Содержание номера Архив Главная страница

Капитолина КОЖЕВНИКОВА (Балтимор)

НЕ РОДИСЬ КРАСИВОЙ

Когда она шла вдоль деревенской улицы, по всем дворам пробегал шумок: Антонида идет. Бабы, в надвинутых на лоб застиранных платках, смотрели на нее с затаенной завистью: вон она какая. И злостью - эта кого угодно может завлечь. Взгляды мужиков были жадными. Бросали они их тайком от своих замордованных тяжкой работой жен, вечно беременных, с ногами, опутанными, как веревками, вздувшимися синими венами.

Только ребятишки выражали свои чувства вполне открыто:

- Теть Тонь, теть Тонь, и мы с тобой!

И бежали наперегонки, вприпрыжку за ней, поднимая босыми ногами несусветную пыль. Мы инстинктивно тянулись к красоте, как тянутся к солнцу травы. А она, Антонида, и бровью не поведет. Идет прямо, не глядя по сторонам, не спеша, будто ничего не видит и не слышит. Стройные ее ноги легко касаются земли, и не портят их ни грубые шерстяные носки, ни лапти, в которых ходила в те довоенные годы вся наша деревня. Высокая грудь, узкие бедра, тонкого письма лицо: прямой короткий нос, четко вырезанные губы, темные брови и в темной окантовке ресниц глаза. Голубые глаза, но не наивного незабудкового цвета, а холодноватой голубизны неба, каким оно бывает по осени, перед наступлением первых заморозков. Светло-пепельные волосы не упрятаны под косынку, а свиты в чуть небрежную пышную косу, которая собрана сзади в тяжелый узел.

Головы не повернет, по сторонам не смотрит гордая Антонида, нездешнее чудо, невесть как зародившееся в нашей южно-уральской глухомани среди дубрав и ковыльных степей. Были у нас девушки недурные собой, даже в свои короткие годы цветения и красивые. Но такое диво зарождается редко. А тут-то, в тяжелом крестьянском труде, где бабы жнут, пашут, хлевы чистят, мешки пудовые таскают, и подавно.

Казалось, что все должны были радоваться этакой красоте, оберегать и лелеять ее, чтобы не вспугнуть, не ранить, не погубить. Ан нет. Иная судьба была уготована нашей Антониде. Мать ее умерла, когда она была еще ребенком. Вскоре отец утонул в быстрой речке Тетерь по пьянке. Растила ее бабка, маленькая, согнутая в три погибели. Не помню ее настоящего имени, потому как все ее называли: бабка Удалайка. Я всегда удивлялась, почему эта тихая старушка схлопотала себе такое прозвище. А без вторых имен в деревне почти никого не было. И всё приставала к матери с вопросами.

- Ну почему, почему, - отмахивалась та, - наверное, в молодости удалой девкой была.

Мне даже трудно было представить, что когда-то была молодой да удалой эта старуха, бредущая со своей клюкой, что-то бормоча себе под нос. Иной раз мы с двоюродной сестрой Клавой кричали ей вслед: "Удалайка! Удалайка!" Она замахивалась на нас своей клюкой, а мы, жестокие девчонки, заливались безудержным смехом. Нам, конечно, в голову не приходило, что и мы когда-нибудь состаримся, и нас будут одолевать разные немощи.

А между тем бабка Удалайка была в деревне незаменимым человеком. Искусная повитуха, она принимала роды чуть ли не у всех наших баб. И я, кстати, родилась с ее помощью. Ближайшая больница была в сорока верстах. Кто поедет в такую даль по бездорожью за этакой малостью, как очередные роды? Справлялись сами. Мой отец, к примеру, как рассказывала бабушка, родился прямо в поле, когда жали озимую рожь. Ну, а теперь в трудных случаях звали Удалайку. Она умела, к тому же, утихомирить младенцев-крикунов, носила их в полночь на пригорок, читала над ними какие-то заговоры - и как рукой снимало.

Удалайка извлекала из глаз соринки, острые остья от колосьев, накладывала самодельные лубочные шины при переломах. И в самом деле Удалайка! Говорили даже, что она готовила из разных трав приворотное зелье. Но тут, я думаю, мои земляки здорово преувеличивали. Ведь коли б так, разве не помогла бы она своей единственной внучке Антониде? Разве б осталась та одна с сыном Славкой на руках?

Антонида наша была ни девка, ни мужняя жена. В те годы прижить ребенка от чужого мужа было большим позором. Редко с кем такое случалось. Такая беда постигла Антониду. Сватались к ней многие парни: тракторист Гриша Пчелкин, конюх Иван Самохин, лесник Тихон, правда, вдовый, с двумя ребятишками, но зато при лесе, при дровах. Нужный человек! Советская власть все отняла у крестьян: землю, покосы, лес для строительства. Не привозили в кооперативную лавку ни сахара, ни керосина, ни мыла, ни спичек, ни соли. Мыло варили сами, по вечерам сидели с лучинами, каганцами. Где добывали соль и спички - не помню. Про вкус сахара забыли. Собирали дикую клубнику, малину, черемуху, сушили, и зимой ребятишкам давали вместо конфет.

Отказала всем женихам Антонида, "сидит, ждет прынца", как злословили на ее счет бабы. И вот однажды заместо принца явился из города Мелеуза землемер, видный из себя мужчина в зеленой форменной фуражке. Измерял личные огороды, что-то записывал в толстую тетрадь. Все толклись возле него, боязливо спрашивали, укоротят ли огороды? А как тогда кормится, на колхоз надежды-то нет. На трудодни давали зерна пополам с сорняками, кот наплакал. Землемер помалкивал, все курил, да не самокрутки - папиросы с душистым запахом.

Квартиру ему определили по соседству с антонидиным домом. Да и околдовал он нашу красавицу своим нездешним обхождением, показался ей тем самым, кого она ждала все свои годы.

Была весна. А весны наши - ух, какие! Вся деревня утопала в цветущей черемухе. Белая кипень прикрывала бедные избы, сараюшки, плетни, и все становилось нарядным, все убиралось, как невеста к венцу. От того черемухового дурмана люди как бы пьянели. Говорили вполголоса, не ругались и не кричали. По вечерам девки пели не так голосисто, как всегда, а протяжно, со сладкой истомой. А в приречном тальнике заливались, словно соревнуясь с ними, соловьи.

В эту весну и состоялось короткое антонидино счастье. Полонил ее сердце землемер в зеленой фуражке. Наверное, наболтал, наобещал с три короба городской говорун. Она и не выдержала, поверила в поворот судьбы. А через месяц уехал, укатил землемер в свой город Мелеуз да и был таков. Скрылся, как и не было его. Говорили, что у него жена и двое детей. Ну, а мимо такой девушки как пройти?

С тех пор умолкла и раньше-то не больно разговорчивая Антонида, повязалась темным платком, стала лицом дурнеть. А потом и грех ее начал выпирать, все уж увидели, чем наградил ее приезжий человек.

Зимой, вьюжным февралем, когда гудят у нас степные бураны, а снега наметает по самые соломенные крыши, приняла бабка Удалайка у Антониды роды. Появился на свет божий мальчишка, повторивший материнскую красу. Ничего в нем от городского папаши не было.

На колхозные работы почти целый год бригадир Антониду не гонял. Копалась она тихо в своем огороде. Под старым вязом стояло деревянное корыто, а в нем курлюкал, набирался крепости и силы нагулянный сыночек. Позже сидел мальчонка на старой полосатой дерюжке. Потом затопал по нашей земле.

А земля, на которой стояла наша деревня, меньше, чем о пятидесяти изб до раскулачивания, а после и того меньше, казалась нам тогда большой, целым государством, наполненным своей жизнью, судьбами, страстями. Русские селения - их всего-то было пять во всей округе - сгрудились неподалеку друг от друга, а дальше, уж в верстах сорока, шли татарские, башкирские. Там - чужой мир, чужой язык, обычаи. Даже еда была другой. Там пили кумыс, а не водку и самогон, ели конину да баранину. В тех, очень больших, кстати, селениях пели песни, столь непохожие на наши. Иногда заходили в наш дом отцовы кунаки. Он пил с ними чай с медом, долго калякал о том, о сем, наделял их семенами огурцов, капусты, лука. В те годы они огородничества не знали. Я лежала на печи, свесив голову, и наблюдала за пришлыми. В тюбетейках, с редкими бороденками, они слушали отца, перебирали семена руками, цокая языком, иногда поглядывали на меня, восклицали:

- Ай, якши кызым, ай, якши!

Я смущалась и пряталась в глубине. А мама потихоньку ворчала:

- Ишь, напустил иродов!

А мне нравились эти нерусские люди. Это была первая форточка в иной мир, который мне предстояло впоследствии узнать.

Русские здесь, в степных башкирских краях, поселились при царице Екатерине. После подавления пугачевского бунта решила она потеснить башкир, воевавших на емелькиной стороне, объявила помещикам: кто желает переселиться в далекий край, тому даст землю. Ну, и подались из малоземельной Центральной России отчаянные головы. Были среди них и промотавшие состояния в карты. Ехали вместе со своими крепостными, обустраивались на чужой стороне. Для моих дедов это была уже родина, но память о своих покинутых когда-то тульских местах хранили свято, передавали из поколения в поколение. Когда заходила речь о родимых краях, то всегда говорили: а вот на старине было так-то и то-то.

И когда я впервые приехала в Центральную Россию, увидела не кряжистые, уральские, а плакучие березы с распущенным по ветру кружевом ветвей, тихие речки с белыми кувшинками, всколыхнулось во мне нечто, и я поняла, что вот это и есть та самая старина, которую ничем и никогда из сердца не выжать, потому что ты получил ее вместе с генами. И стало невыразимо грустно. От того ли, что так долго был лишен возможности жить в этих краях, или от предчувствия вечной разлуки с ними на закате жизни...

Деревня строго осудила историю греховной антонидиной любви. Бабы, собравшись у колодца или возле колхозных скотных дворов, судачили:

- Связалась с женатым, бесстыжая... Пусть-ко помается одна с мальчишкой, будет знать, как нос задирать.

А потом случилось совсем неладное. Кто-то, уж не один ли из отвергнутых женихов, вымазал Антониде ворота дегтем. Большего позора для девушки быть не могло. Вместе с бабкой Удалайкой молча отскабливали они, отмывали ворота. Да разве старое дерево от дегтя въедливого отмоешь? Следы так и остались, пока не сломались и не свалились сами ворота.

Все в деревне при колхозах ветшало, падало, будто ураганом сносило. Гнили мосты, и никто не чинил их. Деревянные избы от дождей, снегов, от непогоды становились кособокими, плетни и заборы гнили, падали наземь. Никто ничего не чинил, не обновлял. Деревня постепенно умирала, хотя мы тогда еще не понимали этого.

А душа человеческая просила праздников, просила своих радостей. Помню, как на Троицын День девки водили хороводы, плели венки, украшали ими свои головы. А вскорости начинался сенокос, самая приятная крестьянская работа. И объявляют поездку в Поперечное - так называлось большое урочище верстах в пятнадцати от деревни. Там были главные колхозные луга. Уезжали на несколько дней. Собирались долго, шумно, без обычной ругани, которая сопровождала каждое колхозное дело. Ехали, как на праздник. А поскольку их становилось все меньше, отдавались этому целиком.

На тот покос родители взяли и меня - тогда мне еще десяти, наверное, не было. Ехали веселые, с песнями, с шутками-прибаутками. На одной из телег я увидела Антониду. Кажется, она впервые после рождения Славки появилась на людях. Мальчонке в ту пору уж года два было. Антонида принарядилась. На ней была белая, вышитая собственными руками кофточка - васильки, желтые колосья, еще что-то красное, зеленое. На голову небрежно наброшена косынка с кружевной оборочкой. Щеки горят, а глаза все больше опущены. Это была пора ее женского расцвета.

Мужики косили, а мы, ребятишки, помогали матерям сгребать уже подсушенное сено. Жили в шалашах. По вечерам разводили костры, варили в чугунках картошку. Бабы расстилали чистые холсты, раскладывали на них хлеб, первые огурчики, зеленый лук, куски прошлогоднего серого сала, насыпали кучками крупную соль. Ничего вкуснее тех трапез в моей жизни уже не было. Вместе с нехитрой пищей ты вкушаешь, впитываешь в себя воздух детства, все звуки, цвета первых лет своей жизни, которые осветят, окрасят все последующие годы.

А под конец сено сметывали в стога. Их надо было укладывать так, чтобы дождь стекал по бокам, и тогда сено не гнило, сохранялось до самой поздней осени, а могло простоять и всю зиму. Поручали эту работу самым опытным мужикам, а женщины, кто помоложе да посильнее, вилами подавали им сено наверх, на стог.

Мой отец, в ту пору уже немолодой, за пятьдесят ему было, но еще сильный, прямой, жилистый, с лихими, закрученными вверх усами, пронзительным взглядом темно-синих глаз был поставлен наверх. А снизу ему навиливала сено Антонида. Я вертелась рядом. Папаня мой работает споро, она тоже от него не отстает. Косынка ее упала на плечи, волосы растрепались, лицо румянцем горит.

Вдруг я перехватила два взгляда: Антониды и моего отца. Ее обычно холодноватые глаза как бы огнем полыхнули. А тот глянул на нее вниз с такой отчаянностью, с такой смятенной болью. Я запомнила эту боль навсегда, но поняла ее суть только много лет спустя, когда самой коснулось нечто подобное. Но и тогда моя детская душа смутилась: что происходит? Тут же стала искать глазами маму. Она стояла в стороне от всех, опершись на грабли, уже немолодая, поблекшая, бедно одетая. Я кинулась к ней, прижалась головой к теплой груди. Она положила руки мне на плечи, забормотала:

- Ну что ты, право, что ты?..

В глазах ее стояли непролитые слезы.

Над нашими головами в этот летний солнечный день, напоенный запахом скошенных трав, пролетал смерчь человеческих страстей, который мог сжечь все на своем пути. Моя жизнь с ее радостями и потерями была впереди. Жизнь моих родителей близилась к закату. Отцу оставалось пробыть на земле всего лишь чуть больше десятка лет.

И сколько я не пытала мать, когда она жила с моей семьей в Москве, что же было тогда там, в деревне, с отцом и Антонидой, она, суровая молчальница, так ничего и не сказала. Она умела хранить от детей семейные тайны. Кое-что от наших, деревенских, проведала моя сестра. Она была старше меня на шестнадцать лет, в ту пору уже вышла замуж и успела овдоветь. Все видела и понимала.

Бабка Удалайка вскорости умерла. Осталась Антонида с сыном, с коровой, со всем хозяйством на руках. Тяжко ей приходилось. В ту пору предколхоза во всю мочь, по приказанию начальства, боролся с частнособственническими пережитками. Особенно яростная борьба разгоралась вокруг покосов. Хотя лугов вокруг было столько, что хватило бы на прокорм огромных стад, а не только для одного нашего тощего, колхозного, председатель тянул с выделением сенокосов для личных подворьев до тех пор, пока травы не оцветут и не начнут высыхать. Главное, чтобы людям было плохо. Эти проклятые порядки изуродовали всю и без того трудную крестьянскую жизнь. Матерились мужики, ругали "родимую" советскую власть на чем свет стоит. Я на тех проклятьях и выросла, рано поняла что к чему и относительно счастливой колхозной жизни никогда не обольщалась.

Когда, уже после долгих скандалов, председатель, наконец, указывал, где кому косить для своего скота, надо было в два-три дня уложиться, чтобы травы окончательно не посохли. Так вот отец, рассказывала сестра, косил с темна до темна. Сначала для своей коровы, а потом для антонидиной. Косил до тех пор, пока не падал, обессиленный, на землю. А мать приносила ему в узелке еду, вытирала от пота лицо и делала вид, что ничего особенного не происходит. Как же, наверное, Антониде хотелось быть на ее месте и омыть его усталое лицо. Да не могла. А деревня, понятное дело, все видела и судачила без пощады.

Вот какая любовь посетила моего папаню на закате жизни.

Можно представить, каково приходилось матери, скрытной, сдержанной, не выносившей свои беды на сельскую улицу. И никогда худого слова она про Антониду не сказала. Ни в то время, ни после. Великой терпеливицей была наша мать. Остались ли теперь такие на Руси?

В сущности, у них с Антонидой было много общего в характерах.

(Окончание в следующем номере)


Содержание номера Архив Главная страница