Содержание номера Архив Главная страница

Марина КАЦЕВА (Бостон)

"СМЕРТЬ - ЭТО НЕ КОНЕЦ!"

(Окончание. Начало в предыдущем номере.)

"ОН ОБОГНАЛ СВОЕ ВРЕМЯ..."

О смерти Иннокентия Смоктуновского я узнала 4 августа 1994 года. Шла репетиция отрывков, готовившихся к показу в летней школе Станиславского, вот уже несколько лет успешно работающей в Кембридже. Не берусь описывать реакцию Олега Табакова и его коллег - не получится. А вот слова их, воспоминания, которыми они делились друг с другом, что называется, по-живому, собравшись все вместе в день его похорон так далеко от Москвы, я записала. Перед вами фрагменты этой записи.



Олег Табаков, народный артист России, ректор школы-студии МХАТ.

У Тютчева есть стихотворение, написанное на смерть старшего брата. Не помню точно текст, важна идея: "Передового нет. И я теперь стою у роковой черты". Вот эти строчки и вспомнились сразу, когда узнал о смерти Иннокентия Михайловича. Я работаю в Московском Художественном театре с 83-го года. Одиннадцать лет я провел с этим человеком, довольно регулярно встречался с ним на сцене. И, конечно, он стал частью меня самого. Теперь я вот думаю, как мало, сообразно его дарованию, он реализовал себя. Как все же несовершенна и бесхозяйственна наша русская жизнь по отношению к великим дарованиям! Как она нерационально, нерачительно использует их. Господи, до какой же поры мы будем разбазаривать народное достояние. Разве не проще, не серьезнее было бы дать человеческое содержание великому актеру Смоктуновскому, которое не заставило бы его, не оправившись от инфаркта, идти и зарабатывать себе кусок хлеба насущного?! У него была семья. Он был ее кормильцем, и ему приходилось много и тяжело работать.

Смоктуновский был талант великий. Даже в работах достаточно проходных, рутинных (на радио или в документальном кино, где он озвучивал закадровый текст), или в идущем уже много лет спектакле он поражал удивительными постижениями. Я работал с ним и как партнер, но это не главное дорогое знание, которое я о нем имею. Как ни странно, дорогое для меня больше связано с кинематографом. Я не слишком люблю кинематограф, но Смоктуновский - один из тех поразительных рыцарей этого вида искусства, которые оставили след в моей зрительской душе. Как он говорил вот эту реплику в "Гамлете", обращенную к Розенкранцу и Гильденстерну, пытающимся склонить принца к конформизму, выражаясь вульгарным языком сегодняшнего дня! Сначала довольно долго шутил с ними, вернее, отвлекал, для того, чтобы потом вдруг так страшно и серьезно произнести: "Вы, конечно, можете сломать меня, но играть на мне - нельзя!" Как он уходил в эти поразительные низы из своего довольно тщедушного тела! Такое не придумаешь. Не могу забыть с какой любовью он смотрел на актера в "Гамлете". Как дивно говорил он монолог о дураках в "Девяти днях одного года".

Мне кажется, едва ли не самым выразительным свойством, кроме обаяния, которое, по выражению Станиславского дается от Бога, и актер тут уж вовсе никакого отношения к этому не имеет, чрезвычайно важным и объективным показателем значимости и масштаба актера является его энергоемкость. Иными словами, возможность захватить максимальное количество людей в свое энергетическое поле. Вот этим свойством Иннокентий Михайлович обладал. Немирович-Данченко говорил, что если от спектакля остается в памяти две-три-пять секунд - это значит, мы смотрели великий спектакль. В чеховской "Чайке" Смоктуновский играл доктора Дорна. На вопрос: "Что вам запомнилось из городов Италии?", он отвечает: "Флоренция. Удивительная толпа!" Одна эта фраза, так произнесенная, как это произносил Смоктуновский, уже оправдывала его пребывание на сцене на протяжении всего спектакля.

Мы в короткое время потеряли трех больших актеров. Я по-разному к ним относился и за разное их любил. У каждого были свои достоинства. Евгений Павлович Леонов был любимцем советского народа. Евгений Александрович Евстигнеев был самородком, эдаким "Левшой". Он родился в глубине России, академий по актерскому делу не проходил, однако же "блоху подковал" - сделал то, что никто кроме него делать не мог. Иннокентий Михайлович, на мой взгляд, актер, в каком-то смысле, обогнавший время. Как это ни печально, он не ассоциировался ни с одним из видов героя советского времени. Весь его интеллигентный облик был до такой степени не типичен для советской действительности, что даже в коллективном портрете советской эпохи - я имею в виду картину художника Глазунова - не нашлось ему места... Да, он обогнал свое время.

Андрей Дрознин, профессор, завкафедрой сценического движения Школы-студии МХАТ.

Для меня Смоктуновский был одним из титанов. Его можно любить или не любить, признавать его стиль актерской игры или нет, но актер он был великий, явление для всей мировой культуры. У меня сейчас чувство невыразимой тоски от осознания невосполнимости потери. Я знал Смоктуновского, работал с ним. Самым неожиданным для меня в нем было редчайшее сочетание яркого внутреннего таланта с внешней пластичностью. В России ведь как считают: "Главное, старик, чтобы тут было", постукивая при этом по сердцу. И, действительно, у некоторых так много внутри, что они как бы обходятся без техники. В таких случаях говорят: "Вот ему бы да еще технику, - это вообще было бы нечто неистребимое..." А вот Смоктуновский сочетал божественную одаренность с очень высоким уровнем техничности. Он настолько владел ремеслом актера - движением, словом, мимикой, жестом, - что если бы он, не дай Бог, не был бы так талантлив, я бы сказал: "Ну, какой технарь!" Но, к счастью, он был безмерно одарен.

Михаил Лобанов, заслуженный артист России, доцент Школы-студии МХАТ.

Смоктуновский был для меня учителем. Я впервые увидел его в "Иванове", когда только окончил студию. Олег Ефремов поставил тот спектакль двадцать с лишним лет назад. Смоктуновскому еще не было пятидесяти. На сцене был молодой человек, такой же красивый, стремительный и неожиданный, как в кино. Он играл трагедию Иванова радостно. Если плакал, это были слезы радости, и эта радость вливалась в зал. Он был такой энергоемкий, что зритель уходил из зала, наполненный каким-то потрясающим радостным чувством, при этом понимая всю трагедию. Вот этот запас радости жизни в нем был тогда самым главным. Не знаю, как он этого добивался.

Мы знали о том, что он болен. Инфаркт. Было тревожно. Но поверить в это никто не мог, именно потому что в нем был этот запас жизненной энергии. Казалось, что с ним ничего не может случиться. Поэтому его смерть - шок. Но все, что он сделал на сцене, не уйдет, останется. Кино же просто не существует без Смоктуновского. Для меня, однако, он был в первую очередь человеком театра. Именно он, реально действующий актер, был моим учителем. Не мои прямые педагоги - Ефремов, Массальский или Тарасова, а именно он. У него я учился, может быть, главным вещам, когда следил за ним из-за кулис или из зрительного зала.

Адольф Шапиро, народный артист Латвии, режиссер.

Когда Табаков сообщил мне о смерти Смоктуновского, я почти закричал. Какая великая неожиданность! Сейчас я думаю, почему, и понимаю: дело в том, что ни его весьма почтенный возраст, ни его тяжелая болезнь никем не принималась всерьез. Просто нам казалось, что пока мы живы, будет жив и Смоктуновский. Такое ощущение возникало потому, что он в нашей жизни занимал такое место, какое, например, занимает природа. Мы же не допускаем мысли, что до нашей смерти погибнут деревья или высохнут озера? Мы понимаем, что они останутся и после нас. Так было и со Смоктуновским: казалось он будет всегда, потому что его место стало частью жизни, не связанной с сиюсекундными изменениями в ней - политическими, конъюнктурными, социальными. Он был сам по себе, вот как эти деревья и озера. Поэтому его смерть я воспринимаю как удивительную опрометчивую неожиданность.

Я с ним делал всего одну роль - Людовика в "Мольере". На каждой репетиции я чувствовал, что передо мной великий артист. Обычно такие вещи осознаешь после ухода человека. А тут ты ясно понимаешь, что работаешь с великим артистом. Это, с одной стороны. С другой же, при всей моей огромной любви и удовольствии репетировать с ним, я бы сказал даже счастии, было и что-то не совсем серьезное в отношении к нему, а со стороны других - до обидного плохое, возмутительное отношение. Почему? Потому что я никогда не знал, как его принимать. Я не чувствовал той границы, где кончается он такой, какой он есть, и начинается он тот, каким он хочет выглядеть в глазах окружающих. Я не улавливал, где проходила граница между игрой и реальностью, чудачеством и глубиной. Он, например, всегда говорил, что он гений. Ефремов, бывало, на репетициях бросал: "Кеша, ведь ты у нас гений!" И он со смущенной улыбкой: "Да, Олег, что делать, гений, это правда". И не было понятно, серьезно он говорит или нет, сколько тут игры, а сколько особого самоощущения в мире. Граница смыта.

Он был великий артист. И величие это шло от особой его нервной организации. Когда-то Мейерхольда спросили, что для актера самое главное. Он ответил: "Рефлекторная возбудимость". Он прав. Всему остальному можно научить, но если вот этого нет... У Смоктуновского была только ему свойственная нервная организация. И от этого ощущение, что ты имеешь дело как бы с единственным экземпляром. Я это чувствовал сразу, в начале репетиции, потому что великий артист - это всегда притягательно. Вообще, с великим артистом работать очень трудно, потому что ты и сам увлекаешься. Все, что он делает, даже когда он делает неправильно, кажется интересным. Ты все время в театре. Он интересен тебе во всех своих проявлениях. На репетициях он был послушен, вел себя, как студент первого курса, но когда он начинал играть, никто не знал, что будет. В нем была человеческая и художественная тайна. Здесь невозможно расставить все точки над "и"- слишком сложное и бесконечно интересное явление Смоктуновский. В нашей культуре он занимал особое место. Он служил неким мостом между старой культурой и сегодняшним днем. Он был как бы сам по себе и поэтому всегда было так неловко, когда его хотели вписать в жизнь.

Анатолий Смелянский, театровед, доктор наук, профессор.

Смоктуновский обладал редчайшим даром перевоплощения, который сейчас в России непопулярен. Сейчас артисты исповедуют темы, идеи и пр., а старая способность лицедействовать - наложить грим, изменить свою внешность, стать кривым, косым, лысым - этого уже не любят, это немодно. Считается, что это актерство старого типа. Так вот Смоктуновский был артистом старого типа. Он обожал всяческие трансформации. Придумывал что-то. Все время играл.

Что от актера остается? Что вспоминается? Лицо? Роль? Я слышу голос. Прежде всего его изумительный голос, звуковой образ его души. Природа очень редко наделяет таким голосом. В течение долгого времени голос Смоктуновского, к сожалению, не был нужен русскому театру, русскому искусству. Он мне говорил: "Понимаешь, ну что же я мог играть в репертуаре 40-50-х годов? Ты вспомни пьесы, которые мы тогда играли. Я не мог играть советских героев с моим голосом и внешностью, ни секретарей райкомов, ни парторгов, ни председателей колхозов, ни трактористов - никого. А других героев просто не было. Если это был физик, то это был советский физик, а не Илья Куликов, который мог произнести знаменитый (по Смоктуновскому) монолог о дураках, по которому вся страна с ума сходила : " Дурак! О, это великое дело, дурак..." Но ведь это был уже 62-й год, ХХII съезд партии. Его голос понадобился, когда Сталина вытащили из мавзолея. Этот голос впервые после Сталина заявил, что душа еще существует. Невеликое вроде открытие, но такое важное для того времени. Убиты 57 миллионов, а душу убить не удалось.

Смоктуновский - единственный русский актер, который играл гениев. Он играл Чайковского, Моцарта, Баха. Как играть гения, не знает никто. Но ему почему-то доверяли. Верили, что он может играть гения. Я думаю потому, что ему не надо было для этого вставать на цыпочки, ибо он сам был гением. Как он играл Баха - свою последнюю роль! Он играл человека Бога! А, по сути, самого себя. И он не скрывал, каким счастьем для него было говорить своим голосом обо всем, что думаешь, быть самим собой, избавившись, наконец, от своего зековства. Что сказать? Ушла душа, ушел самый крупный артист. Лирический тенор нескольких поколений. Он давал ощущение определенной иерархии: пока он был жив, любой артист как бы знал свое место - дескать, есть еще и Смоктуновский. Это очень важно. В искусстве такая иерархия должна существовать.

Алла Покровская, народная артистка России, профессор Школы-студии МХАТ.

Уход Леонова, Евстигнеева и Смоктуновского - это уход поколения, которое определелило последнее тридцатилетие русского театра. Смоктуновский был актером-одиночкой, но при этом частью мощной актерской плеяды. Играл он по-разному. Иногда гениально, иногда - не получалось. Но в каждой его роли всегда были моменты актерских откровений, которые удивляли неожиданными поворотами. Очень он мне нравился в "Иванове". Как он тихо и умно его играл! Я видела отрывки его Мышкина - это потрясающе. Конечно, он был артист, Богом данный. Общаться с ним в обычной жизни было непросто. Он был как бы в закрытой маске ненормального человека. Во всяком случае, он не был в жизни тем, что мы называем нормой. Но эта маска была ему необходима, чтобы оберечь свое обнаженное нутро, свои оголенные нервы. Многие из-за этой маски считали его неумным. Но он был умен. И все абсолютно понимал и ощущал. Но при этом хотел, чтобы другие видели его именно таким - глуповатым и ненормальным. Это было его целью, и он и с этой "ролью" справлялся отлично.

Последний раз я его видела на спектакле "Вишневый сад" в постановке Питера Штайнера. Он сидел позади меня, и я слышала его реплики - ему многое понравилось. Последняя его роль в кино - в фильме "Вино из одуванчиков" по Брэдбери. Смоктуновский и Ахеджакова. Фильм остался незаконченным. Лия видела куски со Смоктуновским. Говорит - просто гениально.

* * *

Через несколько дней после беседы с педагогами летней школы Станиславского, я разговаривала с актрисой Натальей Теняковой, гастролировавшей по Америке. Конечно, речь зашла о Смоктуновском. Вот фрагмент из ее воспоминаний.

Смоктуновский - гений. Первую встречу с ним не забуду никогда. Такое не забывается! Я только что поступила в БДТ к Товстоногову. Не помню, для чего понадобилось восстановить тогда "Идиота" (к тому времени спектакль уже давно не шел). Актриса, игравшая Аглаю в прежней постановке, была в декретном отпуске, и меня, вот такую совсем неопытную, решили ввести на один-два спектакля. Работа была очень трудной, в спешке, без партнеров. Затем мне сказали, что утром приедет Смоктуновский, у нас будет одна репетиция и вечером спектакль.

После спектакля я была в шоке.Я потеряла в кулисах сознание, когда закончила последнюю сцену. Выбежала и рухнула прямо в руки моему костюмеру, такое было волнение. Смоктуновский, как всем известно, играл роль Мышкина гениально. Увидя меня, он понял, что перед ним маленькая девочка, у которой ничего, кроме ужаса в глазах, нет. И вот что сделал Смоктуновский: он "разделил" себя на две половины и той половиной, которая видна зрителю, играл Мышкина, а другой помогал мне. По ходу дела он подсказывал мне мизансцены, говорил что делать. Пока я играла, он успевал меня похвалить: "О, молодец! Хорошо! Смотри-ка, как хорошо бросила письма!" или "Ух, какая умница! А теперь встань сюда! Так-так-так, шикарно встань и уйди. Ах, молодец! Хорошо! Молодец!" И так - весь спектакль он нашептывал мне, как добрый ангел, и за руку водил меня по сцене, потому что чувствовал, что я на грани потери сознания. Вот это и была моя первая встреча с Иннокентием Михайловичем. А потом, уже близко перед его смертью, мы "породнились" - в чеховском "Вишневом саде" стали братом и сестрой. Какая страшная потеря! Это трудно пережить...

* * *

От себя как зрителя добавлю, что роли Смоктуновского для нас были не просто ролями, его герои с экранов перешагнули в нашу жизнь и участвовали в ней. Сколько раз мне доводилось слышать в адрес незадачливых современных Дон-Кихотов: "Тоже мне, Юрий Деточкин нашелся!" И я повторяла когда-то наизусть монолог о дураках, и все мы понимали подтекст гамлетовского намека: "но играть на мне нельзя". В те благопристойно-застойные времена интонации, которыми "играл" Смоктуновский, дорогого стоили. Все артисты, независимо от того, любили они Смоктуновского или нет, называют его великим. Мы же, рядовые зрители, судили не профессиональными мерками. Для нас он великий артист потому, что почти все его роли - от Гамлета до солдата Фарбера, чеховского Иванова или Иудушки Головлева, царя Федора Иоанновича до старика-лесничего в эфросовском фильме "В четверг и больше никогда" - переросли рамки профессии. Они стали этапами духовного развития, а иногда и прозрения нескольких поколений зрителей. Но могли ли мы знать, что все созданные им образы питала прежде всего его личная человеческая трагедия?! Ведь со стороны нам казалось, что он один из самых благополучных, успешных и обласканных властями артистов. Только недавно стала приоткрываться завеса над страшными фактами его биографии.

Я познакомилась с предлагаемым ниже очерком зимой прошлого года. Он был напечатан в калифорнийском журнале "Встреча". Борис Владимировский, главный редактор журнала, выступал в Бостоне с циклом лекций. И тогда же подарил несколько выпусков бостонскому музею Цветаевой. Пользуюсь случаем поблагодарить его и за подарок и за разрешение на публикацию фрагментов из очерка Дмитрия Быкова "Смоктуновский начинался так...".

Неизвестные страницы биографии великого артиста

Иннокентий Смоктуновский, один из самых любимых наших актеров, был замкнутым человеком. О его прошлом ходили легенды, но детали долго оставались неясными. И только после смерти Иннокентия Михайловича многое стало достоверно известным. Были времена, когда некоторые обстоятельства его происхождения и биографии могли обречь его на тюрьму, закрыть дорогу в театр... Как же начинался Смоктуновский?

Настоящая его фамилия - Смоктунович. Он был правнуком польского еврея, сосланного в Сибирь за участие в польском восстании 1863 года. Вначале Иннокентий Михайлович указывает в анкетах в графе национальность - "поляк". Затем, при Брежневе, он превращается в белоруса. И, конечно, нигде не пишет о том, что его прадед женился в Сибири на дочери урядника, который за ним надзирал. "Не та" национальность, чуждое классовое происхождение, и дальше факт за фактом, которые в глазах властей никак не вязались с обликом народного артиста СССР, лауреата, корифея театра и кино...

Он родился 28 марта 1925 года, а летом 29-го, в разгар коллективизации, Миха Смоктунович, его отец, перевез жену Анну и детей в Красноярск.

В 1932 году, когда в Красноярске начался голод, Кешу и Володьку, старшего брата, выгнали из дома. Надежда Петровна, сестра отца, сжалилась, забрала ребятишек к себе. Она жила в районе старого базара, и Кеша целыми днями бродил среди людей и повозок, надеясь что-нибудь выпросить или просто стащить, - он постояно хотел есть. На базаре его однажды избили. Кеша запомнил только, что от мужика, который догнал его одним прыжком, пахло водкой и физиономия у него была, "как неразорвавшийся снаряд". Домой он доплелся сам, ночью стало худо, особенно с глазами, но баба Надя так и не решилась вызвать врача: Кеша жил без прописки. Дед Василий, хозяин дома, велел пить чай с какой-то травой. Болезнь глаз будет мучать всю жизнь.

Будущий Гамлет живет неполноценной жизнью, то есть его жизнь именно неполная: детство, в котором нет детства; семья, которую бросила мать, гибель отца на фронте; школа, где его, второгодника, пинают так, что у него на всю жизнь останется "ощущение несвободы, подавленности" - он недополучает, и от этого "недо" у Кеши Смоктуновича слишком рано начинается как бы двойная жизнь.

Потом - война. Его мобилизовали в феврале 1943 года и командировали сначала в Киев, в военно-пехотное училище, потом, в августе, отправили на фронт: 212-й мотострелковый полк 75-й гв. дивизии. Он попал на Курскую дугу.

Вот как вспоминает об этом он сам:

"После того как нас, молодых неопытных сержантов... отправили из Сибири на пополнение гвардейской дивизии, нас... только подошедших к фронту, жестоко разбомбили и расстреляли в упор с каких-то "фокке-вульфов". После той первой встречи с фашистами, видя некоторых своих товарищей уже мертвыми, я стал мучительно тосковать, потерял сон, при виде пищи меня рвало, выворачивало. Единственное, что я мог, - это только пить. И это продолжалось долго, дней 8-9... У двух других началась эпилепсия, и их колотило так, что я по сравнению с ними был просто спокойный, мудрый мальчик..."

И тут же, через строчку:

"Мы с дороги разбежались в сухую желтую пшеницу - пересидеть воздушную тревогу. Уложив свое отделение, я мог позволить себе "погулять"... по пшенице, как по лугу... О, это было счастье! Это была жизнь. Причем жизнь столь полная, что ее не могли остановить никакие фашисты".

Мл. сержант Смоктунович на Днепровском плацдарме попадает в плен. Спустя годы газеты писали, что он был ранен. Нет. По одной версии, Смоктуновский бежал, когда колонну пленных вели по дорогам Хмельницкой области.

"Спрятался под мост, пережидая день, и вдруг увидел, как прямо на него идет немецкий офицер, дежуривший на мосту. Но перед тем, как глазами наткнуться на беглого пленника, он неожиданно поскользнулся и упал. А когда встал, то, отряхиваясь, прошел мимо и лишь потом снова стал смотреть по сторонам..."

Ночью Кеша бросился в бега.

"Я выведывал у крестьян, где побольше лесов и болот, где меньше дорог, и шел туда..."

Так он добрался до села Сухоженницы Изяславского района, где "его, обессиленного, теряющего сознание, подобрала сердобольная женщина, спрятала в подполье. Когда он немножко пришел в себя и окреп, та же женщина свела его в подпольный штаб ближнего партизанского отряда. Ему помогли перейти линию фронта, а оттуда переправили в регулярную часть..."

Уже при Ельцине появится другая версия.

- К линии фронта я не шел, - признается Смоктуновский, - это миф, "ложь во спасение", еще совсем недавно неизбежная в публикациях на военную тему.

Выяснится, что прятался он в поселке Дмитровка, то есть уже в Житомирской области.

"Там был пришлый человек, сапожник, заросший густой бородой и совсем не говоривший по-русски. Однажды он зашел к нам поужинать. Я случайно вышел во двор и увидел, как к нашей хате подъехало несколько повозок, а в них - люди с винтовками. К ним вышел мой бородач... Оказалось, что он говорит по-русски не хуже меня, а впридачу является заместителем командира партизанского отряда по политчасти. Когда "гости" уехали, я вошел в дом и сказал: "Я знаю, кто ты такой..." Договорить не успел - он бросился на меня, смял, схватил за горло: "Если пикнешь - придушу на месте!"

Потом, добавляет Смоктуновский, мы очень подружились, и я попал в партизанский отряд...

Ну, а театр? Он Смоктуновского не интересует... Пройдет война, Кеша Смоктунович выберет лесотехнический институт, но сообразит, что не сдаст экзамены и только поэтому подастся в театр, точнее - в драматическую студию на ул. Сталина, 67, откуда его выкинут через 3 месяца. Причина одна, но роковая - "противопоставил себя коллективу". Тут-то и возникнет товарищ Дучман, директор театра из Норильска, позовет. А Кеша уже собрался в бухгалтеры. Но он поедет.

Там, в Норильске, за Полярным кругом, он потеряет все зубы, заболеет цынгой, чуть не умрет...

В 1993 году, за год до смерти, Смоктуновский признается: он не просто уезжает, он бежит в Норильск - чтобы затеряться. Среди трехсот тысяч зеков это оказалось очень просто: Норильск был единственным городом в СССР, где не было советской власти, не было исполкомов, только - Политуправление Норильлага во главе с генералом Зверевым. Он без труда сменил фамилию. Да и кто здесь, в зоне, стал бы заниматься каким-то там мальчишкой-актером?

Норильск - это лагерь. Здесь, на заводской улице, в маленьком доме-общежитиии на восемь актерских семей, живут "ссыльные морды": Жженов (тот самый будущий знаменитый артист, который спас Смоктуновского в Норильске, где играл тогда во 2-м Заполярном Театре), княгиня Эда Юрьевна Урусова с мужем Александром Павловичем, актеры Константин Никаноров, Всеволод Лукьянов, Николай Рытьков. И Кеша - "вольняшка".

Смоктуновский оказался, быть может, единственным человеком в Советском Союзе, который сам, добровольно, попросился за колючую проволоку.

Раз в неделю театр обязательно выезжал в лагеря. Смоктуновский все видел своими глазами, все, в том числе и "повторную волну" 49-го, когда сажали тех, кто выиграл войну.

Вот документ, сохранившийся с того времени:

"Даю настоящую подписку Управлению Норильского комбината и Норильлага МВД в том, что нигде не буду сообщать какие бы то ни было сведения, касающиеся жизни, работ, порядков и размещения лагерей МВД, а также и в том, что не буду вступать с заключенными ни в какие частные, личные отношения.

Смоктуновский Иннокентий Михайлович".

Этот запрет тяготел над великим актером и после того, как рухнул ГУЛАГ...

После cпектакля "Старые друзья" Смоктуновского впервые заметила газета "За металл", главная в Норильске: "Получился спектакль одного дыхания, в котором при общем прекрасном ансамбле следует особо выделить исполнение роли Семена Горина артистом И.М.Смоткуновским..." Фамилию переврали, ну и пусть: это первая рецензия в его жизни.

В 1947-51 гг. - еще роли, но уже одна другой меньше: поручик Полевой в "Разломе" Лавренева, Иван Колосов в "Любови Яровой" Тренева, монах Яков Яса в "Заговоре обреченных" Вирты. Казалось, это тупик...

Уволившись из театра, он на целый год уедет в Шахтстрой, на мерзлотную станцию. Должность - помощник начальника по АХЧ, иными словами, дворник. Будущий Гамлет сидит у печки, кидает в огонь кизяк и не может сообразить, где бы найти дрова. Он - пьет. Всегда один, перед сном. А спать валится тут же, на лавку, не раздеваясь. Утром, в шесть, за лопату. Господи, как он ненавидит снег! За ночь, бывало, станцию заносило так, что оставалось только окно под крышей...

Бежать от смерти на фронте и укрыться от нее в Норильске. Бежать от смерти, чтобы спастись в аду, - Господи, за что? Весной 51-го он заболеет цынгой, и тогда станет ясно, что оставаться на севере - это смерть. И тут начнется новая жизнь, взлет, а прошлое уйдет в тень...

"АККОРДЫ, КАК ДНЕВНИК"

Нынешний август, хоть и не високосный, а уже успел отличиться первым своим днем: умер Святослав Рихтер. Слухи о его болезни циркулировали уже несколько лет. Тяжелый диабет, операция на сердце... А известие о его смерти все равно стало неожиданным ударом. О Рихтере написано немного, сейчас начнут писать все, кто был с ним знаком. Это долг каждого. Недавно бостонский музей Цветаевой получил в подарок книгу воспоминаний композитора Григория Фрида (Г.Фрид. Дорогами раненной памяти. Воспоминания. - М., 1994). Эта книга замечательна скромностью тона и глубиной чувства. Многие ее страницы посвящены Святославу Рихтеру, с которым Фрид вместе учился в Московской консерватории. Книга была издана в Москве и практически недоступна зарубежному читателю. Фрагменты из этой книги мы предлагаем вашему вниманию.

"Московская консерватория: 1932-1939". Общежитие.

Почему людям кажется, что, когда они были молоды ("В мое время"), все было лучше? Быть может, потому, что в молодости мы живем в настоящем, а с каждым ушедшим годом на нас надвигается будущее, в котором мы чувствуем себя неуютно?

И все же, когда я думаю о Московской консерватории тридцатых годов, мне тоже кажется, что "в мое время" было лучше. То были золотые годы Консерватории. Ее профессора, педагоги представляли собой блестящее созвездие выдающихся личностей.

Общежитие. Худший вид коммуналки. В нем нечто противоестественное: взрослых людей с разными характерами, привычками, вкусами заставляют жить вместе, подчиняясь единому, Бог весть кем устанавливаемому распорядку. По такой схеме живет тюрьма, лагерь, казарма. Так жили и все мы - "советское общество". И другой страны, "где так вольно дышит человек", мы не знали.

Что ж удивительного в том, что я, до того бездомный, в общежитии чувствовал себя хорошо? В начале войны, на Дальнем Востоке, пришлось мне жить в помещении на 98 человек. Но когда в большой квартире живешь совсем один - тоже плохо. Где же золотая середина? И есть ли она?

Семь лет, с 1932 по 1939 год, прожил я в общежитии. И вспоминаю его с теплом, ибо эти годы я провел в окружении музыкантов, среди которых нашел замечательных друзей. В трудное время, а оно всегда было трудным, их тепло оказывалось особенно ценным...

Небольшой, выкрашенный светлой клеевой краской дом имел с фасада три этажа. Когда я поселился в нем, он был набит музыкантами. Жили по-царски: по 4-5, редко 6 человек в комнате, а кое-где даже по трое. В каждой комнате находился рояль или пианино...

Дом номер 6 по Дмитровскому переулку был объят звуками. Они обрушивались на прохожих. Врывались в соседние дома. Эхом отдавались на Большой Дмитровке и аристократической Петровке. Дом был огромным универсальным инструментом - суперорганом, в звучании которого сочетались клавишные, смычковые, ударные, деревянные, медные духовые инструменты. На этом дьявольском инструменте одновременно звучали произведения различных эпох, стилей, направлений...

В общежитии, находясь постоянно среди музыкантов, я понял, какой упорный, невероятный труд является основой их жизни - тяжелой, богемной, похожей и на драму, и на фарс. Помноженный на талант, он рождал выдающихся, порой великих музыкантов, ставших гордостью нашего искусства...

В 1935-36 учебном году в Консерватории появились два студента. Пианисты, поступившие в класс Генриха Густавовича Нейгауза, они приехали в Москву почти с разных концов планеты. Один из них - высокий, худенький, с рыжеватой шевелюрой 20-летний Слава Рихтер, прибыл из Одессы, едва ли не самого музыкального города мира. Другой - 16-летний Толя Ведерников - из Харбина, одного из культурнейших русскоязычных городов Китая... Вскоре родителей Ведерникова репрессировали. Отца Рихтера эта участь постигла в начале войны. Я познакомился с ним в Одесском оперном театре, где он работал пианистом и, кажется, органистом. Я уже находился на срочной службе в армии. В 1940 году, попав в Одессу, я посетил знаменитый оперный театр. В антракте я подошел к оркестру и попросил музыкантов вызвать Теофила (не помню его отчества) Рихтера. Ко мне вышел приветливый, скромный человек, как мне показалось, небольшого роста (может быть, потому, что он стоял внизу, в оркестровой яме у дирижерского пульта, а я - наверху, перегнувшись через барьер). Узнав, что я близкий друг Славы, он протянул ко мне руки, пожав мои. Мы проговорили весь антракт. Его гибель я воспринял как смерть человека, которого знал и о котором сохранил мимолетные, но теплые личные воспоминания.

С Рихтером и Ведерниковым меня связывала тесная дружба. Она привела к замечательному начинанию, оставившему след в нашей студенческой жизни.

В 38-ом году в Консерватории начал работать Творческий кружок. Инициаторами его создания были пятеро студентов: пианисты Вадим Гусаков, Толя Ведерников, Слава Рихтер, Кира Алемасова и я.

В Творческом кружке каждый из нас отдавал предпочтение музыке тех композиторов, под влиянием которых находился в то время. Для Гусакова это были Шопен и Скрябин. Для Ведерникова - импрессионисты: Дебюсси, Равель, а также Хиндемит. Кира Алемасова вела журнал кружка и, по-моему, не имела ярко выраженных пристрастий. Я считался апологетом Стравинского. Слава Рихтер был всеяден. Моцарт и Р.Штраус, Шуберт и Кшенек, Пуччини, Брамс, Чайковский, Берлиоз - все были предметом его увлечения.

Задачу кружка мы видели в исполнении неизвестных или редко звучавших сочинений, а также в прослушивании и обсуждении произведений наших коллег - молодых композиторов. Кружок посещали студенты разных факультетов и кое-кто из педагогов; чаще других Генрих Густавович Нейгауз. Долгоиграющих пластинок, магнитофонов еще не было. Поэтому симфоническая, оперная, хоровая музыка звучала на фортепиано в две или четыре руки. Иногда привлекались певцы. На одном из вечеров Рихтер исполнил "Турандот" Пуччини. Звучали мало известные в то время произведения: "Весна Священная" Стравинского, "Художник Матисс" Пауля Хиндемита, Симфонические вальсы Равеля и многое другое.

Сейчас в творческом объединении тех лет я вижу прообраз Московского молодежного музыкального клуба, организованного в 1965 году...

С Рихтером и Ведерниковым мы постоянно встречались в Консерватории, посещали концерты, устраивали вечеринки, совершали совместные прогулки. Иногда я с ними приходил домой к Нейгаузу. Но если меня спросить, что же было главным в нашей дружбе, я бы ответил: музыка!..

Рихтер иногда приходил ко мне в общежитие. Когда я готовился к экзамену по музлитературе, он знакомил меня со многими неизвестными мне произведениями. Среди них были и те, знание которых не было предусмотрено экзаменационными требованиями. Именно они представляли для меня особый интерес; например, оперы Кшенека "Джонни наигрывает", "Прыжок через тень", Хиндемита "Новости дня" и другие. Однажды Слава для нашего обоюдного удовольствия сыграл полностью драматическую легенду Берлиоза "Осуждение Фауста". При этом он пел на немецком языке все вокальные партии.

За годы нашей студенческой дружбы не помню, чтобы я был свидетелем занятий Рихтера рисунком или живописью. Об этом я узнал уже после войны. Проявилось, конечно, его общее художественное дарование. Но мне кажется, его живопись носит экспромтный, случайный характер, обнаруживая способности, не получившие должного развития.

Как-то в 1948 году, когда я был у него, во время нашей беседы он взял со стола листок промокашки и цветными - красным и синим - карандашами набросал городской пейзаж, как бы сверху - из окна. Рисунок получился очень живой. Я забрал его, окантовал и до сих пор храню у себя.

Странно, со многими близкими друзьями я на протяжении десятков лет оставался "на вы". В то же время (что менее странно) был "на ты" с людьми мне чуждыми. С Рихтером полвека мы говорили друг другу "вы". И перешли "на ты" лишь в конце восьмидесятых, когда он устроил "мальчишник", пригласив под Новый год нескольких давних друзей: Толю Ведерникова, Володю Чайковского, Виктора Мержанова и меня. Мы пришли в просторную квартиру Рихтера на Большой Бронной. Огромный кабинет с двумя роялями украшали рождественские игрушки. Гирлянды разноцветных лампочек свисали с потолка. Несколько тонко подобранных картин оттеняли пространство стены. Тихо звучала музыка. Потом, в другой комнате, сидели за столом, уставленным вкусными яствами. Зашла Нина Львовна Дорлиак (она занимала смежную квартиру), неся рождественского гуся с яблоками, распластавшего на красивом блюде крылья, точно призывающего: ешьте меня, вкушайте, наслаждайтесь!

С Ниной мы не успели даже поздороваться. Замахав руками, Слава закричал:

- Нина, Нина, уходите! Сегодня "мальчишник", они не должны вас видеть! (С женой Рихтер был тоже "на вы").

Бедная Нина Львовна, передав гуся охотно взявшему его Вите Мержанову, спешно скрылась в свои апартаменты.

Мы принялись за еду. Гусь и яблоки были замечательные. Вглядываясь в лица моих постаревших друзей, я уносился мыслями в голодное прошлое.

После ареста родителей Ведерникова я нередко перебирался из общежития к нему на Ленинградское шоссе. Там, в небольшой комнате на втором этаже замысловатого дома, с ним и Славой мы проводили поздние вечера и ночи в разговорах, музицируя, читая вслух Метерлинка, Гамсуна, Пастернака. На единственной кушетке могли уместиться лишь двое. Поэтому все трое мы спали на полу, прикрываясь ветхим пуховым одеялом. "Помнишь, как хорош хлеб, когда он достался чудом и его едят вдвоем?" (из письма Надежды Мандельштам Осипу). Мы ели его втроем. И он был вкусен. Он давал нам возможность заниматься искусством, которое лишь одно казалось смыслом жизни.

"Наша счастливая нищета"

К этому времени относится странный, увиденный мною сон. Мне снилось, что мы с Рихтером находимся в каком-то дворе - глубоком каменном колодце. В дальнем углу - арка. Пройдя под ней, оказываемся в другом таком же дворе, лишь чуть поменьше. В проеме стены видим сводчатые ворота. И опять выходим во двор - пустой, сумрачный. Находим проход и... снова попадаем в каменную ловушку. В нас закрадывается страх. Кажется, мы в западне. Еще и еще один двор. Каждый меньше, теснее: тюремный плац, камера, склеп.

В смятении бредем вдоль каменной стены, устремляемся в проемы, проходы, щели... И снова двор. Будто весь мир превратился в гигантский лабиринт дворов. И в одном из них окончится наш путь.

Чем более сжимаются каменные стены, тем отчаянней, яростней стремимся мы найти выход. Согнувшись, пробираемся по тесному переходу. Сужаясь, он заставляет нас карабкаться на четвереньках. Наши плечи касаются холодного камня. Лежа, задыхаясь, ползем, зажатые со всех сторон. И в момент, когда надежда выбраться покидает нас, видим клочок голубого неба. Обдирая о камни плечи, руки, делаем последнее усилие и выбираемся. Ослепительный фиолетовый свет заливает песчаный океанский берег. С наслаждением вдыхаем свежий, пропитанный водяной пылью воздух.

- Видите, - говорю я Рихтеру, - не зря столько усилий: мы выбрались!

Его лицо озаряет мальчишеская улыбка.

Проснувшись, я долго лежал на своей койке в комнате общежития, раздумывая о странном сне. Мои глаза смотрели на стену, где рядом с портретом Бетховена висела карта Европы. Нежным фиолетовым цветом была покрыта территория Франции. Теперь, когда на карте я вижу фиолетовую Францию, перед моим взором возникает не Эйфелева башня, не Монмартр, не улочки Парижа, увековеченные ностальгической кистью Утрилло, а прекрасный фиолетовый океанский берег.

После войны, следя за феноменальными успехами Рихтера, слушая его игру, видя, как реализовалось его несравненное дарование, я вспоминаю тот сон. Для Славы он оказался пророческим. 


Содержание номера Архив Главная страница