Содержание номера Архив Главная страница


Юрий БЕРДАН (Нью-Йорк)

ВЫМЕРШИЙ РАЙ

Положеньице было "пиковое". Не в смысле карточной масти пик, карты здесь не при чём, а, пожалуй, больше смахивающее на самолётное пике. В подобный переплёт Либерман не попадал ещё ни разу за все свои "пол с лишним века". Он уныло сидел на бетонной тумбе посреди пыльной, усеянной пластиковыми бутылками, обрывками газет, окурками и прочим обычным городским мусором площадке, именуемой в населении "бруклинской биржей". Сидел почти в одиночестве: негр средних лет, почёсываясь, поднялся с кособокого ящика, на котором почти в полной неподвижности провёл несколько часов, и, видимо, собрался уходить. С утра на "бирже" было изрядно народу, в основном молодых "русских" эмигрантов, но постепенно рассосалось. Кого-то увезли "покупатели", приезжающие сюда за дешёвой рабочей силой для разных мелких подсобных работ, некоторые, оставшись невостребованными, ушли сами.

Либерман отлично понимал бессмысленность дальнейшего выжидания: никто его сегодня уже не возьмёт, как, впрочем, и вчера, и позавчера, как и все дни до этого, впустую потраченные здесь. Его интеллигентная внешность и возраст отпугивали случайных работодателей, а весьма субтильное сложение ставило последнюю точку на попытках заработать двадцать-тридцать долларов, что-нибудь перетаскивая, крася, копая. Он, правда, плохо представлял, сколько часов тяжёлой физической, непривычной для него работы сможет выдержать, но выхода не было.

Часы показывали начало пятого. Надежд, даже призрачных, во всяком случае на сегодняшний день, у него не осталось. Но подняться и уйти он заставить себя не мог. Тянул время, обманывая себя, и всё вглядывался в появляющиеся из-за поворота автомобили: вдруг какой-нибудь затормозит. Это было пыткой - появиться на горестные глаза жены опять ни с чем.

Никто, разумеется, на произвол судьбы Либерманов не бросил. Как, впрочем, и всех других в Америке конца двадцатого века, кто не мог, кто не хотел и у кого не получалось зарабатывать себе на существование. Они с женой получали денежное пособие и талоны на приобретение продуктов питания, пользовались программой бесплатного медицинского обслуживания. Но проблема была в том, что этих государственных щедрот, коими держались здесь на поверхности слабые, сирые и ленивые, Либерманам катастрофически не хватало. Деньги, которые Либерман исправно получал раз в две недели, предъявляя карточку "вэлферщика" в ближайшей от их дома городской кассе, уходили почти целиком на оплату рента за квартиру. Оставалась какая-то жалкая десятка, с помощью которой, понятно, никак не покроешь счета за телефон и электричество, расходы на сабвейные и автобусные поездки, на регулярные покупки мыла, салфеток, туалетной бумаги, зубной пасты и десятков других всяких-разных мелочей вплоть до средств борьбы с тараканами, без которых немыслим современный быт хотя бы элементарно опрятной семьи. Не говоря уже о самых необходимых обновках из одежды и обуви, если даже их брать по бросовым ценам на предпраздничных распродажах.

И нельзя сказать, что квартира была шикарной, далеко нет. Обыкновенная "студия" с кухней без окна и нишей, где едва помещалась их двуспальная кровать. Да и районом особенно не погордишься-не похвастаешься: шумный квартал, две трети обитателей которого - жизнерадостные латиноамериканцы, а угол каждого дома - прообраз общественного туалета, где по вечерам громогласно тусующаяся молодёжь да и просто прохожие-мужчины с поразительной первобытной непосредственностью, даже не повернув головы в сторону проходящих мимо женщин и девочек-подростков, справляли свои малые естественные нужды. Поэтому всегда, даже в ветреные и прохладные зимние дни здесь устойчиво и ощутимо пахло мочой.

Переезжать не имело смысла: в мало-мальски приличном районе за такую же квартиру просили значительно больше. Так что семейный бюджет Либерманов зависел не от снобистских замашек, чем они, по правде, никогда не грешили, а от реалий их новой иммигрантской жизни, продолжающейся вот уже почти четыре года.

В Америку, кроме обычного скарба, Либерман привёз чемодан научных книг, два баула бумаг, фотографий и видеокассет - материалы для докторской диссертации, которые он собирал последние десять лет, глубокие и обширные знания по своей специальности, которую любил самозабвенно, а кроме того, два десятка английских слов, вызубренных в самолёте, пока тот висел над серым, жутковато мерцающим, угрожающе бесконечным океаном.

Чемодан с книгами и баулы Либерман заложил на верхнюю полку стенного шкафа и со дня приезда к ним не прикасался. Сначала было не до того, а потом стало всё очень понятно...

Чесались руки сесть и потихоньку накропать интереснейшую монографию о дошедших до нас свидетельствах окраинной культуры Римской империи времён расцвета. И когда-нибудь он этим обязательно займётся. Даром, что ли, - два баула материалов, собранных за двадцать лет экспедиций по юго-западным районам СССР.Но в то же время после нескольких месяцев жизни в Америке ему стало ясно, что затея эта столь же авантюрна, сколь и бессмысленна. Не в том, чтоб написать - пожалуйста, сиди, пиши, кому какое дело, - а в том, чтобы работа была хоть кем-нибудь прочитана. Не говоря о том, чтобы издана и оплачена.

Безусловно, специалистам было бы интересно, возможен даже определённый резонанс в научных кругах, но перевести на английский и издать - это большие тысячи. И в обозримом, да и вообще в любом будущем - тысячи для Либермана мифические.

В России же никто ни в каком издательстве и разговаривать не станет: там теперь и ещё, наверное, долго будет не до подобных монографий. Но вопрос "написать-не написать", "где и как издать" - отвлечённый, ничего в житейском смысле не определяющий, из разряда "для души". Актуальным же для Либермана на сегодня вопрос был: на что жить, где и как что-нибудь заработать.

На этот счёт ясней всего прочего было то обстоятельство, что бесконечно любимая им археология вместе ним самим никому здесь не нужна, а специалисты в этой интереснейшей отрасли науки столь же редкостное явление, как и миллионный выигрыш в лотерею... Оно и понятно: выкапывать из земли этой совсем ещё юной цивилизации нечего, а всё, что можно было, выкопали до и без Либермана. Были здесь, конечно, и киты от археологии, двух из них он даже знал лично, встречался на симпозиумах и одно время переписывался, но это - чистый академизм. Функционировало несколько кафедр при университете, кое-кто ездил на раскопки в злачные для археологов уголки Земного шара. Но со своим уровнем владения английского Либерман не мог мечтать не то, чтобы каким-то образом вклиниться в эту плотную связку хотя бы в качестве лаборанта, но, как показала практика, даже принимать при входе в магазин, а потом выдавать обратно сумки покупателей, получая за это четыре доллара в час наличными. На этом рабочем месте он продержался ровно четыре часа. После чего хозяин магазина, пожилой поляк, со скорбным вздохом вручил ему пятнадцать долларов и сказал, что раздумал отбирать сумки у покупателей. Пусть ходят по магазину с ними. На следующий день сквозь витрину Либерман увидел разбитного молодца, вручающего посетителям картонные номерки, вместо полученных от них сумок, и бойко отвечающего на их вопросы - вероятно, о том, что где лежит, каких размеров и расцветок.

Правда, посещая два раза в неделю курсы английского языка при соседней синагоге, он прибавил к своим самолётным английским словам, почему-то крепко засевшим в памяти, ещё приблизительно сто, но пытаясь зазубрить новые, которые отскакивали от его памяти, как теннисные мячи от тренировочной стенки, столь же успешно забывал вроде бы выученные ранее. И хотя неплохо разобрался в грамматике, толку от этого было немного, потому как, общаясь, как и большинство неработающих эмигрантов, только на русском и с "русскими", держал, так сказать, в разных карманах то, что знал, и то, что мог употребить. Обычная возрастная проблема, когда к сорока пяти-пятидесяти мозг утрачивает способность к органическому усвоению языка. И не только языка. У многих - вообще к новому, в том числе и образу жизни.

Либерман туманно помнил немецкий, который зубрил в школе и в институте, хорошо знал мёртвый, но такой величественный латинский, неплохо - итальянский. Их он выучил, и довольно легко, в молодости как необходимые для работы. А на румынском навострился говорить во время длительных и частых экспедиций в Молдавию, где раскапывал древнеримские поселения. Но использовать их знание было негде, кроме как потрепаться с пожилой соседкой, приехавшей сюда из Румынии ещё до Второй мировой войны и наполовину свой родной язык забывшей. Это вроде понятия "сокровище" в политэкономии: "капитал, находящийся без употребления". Исходя из этого определения, Либерман владел сокровищем - громадной кладовой знаний, но которое не стоило ломаного цента без сущей малости - знания английского в стране, где все или во всяком случае подавляющее большинство его употребляет.

С английским ему не повезло ещё в раннем детстве. Всё могло сложиться иначе, а вот сложилось когда-то именно так, чтобы сегодня ударить самым роковым образом по его оставшейся жизни...

Первого сентября тысяча девятьсот сорок девятого года в их второй класс вошла потрясающей красоты молодая женщина. И все они, тридцать пять пацанят, это были времена раздельного обучения, безоглядно и на всю жизнь влюбились в неё ровно через столько мгновений, сколько потребовалось, чтобы её оглядеть от коротко остриженных "под мальчика" волос, до белых матерчатых туфель.

- Дети,- сказала она с мелодичным, едва различимым акцентом, - я буду учить вас английскому языку. Я буду вас учить хорошо, потому что английский - мой родной язык. Я обещаю вам: через год мы с вами будем разговаривать, читать сказки и писать истории на этом языке. Вы будете говорить на нём со мной и друг с другом, и мы все будем хорошо понимать один другого. И вас будет понимать любой человек, говорящий по-английски. И вы его тоже будете понимать. А ещё через год вы будете владеть этим языком не хуже, чем американские дети. А может, даже лучше некоторых из них. Я вам это обещаю. И если даже после этого мы с вами разлучимся, этот прекрасный язык, на котором говорит полмира, останется с вами на всю жизнь.

Она была чистой воды американка, во время войны работала переводчицей в военном ведомстве, вышла замуж за советского полковника, который занимался в Америке вопросами ленд-лиза, и тот после окончания войны привёз её в СССР.

То ли она была сногшибательно талантливым педагогом, то ли любовь на самом деле делает чудеса, вероятней всего, и то, и другое, во всяком случае она оказалась права. Они не учили букв, не зазубривали слова и правила, не спрягали "to be", но уже на четвёртом уроке, пританцовывая меж партами, самозабвенно распевали детские американские песенки и, не задумывась, автоматически выпаливали: "Exсuse me, could you let me to leave the class for a restroom?" То есть - отпустите в туалет. Но как возвышенно звучало! Вроде: позвольте, мадам, пригласить вас на второй тур кадрили...

Пятого урока не было. После звонка на урок в класс вошла завуч и сказала, указывая на толстую тётку, которая протиснулась в дверь следом за ней:

- Это Марья Сергеевна, ваша учительница немецкого языка. Вы теперь будете учить не английский, а немецкий язык. Так решило руководство.

Таким образом руководство решило не только, какой язык Либерману изучать, но и предопределило его сегодняшнее безъязычие, фактически его нынешнюю судьбу.

Несколько позже из родительского шушуканья они выяснили причину отлучения их от языка, на котором разговаривает полмира: их любовь была арестована как американская шпионка и расстреляна вместе с мужем.

А Либерман и в школе,и в институте, и в аспирантуре воевал с ненавистным немецким...

Одно время он раздавал на улице рекламные листовки. Получалось кругом-бегом с учётом затрат на проезд долларов пятнадцать в день и впридачу одеревеневшие, тупо ноющие ноги от непрерывного шестичасового стояния на перекрёстке. Но и эта лавочка вскоре прикрылась: наступили школьные каникулы, и хозяин нанял стайку шустрых старшеклассников.

Однажды удалось устроиться в автоматическую прачечную. В шесть утра Либерман открывал двери, мыл пол, протирал стиральные машины, а в семь впускал первых клиентов. К десяти появлялась хозяйка, и он уходил домой. Но работа была на замену, и когда через три недели вернулся постоянный работник, молодой парень-студент, Либерман ушёл домой окончательно. Ему ли, лысеющему и близорукому, конкурировать с мускулистой нахальной молодостью?

Жена раз в две недели убирала в богатом доме. За сорок долларов наводила лоск-блеск в двенадцати комнатах, и когда в изнеможении возвращалась домой и, не в силах даже поесть, валилась на диван, постанывая от боли в прихваченных артритом коленях, Либерман чувствовал себя последней сволочью. У него возникало желание раствориться в воздухе, сгинуть без следа, распасться на микроскопические частички и выветриться за порог квартиры...

- Ничего, - виновато поглаживал он плечи жены и бросал старую, употребляемую ими с молодости присказку, - что-нибудь подскочит, прорвёмся...

Жена только морщилась, и Либерман явственно читал на её лице: ничего у тебя не подскочит, никогда и никуда мы не прорвёмся... И он, осознавая её правоту, почти физически ощущал на своих плечах вязкий груз безысходности. Дело было даже не в самой по себе ситуации - знавали они всякие времена, - а в пронзительном сознании того, что это, как себя не тешь, какие иллюзии не лелей, - на-всег-да. Раньше, в молодости, даже в самых жёстких перипетиях была вера в то, что всё в конце концов образуется, была надежда на случай, на неожиданность, уверенность в неотвратимости перемен...

Либерманы в Америку прибыли вдвоём, семья дочери должна была выехать несколько позже: зятю необходимо было решить кое-какие проблемы. Какими оказались эти проблемы, выяснилось приблизительно через полгода. Зять подал на развод, который провернул буквально за пару недель, выплатил алименты на шестилетнего сына из расчёта четверти своего инженерного заработка за двенадцать лет, женился и укатил в Австралию с новой женой и её родителями, предварительно переправившими в один из зарубежных банков не меньше полумиллиона долларов (тесть был крутой делец, одним из первых приватизировавший два убыточных кирпичных завода и буквально за пару лет выколотивший из них изрядный капиталец).

Деньги, оставленные ушлым папашей, через год экономических катаклизмов превратились в бросовый бумажный хлам, на который в лучшем случае можно было обзавестись портативным телевизором иностранного производства, но весьма и весьма подержанным, что и было сгоряча сделано. Зарплата у дочери с её профессией музыковеда и работой в нотном отделе городской библиотеки была мизерной, едва хватало на скромное пропитание, добытое в очередях к государственным, а значит, не очень дорогим прилавкам, и Либерманы, кроме того, что страшно скучали по ней и внуку, мучались от невозможности им помочь, хотя пару раз передали по тридцать долларов.

В скором времени предстоял приезд дочери и внука - надо было думать о том, как их встретить, а это тоже требовало по крайней мере полтыщи долларов, и поэтому думать об этом не хотелось, но денно и нощно ощущалось, словно не очень сильная, но назойливая зубная боль.

Самой большой загадкой новой жизни являлся для Либермана тот факт, что все, именно все без исключения его собратья по иммиграции, с которыми он в той или иной мере общался, и находящиеся с ним в равных условиях и в том же "вэлферовском капкане", хоть и говорили постоянно о своих стеснённых материальных обстоятельствах, но жили всё же как-то иначе: покупали деликатесы в русских магазинах, приличные вещи, мебель, машины, ездили на экскурсии в Калифорнию, Флориду и Канаду, а кое-кто даже в Израиль. Кто подрабатывал, а кто и нет. Некоторые какими-то неисповедимыми путями, но неизменно благополучно попадали в мелкие автомобильные аварии или натыкались на какой-нибудь гвоздь в супермаркете и получали по страховке по пять-десять тысяч за каждую ссадину. А если таковых не наблюдалось - то за испуг или другой ущерб психике, связанный со стрессом.

Либерман завидовал: ну почему ему не свалится на голову кирпич или хотя бы какая-нибудь дурацкая деревяшка в офисе или банке? Правда, если бы что-нибудь и свалилось, можно было бы со стопроцентной уверенностью предсказать: он, потирая ушиб, скоренько постарался бы исчезнуть с места происшествия - очень было бы неловко за привлеченное к себе внимание, да и тоскливая перспектива выглядеть идиотом при попытках объясниться на английском тоже прибавила бы ему скорость. Те, некоторые, хлопались на пол, закатывали глаза, громко стенали - это была их единственная забота и задача. Главное было завести эту машину - врачи и адвокаты отработали дальнейшую процедуру до автоматизма космической аппаратуры. Когда разговор об этом заходил с женой, та только пожимала плечами: люди вертятся, ты никогда этого не умел.

- А я что - не верчусь? - обижался Либерман.

Перед женой было стыдно, этот стыд он пытался утопить в потоках слов о волчьих законах свободного рынка, о драме интеллигентных натур в жестоком мире иммиграции и прочем в таком же духе, но загадка оставалась загадкой. А спрашивать было неудобно.

А когда Либерман сталкивался с людьми своего поколения, оказавшимися в эмиграции немногим ранее, а иногда и позднее него, приехавшими, как и он, без знания английского языка, не имеющих здесь состоятельных и добросердечных родичей, но уже прочно устроившихся или даже обзаведшихся собственным делом - это было для него мучительным и длительно гнетущим его самолюбие укором. В их присутствии он, хоть и виду не подавал, пыжился, но чувствовал себя пришибленно, как это часто бывало с ним в каком-нибудь офисе, куда его вызывали чаще всего по "вэлферовским" делам, и где он мало что мог понять из сказанного ему и ещё меньше объяснить раздражённому клерку...

Даже сестра жены, благодаря хлопотам которой они, собственно говоря, и очутились в Америке, благоговевшая перед ним в Москве, и та относилась к нему со снисходительным сочувствием, а её сын, либермановский, получается, как бы племянник, бывший посредственный физик, а ныне преуспевающий суперинтендант, мог вообще отмахнуться от него: кончай, мол, трепаться, нет времени выслушивать всяческую дребедень - я, в отличие от некоторых, человек много и трудно работающий. Хотя раньше, в Москве, мог с раскрытым ртом часами внимать либермановским советам и разглагольствованиям и вести с ним уважительные разговоры на разные актуальные темы - житейские, а в особенности политические.

"Теперь каждый вправе меня шпынять, - в горестной покорности размышлял Либерман. - Кто я?.."

А при встречах или знакомствах отвечать на вопрос "чем занимаетесь?" - было вообще сущей мукой. На этот случай Либерман изобрёл такой маневр. Он залихватски ухмылялся и говорил тоном заправского профессионала-захребетника:

- Сижу на шее у Америки. Не могу упустить случай. А что - разве плохо? Всю жизнь мечтал ничего не делать, а чтоб меня кормили-поили.

И никаких жалоб: работы, мол, нету, возраст неподходящий, специальность не та... Иногда ещё добавлял:

- Может, это и не слишком высокомо-раль-но, но угрызения совести у меня утихают, как только я выхожу из кассы.

На этой шутовской ноте вроде бы и разряжалось... Но скверный осадок не растворялся долго.

Ноющая зависть охватывала его при виде людей, убирающих мусор на улицах или в сабвее, скоблящих полы в магазинах и офисах... Не говоря уже об привратниках и швейцарах, скучающих в вестибюлях жилых домов и учреждений.

Негр, наконец вдоволь начесавшись, смачно и громко зевнул, кивнул Либерману, с которым за всё время, проведенное в нескольких метрах друг от друга, не перекинулся ни единым словом, и неспешно направился прочь.

Либерман, обречённо покачав головой, тоже заставил себя приподнять с тумбы затёкший от долгого сиденья на шершавой бетонной поверхности зад - что толку торчать здесь, не до ночи же на самом деле...

И в этот момент подле них затормозил заляпанный краской и цементным раствором изрядной потрёпанности пикап.

(Продолжение в "Вестнике" #24(178))


Содержание номера Архив Главная страница