтожество, а убил сражавшееся за жизнь существо. И в этом была какая-то высшая несправедливость".

Странно, но эта смерть, а точнее - это убийство перевернуло его сознание. За какие-нибудь пару мгновений, он, распростившись с жизнью, вновь обрел ее, и обретя, вновь полюбил. Ну да, именно сейчас он и понял, насколько она ему была дорога - эта его жизнь. Он любит жизнь, он любит ее несуразность, дикость, противоречия. Любит свое истерзанное тело, любит свою изувеченную душу. Любит он, оказывается, и эту землю с ее диковинными экзотическими колючками. Даже всегда ужасающий стрекот боевых вертолетов в и без того низком небе, и само небо, и выстрелы со стороны танкодрома, а еще, оказывается, он любит закат. Обычный закат, когда солнце спокойно и величественно склоняется к горизонту и переваливается за него, повергая мир в мудрость мрака...

Он закрыл глаза. На минуту. Но когда открыл их, то неожиданно увидел, как на гаснущем, затухающем, точно жизнь, небе, там, далеко, у самого окоема, медленно и величаво склонялся к зеркальной глади горизонта им окровавленный, изможденный в нелегком пути настичь своих, дикий упрямый кабан.

Он улыбнулся ему, далекому и теперь до боли родному существу и, не опуская глаз на траву, заставив себя встать, повернулся спиной к горизонту.

- Я свободен! - шептали запекшиеся губы. - Я свободен! Свободен! Да, я - свободен и значит я - вне чьих-либо рамок. Я свободен и я - желаю. И нет конца и нет предела моим желаниям. И пока я желаю, и пока живо мое воображение, живы и свершаются чудеса!

Влажные глаза его были теперь устремлены во мрак, но, волоча поврежденную ногу, он отважно отправился в обратный путь. Дальний, трудный, но теперь не такой безнадежный.


1 Завитан - уголок Назад
2 Шалом - мир. Употребляется при приветствии и при прощании Назад
3 Леуми - национальный Назад
4 Ло зазим ми ха голан - Не сдвинемся (не уступим) с Голан Назад
5 Ма нишма? - Что слышно? Назад
6 Има - Мама Назад
7 Шотер - полицейский Назад
8 Олим ми Русия - репатрианты из России Назад


Содержание номера Архив Главная страница