Содержание номера Архив Главная страница


Валерий ЛЕБЕДЕВ (Бостон)

БЛАЖЕН МУЖ, НЕ ИДУЩИЙ НА СОБРАНИЕ НЕЧЕСТИВЫХ

20 лет назад, 15 декабря 1977 года, вы, Александр Аркадьевич, вошли в темный лес и навсегда исчезли. В своем земном обличии вы так уютно располагались в кресле (настоящий "пикник" по кречмеровской классификации психологических типов), так иронично (и всегда без злобы!) рассказывали о совершенно невероятных вещах, вроде своего же исключения из Союза писателей. Виртуально вы, конечно, с нами. Но не есть ли и само сознание некая виртуальная реальность? Как-то разговорились мы с вами о фильме Марлена Хуциева по сценарию Геннадия Шпаликова "Застава Ильича", который после запрета и воплей секретаря ЦК Ильичева положили на полку (в народе фильм назвали "Застава Ильичева", а спустя много лет фильм вышел на экраны под еще одним названием "Мне 20 лет"). Хрущев выразил высочайшее неудовольствие по поводу ключевой сцены фильма: герой фильма, двадцати лет (отчего такое совпадение - все время цифра 20?), не знает, что ему делать в каких-то своих сложных перипетиях. И ему является виртуальный отец в плащ-палатке и пилотке образца лета 1941 года.

- Как поступить, отец, - спрашивает сын.

- Сколько тебе сейчас лет? - вместо ответа спрашивает тот.

- Двадцать.

- А мне - девятнадцать.

И растворяется в вечном своем небытии. Дескать, что ж ты у меня спрашиваешь. Тебе и лет больше, и живешь ты позже. Стало быть, лучше меня должен знать.

Мне казалось, это блестящая сцена. Никита Сергеевич с моим незрелым мнением не посчитался и директивно заявил, что в этой сцене содержится прокламация вымышленной для советского общества проблемы отцов и детей. Он очень осерчал и дал сигнал Ильичеву. Но вы... Вы тоже считали, что сцена превосходная (в пьесе Галича "Матросская тишина" есть аналогичная, написанная гораздо раньше, в 1946 г.), но заметили:

- Все-таки в ней есть и неточность. Отец всегда останется старше сына. И даже оттуда, зная меньше о текущих земных делах, знает больше о душе человека. Особенно своего сына.

Вы тогда, 22 августа 1968 года, когда мы познакомились, были старше меня, аспиранта философии, почти на 20 (!) лет. Сейчас я вас догнал по земному сроку. И даже чуть перегнал. Но вы - как были, так и остались старше. И мудрее. И больше знаете и читаете в сердцах.

А начало прекрасно всегда...

Нам тогда еще далеко не было тридцати. Мы пели ранние песни Галича, стилизации под лагерные: "Бежит речка, да по песочку", "А ты стучи, стучи", как бы пародийные: "Это гады-физики на пари раскрутили шарик наоборот", "У лошади была грудная жаба", "Не шейте вы евреи ливреи". А тут подоспел и настоящий "драматургический" Галич: "Леночка", "Товарищ Парамонова" ("Красный треугольник"), "Тонечка"... Мы без всякого литературоведческого анализа чувствовали: Галич - один из основателей искусства бардов, воспринимали богатый и сочный баритон Галича как голос пророка, фигуры для нас почти инопланетной, мифической; мы его не видели даже на фотографиях, ибо ведь и Бога никто не видел, только слышали его голос. И вдруг...

Часов в 7 вечера открывается дверь, и входит моя сестра Таня (я часто приезжал из Минска и останавливался у своих сестер), рядом с ней большой и чем-то очень симпатичный человек.

- Ребята, - крикнула она, - это Александр Аркадьевич Галич!

Я и приехавший со мной из Минска Слава Степин (ныне академик и директор Института философии РАН) решили поддержать розыгрыш Тани.

- Именно, - согласился Слава, - давно ждем. Он прибыл, чтобы помочь нам справиться с этими антисоциалистическими элементами (напомню, дело происходило на следующий день после ввода войск в Чехословакию).

Слава широким жестом указал на только что уставленный стол с бутылками и закусками.

- Под видом Деда Мороза, - вставил я свои аспирантские 5 копеек.

- Чтобы никто не думал, будто мы отмечаем ввод войск в дружественную Чехословакию. А просто наступил Новый год, и приблизилось светлое будущее.

- Нет, действительно, я Галич, - улыбнулся большой человек обезоруживающе.

С этими словами он показал нам членский билет Союза писателей. Очень краткая немая сцена. Но тут же - за стол, и через 5 минут казалось, что мы знакомы всю жизнь. Разговор, естественно, пошел о Чехословакии.

- Что ж, - сказал Александр Аркадьевич, - империя достигла, думаю, предела своих возможностей. Это пик. Лет через двадцать (роковая цифра. - В.Л.) начнется распад.

Лет через двадцать... Это какие-то грандиозные сроки. Разве ж доживем? Мы дожили. В 1989 году произошла целая цепь "мягкий революций" в странах Восточной Европы, вывели войска из Афганистана. Империя посыпалась. Что, действительно поэт - инстинкт нации, как сказал как-то Евтушенко?

- Да, Александр Аркадьевич, - спохватился я, - а как вас Таня залучила к нам?

- О! Маленькое романтическое приключение в дороге. Была очередь на такси у Никитских ворот. Первой стояла очень симпатичная девушка. Подошла машина. Я спрашиваю: не по пути ли к метро "Аэропорт"? По пути. Едем. Вдруг нас настигает колонна черных лимузинов, из головной сопровождающей "Волги" рев динамика: "Водители, немедленно взять вправо и остановиться!" Все шарахаются, тормозят, мимо проносится кавалькада, в машинах мелькнуло несколько негров. Может быть, дружественный лидер прогрессивной африканской страны сопровождается в Шереметьево? Девушка произносит: "И встав с подушки кремовой, не промахнуться чтоб, бросает хризантему ей красавец эфиоп". "А ведь ваш случайный попутчик - автор этих строк", - говорю я. "Как, вы - Галич?!" "Я - он", - отвечаю и как заправский бюрократ показываю документ. Она говорит, что не отпустит меня, что дома брат и его друг, которые заочно меня прекрасно знают, и я просто должен ехать с ней. И вот я здесь.

Чудесные совпадения продолжались. В разговоре выяснилось, что через несколько дней Александр Аркадьевич едет в Минск, где у него договор с "Беларусьфильмом" на проведение семинара кинодраматургов. И еще он собирался обсуждать заключение договора на сценарий комедии "Пестрый чемоданчик". Я ему позже раздобыл книги по истории Минска для сценария. Мы отправлялись в Минск раньше Галича, договорились встретить его на вокзале и устроить отдельную квартиру.

А в тот день разговор продолжался.

- Александр Аркадьевич, а как вы дошли до жизни такой, что стали писать эти песни?

- Ну, Галич - человек отпетый. Я к, когда мне было немного за сорок, уже все видел, имел все, что положено человеку моего круга, был выездным. Одним словом, был благополучным советским холуем (здесь мы вздрогнули - все-таки одно дело общеполитические фрондерские разговоры, а другое - такие термины, как "советский холуй". - В.Л.). Но постепенно я все сильнее чувствовал - так жить больше не могу. Внутри что-то зрело, требовало выхода наружу. И я решил - настало мое время говорить правду. У вас есть гитара? Только что написал песню. Был в Дубне и под впечатлением такой великодушной интернациональной помощи сочинил. Никакого отношения к нашему времени, девятнадцатый век. Так что, пардон, первое исполнение, - несколько смущенно, как нам показалось, сказал Александр Аркадьевич, беря гитару, которая, к счастью, в доме была.

Это был его "Петербургский романс". "Можешь выйти на площадь, смеешь выйти на площадь в тот назначенный час... Здесь всегда по квадрату на рассвете полки, От Синода к Сенату, как четыре строки".

На Красную площадь с протестом против ввода войск уже вышло 7 человек, и мы это знали. Но у самих такой безумной мысли, конечно, не возникало.

А потом... Месяц общения в Минске, песни, разговоры, разговоры. Потом встречи в Москве, потом снова в Минске. Там поездки с Александром Аркадьевичем на моем мотоцикле "Ява". Нужно было видеть эту картину: огромный Александр Аркадьевич в шлеме, который торчал на макушке его большой головы. "Бронтозавр на ящерице", - шутил он. Это были его первые в жизни выезды на мотоцикле, которые его не только не пугали, а веселили и бодрили.

По его словам, самых сильных впечатлений от нашего общения в Минске было два. Первое - это когда я в одной компании, в доме будущего членкора Михалевича, вместо живого Галича (он присутствовал тут же) включил для гостей магнитофон с его песнями. Сделал я так потому, что народ быстро надрался, и мне было крайне неприятно видеть, как большой поэт и гражданин вынужден перед ними выдрючиваться. А потом и вовсе его увез оттуда со словами: "Нечего вам тут делать, Александр Аркадьевич". И мы тихо, через сад, ушли. Выяснилось, что это заметили далеко не сразу. Александр Аркадьевич изумлялся: "Нет, Валера, я сам бы никогда не решился, все-таки нас пригласили... Но, в общем, правильно, что ушли".

А второе впечатление - как раз гонка на мотоцикле.

- Не страшно, Александр Аркадьевич? - спрашивал я после лихого поворота, спешиваясь где-нибудь на лужайке на кольцевой минской дороге.

- Нисколько, Валера. Я недавно написал охранную песню-талисман: "Когда собьет меня машина, сержант напишет протокол". Так что с этой стороны я защищен.

А причина для песни была. В 1967 году, готовясь к празднованию 50-летия Великого Октября, власти решили избавить народ от сочинителя пасквильных песенок. Но один человек "из внутренних органов", тем не менее большой почитатель Галича, тайно предупредил его об опасности. В том числе и со стороны грузовиков. Минск, Михоэлс. Галич хорошо знал Михоэлса лично, и очень болезненно пережил его убийство в Минске в 1948 году. Может быть, они решили тряхнуть стариной? Посадить в тот год точно хотели. У Александра Аркадьевича был товарищ, заведующий нейрохирургической клиникой, который поместил его на обследование, примерно на месяц, пока не утихли праздничные страсти. Александр Аркадьевич попросил дать ему "общую камеру". Там уж он понаслушался народных речений, да и о власти тоже.

Мы беседовали и беседовали. Приедем на мотоцикле в лесок и обсуждаем проблему ликвидации "Нового мира" через увольнение Твардовского. Как раз тогда это, по слухам, готовилось. Он у меня, молодого человека, спрашивал: "Ну что им стоит уволить и вообще закрыть журнал?" Я самонадеянно рассуждал, что это приведет к массовому недовольству интеллигенции. И даже увольнение Твардовского приведет к тому же - начнутся массовые отказы от подписки, "разговорчики в строю". Нет, полагал я, они на это не пойдут. Но вы, Александр Аркадьевич, скорбно улыбаясь, говорили: "Пойдут, Валера, они на все могут пойти". Вы были правы в основном. Я - чуть-чуть. Журнал не закрыли, но Твардовского уволили. Отказы от подписки были, но вовсе не массовые.

Мое представление о времени было нахальным: казалось, всегда успею. Не фотографировал Александра Аркадьевича. Правда, записывал его песни. И сейчас у меня почти все его песни в "оригинальном исполнении". И частенько между песнями попадались его рассказы, хотя обычно "между песен" я магнитофон выключал. Не из соображения экономии пленки, а казалось неудобным. Но иногда забывал и не сразу это делал. Так и остались маленькие фрагменты его удивительных рассказов и реплик. Хотя никаких просьб - дескать, сказанное сейчас - только между нами - никогда от Александра Аркадьевича не слышал. И он никогда не просил выключать магнитофон во время бесед. Ныне понятно, что не песни надо было записывать - это и без меня делали десятки людей, а вот именно его рассказы. Рассказчик он был превосходный.

Из того, что осталось, я уже цитировал и еще кое-что здесь процитирую. Но зато однажды снял Галича 8-миллиметровой камерой, он как раз песню пел: "Егор Петрович Мальцев хворает и всерьез". А потом, когда настали свободные времена, когда мы с Аленой Архангельской-Галич (его дочь от первого брака) восстановили в марте 1988 года Галича в обоих союзах, профессионалы кинулись снимать фильмы об авторах "самодеятельных песен". Первым оказался Иосиф Пастернак, он приступил к документальному фильму "Барды". Одна новелла в нем посвящена была Галичу. Фильм документальный, а ни одного кинокадра Галича нет. Брат (младший) Галича - Валерий Аркадьевич Гинзбург, будучи сам профессиональным кинооператором на студии "Имени Горького опыта", кстати сказать, оператор хороший (он снимал нашумевший и долго лежавший на полке фильм Аскольдова "Комиссар", сам Аскольдов после разноса переквалифицировался в директоры концертного зала "Россия", потом, в перестройку, получил за "Комиссара" премию, но публично в "Известиях" оказался от нее, так как не хотел ее разделить с Гинзбургом, умыкнувшим личную копию фильма "Комиссар" режиссера Аскольдова и сдавшего копию в органы). Так вот, Валерий Аркадьевич не снял о своем брате ничего. Боялся страшно. Говорят, в свое время бегал "куда положено" и отрекался письменно от своего нелояльного родственника. Бог ему судья. В обще-то человек он хороший, мягкий, но ведь прошел через такие годы, которые сломали многих.

Напомню на всякий случай, что Галич - это псевдоним, составленный из первых слогов Гинзбург АЛександр АркадьевИЧ. Это также старинный русский город и фамилия его бабки. Галич всегда считал себя русским литератором, более того, православным, после того как крестился у своего друга Александра Меня (летом 1972 года). Так что получилось очень емко.

Не знаю точно, каким образом Иосиф Пастернак узнал (вроде бы как раз от Валерия Аркадьевича), что у меня есть самодельная катушечка фильма минут на семь. Позвонил, приехал, взял. Эти кадры есть в фильме "Барды", но имя мое не названо. Сказано: единственные кадры в СССР, снятые одним кинолюбителем. И неточно. Неточность в том, что "одним". Были, были еще кадры. Их сняли в качестве оперативной съемки (скрытно) операторы КГБ на выступлении Александра Галича (единственном такого уровня публичном) в Новосибирском Академгородке, в клубе "Под Интегралом", в марте 1968 года, где проходил фестиваль бардовской песни. Но эти кадры стали известны позднее, их использовал в фильме о Галиче "Изгнание" все тот Иосиф Пастернак.

Имя Галича для многих значило очень много. А для немногих - еще больше. Помню, в 1970 году в Москву приехал знаменитый Станислав Лем. Он выступал в клубе Курчатовского института. Нам (со Славой Степиным) очень хотелось пообщаться с ним в частной обстановке. Но как подойти? Поделился желанием с Александром Аркадьевичем, он тут же: "Мы хорошо знакомы, я сейчас напишу ему записку". Смотрю: "Дорогой Станислав! Рекомендую тебе своих друзей - Валеру и Славу. Найди возможность с ними встретиться - не пожалеешь". После выступления мэтра философской фантастики подхожу к Лему, спрашиваю, не найдет ли он время для поездки к нам домой. Лем весьма удивлен:

- Вы знаете (он свободно говорит по-русски), совершенно нет времени, все расписано по минутам.

Я молча протянул ему записку. Лем пробежал глазами, произнес:

- Это другое дело. Я отменю на сегодня ряд встреч, приезжайте ко мне в гостиницу "Варшава" в семь. Сумеете?

Что за разговор! Не могу удержаться от одного момента, уже не в связи с Галичем, а в связи с Лемом. Уж слишком он поразил мое воображение. Первый вопрос, который я задал ему, когда мы шли к машине:

- Пан Станислав, как к вам относится польское правительство?

Он засмеялся:

- Примерно, как к редкому животному: с одной стороны хочется застрелить, но с другой - показать иностранцам. Пока второе несколько перевешивает.

А потом мы просидели до двух ночи (!). Это был такой праздник мысли, что мы часов не наблюдали.

Но вернемся к Александру Аркадьевичу. Осенью 1968 года, вскоре после смерти академика Льва Ландау, на одной нашей встрече он рассказывал, что был единственным из мира искусства, которого пригласили на 60-летие Ландау (в январе 1968 г.). Александр Аркадьевич через своего двоюродного брата, академика-физика Виталия Гинзбурга, был связана с миром ученых. На юбилее Ландау сидел в бархатном черном пиджаке, прямой, изящный, тонкий, с бесстрастным лицом. К нему подводили гостей, те поздравляли, а Ландау всем, включая самых близких друзей, говорил граммофонным голосом: "Спасибо. Очень рад с вами познакомиться". Рад он был познакомиться и с Галичем. Галич пел.

Александр Аркадьевич великолепно знал поэзию. Помнил множество строк. Воспроизведу дословно один его рассказ.

- Я опять начинаю восхвалять это замечательное занятие, придуманное человечеством, которое не имеет ничего себе равного. Поэзия. Все переводимо: музыка переводима. Живопись абсолютно интернациональна. Точно так же, как архитектура, скульптура - они абсолютно интернациональны. Певец - мне совершенно наплевать, поет ли он "О донна мобиле" или "Сердце красавицы склонно к измене". А в поэзии я ничего не могу понять, я могу только, могу поверить. Я могу поверить, что Байрон великий поэт, хотя в России никогда никто в это всерьез не верил. Даже в переводе Гнедича. Трудно поверить. Плохой поэт, если говорить серьезно. Но наверное, он великий английский поэт. Гейне вообще не существует по-русски. Его нельзя переводить. Та дикая простота, с которой он писал, она непереводима. Ее можно только понимать в тех цезурах, которых нет в русском языке. (Берет гитару, поет на свою мелодию.)

Вот иду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня,
Тяжело мне, замирают ноги,
Ангел мой, ты видишь ли меня?

Все темней, темнее над землею,
Улетел последний отблеск дня,
Вот тот мир, где жили мы с тобою,
Ангел мой, ты видишь ли меня?

Завтра день поминок и печали,
Завтра память рокового дня,
Ангел мой, где б души не витали,
Ангел мой, ты видишь ли меня?

(Рискую пояснить таким же, как я сам, небольшим знатокам поэзии - это Тютчев, на годовщину смерти своей возлюбленной. - В.Л.)

И совсем похожая, тот же ритм (поет):

Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой,
Выходила на берег Катюша,
На высокий берег на крутой.

Почему одно стихи, другое не стихи? Рифма хорошая - тут и там. Ритм тот же самый.

(Снова поет стихи Тютчева, но уже на мелодию "Катюши".)

Вот иду я вдоль большой дороги...
В тихом свете гаснущего дня...

Любители поэзии, которых я много встречал и довольно многих знаю, - я им говорю: поэзия, помимо своих обязательных смыслов, происходит, существует, на мой взгляд, как крик о помощи. Если нет этого крика о помощи - к людям, к любимой, ну, я не знаю, еще... к миру, к Богу, - она без этого не существует.

Ну ладно, предположим, что ХХ век родил какую-то другую систему поэзии. Но поэзия, опять же, не существует без строчки. Помимо смысла. Мы можем знать поэму "Двенадцать" Блока, в которой есть определенный смысл, который мы сегодня уже не приемлем, он нам кажется странным. Но мы все-таки все помним:

Черный вечер, белый снег,
Ветер, ветер...

Строчки были, слова. Слова были волшебными. Они были очень простыми, но за ними стоял какой-то необыкновенный воздух, необыкновенное пространство.

Когда мне говорят: вы читали Вознесенского "Чикагские бойни"? Это же замечательные стихи. Я говорю: строчку. А мне - ну причем тут строчка. Там же смысл: там, понимаете, он идет... Нет, строчку, строчку. Слова, которые вам запали в душу и которые остались у вас навсегда в языке, в формуле.

Я вас любил, любовь еще быть может...

Было такое?

На холмах Грузии лежит ночная мгла...

Или:

Редеет облаков летучая гряда...

Среди миров в мерцании светил
Одной звезды я повторяю имя...

Есть слово, значенье темно иль ничтожно...

Было там такое? Не было. А мне: ну, там ведь замечательный образ бойни, как негуманного... Нет, это не то, это не поэзия. Другая природа. Искусственная икра. Наверное, можно есть. Но вряд ли нужно. Это совсем другая система.

Я - Гойя, я - Гойя.

Единственное, что я помню у Вознесенского. Это очень плохо. Потому что выдумано все. Там не было ни Гойи и вообще не было ничего. Аллитерация выдуманная, искусственная. Просто попалась под руку. Или еще вот его вспомнил: "Уберите Ленина с денег..." Это что - строчка? И позиции его гражданские тоже всегда такие же придуманные, они нарочные.

Чего нет у Евтушенко. Он припадочный. Немножко. И от припадочности его иногда прорывает в искренность. Он тут же в ней раскаивается. И начинает лизать барину задницу. Прости меня, барин, я тут по неосторожности обмолвился, я так больше не буду. Но он все-таки обмолвливается, хоть по неосторожности. А этот - он такой осторожный, он такой расчетливый. Он такого своего "Ленина в Лонжюмо" сочиняет, что с души воротит.

Как-то рассказал мне один эпизод Миша Демин. Кто такой? Совершеннейший подонок. Говорит, что урочка, но больше придумывает, что он урочка. Двоюродный брат Юры Трифонова. Демин был несколько раз во Франции "в составе", а потом его туда почему-то пустили уже одного. Потому что у него во Франции тетя жила. И он так соскучился по тете, прямо жить без нее больше не мог. Пустили, в общем. И он там навсегда остался, с этой тетей. Стал невозвращенцем. А в общем, там все сложнее... Теперь он во Франции выдумывает массу сочинений про русскую поэзию и литературу. И вот он мне рассказывал, причем рассказывал с ощущением восторженности, сам не понимая, что говорит. Вот, мол, какой интересный человек Вознесенский. Однажды он встретился с Вознесенским у Дома литераторов. Тот стоял грустный. Миша спрашивает: ты чего такой грустный? Да не печатают, говорит, черт его знает, почему. Потом они пошли в Дом литераторов. Выпили. Вознесенский говорит: "Ты знаешь, я записался на прием к Демичеву (секретарь ЦК. - В.Л.), пойдем со мной вместе. Мишка отвечает: "Да мне-то зачем?" Вознесенский: "Ты ж пойми, нам надо ему объяснить, что мы им нужнее, чем все эти Котовы-Харламовы (посредственные официозные поэты того времени. - В.Л.), мы же для них больше сделаем!"

Мишка отказался, а Вознесенский пошел, и через три дня в "Правде" появилось его стихотворение.

Это очень точно. Это жутко точный рассказ. Вознесенский действительно такой. Валютный. Бесполосный (тогда сертификаты без полосы были эквивалентны "настоящей валюте". - В.Л.). Чек литер "Д" (то же самое. - В.Л.). Свет дальних звезд.

Как-то слушал его "Симфоторию" или, хрен его знает, "Поэторию". Постыдное зрелище, сил никаких нет. Не слушали? Это Щедрин на его тексты написал такую симфопоэму. Там хор, солисты и сам Вознесенский. Стоит дирижер, дает время от времени палочкой знак Вознесенскому. Тот читает три строфы. Потом дирижер так делает хору, хор вступает. Потом оркестру на три четверти. Оркестр вступает, пошел блям-блям-блям. Сыграл. Снова отмашка, и женский голос начинает без слов, вокализ такой: а-а-а. Потом снова палочкой Вознесенскому, он снова дает свои три строчки. Да... сил никаких нет.

Мы налили и выпили (на записи слышно бульканье) за безнадежный успех симфотории.

Сестра Люда спросила о песне, посвященной Евтушенко.

- Формально посвящения не было, - задумчиво ответил Александр Аркадьевич. - Но он на нее очень обижается. Это там, где "Как он мчал все налево, налево, и направо, направо потом"? "Лишь кружит на своей карусели сам себе опостылевший конь"?"

Галич ее всю поет, кончается она так: "И топочет дурацкая кукла и кружит деревянная кукла, претворяясь живой".

И продолжал:

- Звонила жена Евтушенко. ""Весь Париж" (эту фразу он повторил еще и по-французски, синоним "бомонд", "высший свет". - В.Л.) возмущен этими стихами, просто поражены, как можно было оскорбить..." Я ответил: "Галя, я так стихи не называл".

Что было правдой, они назывались "Так жили поэты". А что он обижается, так шапка горит.

И вот, что любопытно: при всем том у Галича не было личных врагов. Все-таки он был очень доброжелателен к людям. К тем же Вознесенскому и Евтушенко. Ирония относилась к стихам, к позиции, но не к личности. Когда я был редактором-составителем книги воспоминаний о Галиче (об этой истории - в другой раз), то одна из статей была представлена тем же Евтушенко, и он писал о Галиче очень тепло. Да что там Евтушенко, в "Дневниках" Юрия Нагибина, в которых он довольно едко отзывается почти о всех своих персонажах, об Александре Галиче Нагибин пишет уважительно и даже с нежностью. Это чем-то напоминает мне воспоминания Бунина, в которых тот тоже язвит своих современников-знакомых, кроме Чехова, о котором пишет с любовью.

Александр Аркадьевич закурил, помолчал. Спел песню памяти Мандельштама. Все сидели подавленные.

Но Александр Аркадьевич не любил траурного настроения. Сразу последовала интермедия (она, к счастью, тоже осталась на пленке, поэтому воспроизвожу дословно):

- Был я как-то в консерватории. Две девушки передо мной пришли, как видно, тоже на Штрауса, да не на того. Сидят, с вожделением вертятся на местах, сейчас будет Иоганн Штраус, "Сказки венского леса". Но заиграли Рихарда Штрауса, музыку довольно сложную. Они очень томились, жутко томились. Думали, хоть во втором отделении что-нибудь веселое сыграют. Но во втором отделении стали играть 21-ю симфонию Мясковского. У них была программка в руках, и я услышал, как одна прочла другой: "Во второй части симфонии мрачное настроение сгущается", - и они дунули из зала. Ну, давайте споем средней мрачности песню - коли уж мы начали цикл "Литераторские мостки", памяти Ахматовой.

А потом Александр Аркадьевич выдал новые песни из цикла о жизни Коломийцева, мастера цеха, орденоносца и пр. Потом о том, как Клим Петрович говорил речь в защиту мира: "Как мать, вам заявляю и как женщина, я требую их к ответу". Потом - репортаж о футбольном матче Англия-СССР. Хохот стоял отчаянный.

И вот - лето 1971 года, свадьба дочери члена Политбюро Полянского и актера Таганки (ныне кинорежиссера) Вани Дыховичного. И они поставили эти же песни. Но реакция... "Доколе будет происходить это безобразие", - рявкнул Дмитрий Полянский?! А не рявкнешь, завтра кто-нибудь сообщит, что в его присутствии слушали крамолу, а он не дал отпор. Не где-нибудь, на Политбюро было принято решение об исключении Александра Галича из Союза Советский писателей.

(Окончание в следующем номере)


Содержание номера Архив Главная страница