Содержание Архив Главная страница

Ян ТОРЧИНСКИЙ (Чикаго)

ПОЛПОРЦИИ

Трудно сказать про омут,
А омут стоит у рта...

И.Уткин
    Лариса Журавлева, невысокая хрупкая женщина лет тридцати с удивительными
прозрачными глазами, могла бы с полным правом сказать, что жизнь
ее не сложилась. Однажды, листая томик стихов почти забытого
сегодня Иосифа Уткина, она натолкнулась на такие строчки:
    
          Полная ранних обид и досад,
          Жизнь представлялась куда аккуратней!
          Ладно. Согласен: не райский сад.
          Но почему - курятник?!
    
    И задумалась - уж не о ней ли? Ну, положим, курятник-не курятник,
были в жизни свои радости, но все же... Хотя Лариса редко обижалась
на свою судьбу и про себя, и, тем более, вслух. Услышанная ею
в детстве фраза "Считай, что тебе еще повезло" - была для нее
и утешением, и указанием - всем на свете. В детстве-то все и
началось.
    До тринадцати лет Лариса росла на редкость здоровым ребенком:
даже детские хвори, корь да коклюш, даже зимние простуды миновали
ее. И Ларисина мама, ловя завистливые взгляды своих приятельниц
и слыша их вечные жалобы: "Опять у моего Вовки температура",
или "У Зойки гланды", или "Катю совсем аллергии замучили", -
суеверно шептала: "Пронеси Господи! Хоть бы не сглазить..." Так
сглазили же. Сначала внимания не обратили: подумаешь, ножка побаливает.
Ударилась, наверное, или мышцу растянула, разве за ней уследишь,
чертенок настоящий, электровеник какой-то. А потом, когда к врачу
пошли, он за голову схватился: "В стационар немедленно!"
    Оказавшись в больничной палате, пропахшей лекарствами и гипсом,
и увидев прислоненные к стенке костыли, Лариса сразу поняла,
что один этап жизни завершился и начался другой; каким он будет,
непонятно, но ясно, что нелегким, а когда он кончится и что придет
ему на смену - неизвестно. И пошли-поехали серые больничные будни.
    Процедуры, процедуры, анализы, опять процедуры, две тяжелые операции
под общим наркозом. А потом несколько месяцев в специальных санаториях
Крыма. Хорошо еще, что ее отец, Дмитрий Алексеевич Журавлев,
заместитель главного редактора одной из популярных газет, имел
возможность доставать больной дочери дефицитные путевки и заграничные
лекарства. А вот добиться, чтобы лечилась она в Швейцарии или
Франции, ему не удалось. А в этих странах больных Ларисиным недугом
излечивали полностью и без всяких последствий.
    Вернувшись домой из Крыма, Лариса продолжала лечиться, но уже
амбулаторно. И снова процедуры, физиотерапия, массаж, лечебная
физкультура и уколы, уколы, уколы отнимали много времени и сил.
    И вот тогда лечащий врач сказал ей:
    - Хочешь на своих двоих топать - терпи! И не вздумай жаловаться,
Бога гневить. Считай, что тебе еще повезло: при такой хворобе
большинство на колясочках до конца жизни катаются.
    Чему-чему, а терпению за эти месяцы она научилась. Но несмотря
на все ее старания и на усилия врачей, левая нога стала короче
и тоньше правой, и стала ходить Лариса сначала, заметно хромая.

    - Совсем как у Гарринчи, - находила она силы пошутить. - Поеду
в Бразилию, пусть меня в сборную по футболу примут.
    Способная девочка, она умудрилась не отстать в учебе от своих
товарищей, хотя в очередной класс ее перевели без экзаменов.
    И тогда Лариса впервые столкнулась с человеческой черствостью
и еще чем-то, чему и названия нет. Одна из ее соучениц сказала:

    - Ларисе хорошо, у нее сразу каникулы начнутся, а нам еще месяц
мучится, экзамены сдавать.
    В классе вдруг стало очень тихо, и в этой тишине раздался голос
Ларисы:
    - Давай меняться!
    Ее сразу же окружили всем классом и загалдели наперебой:
    - Не обращай внимания на эту дуру! У нее же язык, как помело.
Плюнь и забудь!
    Что ж, забудь так забудь. И без того хватало огорчений. Пришлось
отказаться от многого: от подвижных игр, от туристских походов,
от занятий спортом (ах, вспомнить только: энергичный разбег,
резкий толчок и подброшенное в воздух тело несколько счастливых
мгновений парит над ямой с песком, оставляя позади флажки чужих
результатов. Левая моя, толчковая, что же с тобою стало?). Но
тут вспоминались слова доктора и становилось легче.
    Все бы ничего, но беды не приходят по одиночке. И свалилось на
Ларису такое, что и впрямь непонятно, как это можно выдержать.
    Отец, который любил Ларису без памяти и откровенно гордился ею,
который брал ее с собой во всевозможные поездки, знакомил с интересными
людьми и везде хвастался: "Вот у меня какая Лариса - красавица
и умница!" - резко изменил отношение к дочери. Несчастье, свалившееся
на Ларису, Дмитрий Алексеевич воспринял так, будто судьба несправедливо
и нечестно ударила его ниже пояса, сделав отцом калеки. И он
начал стесняться и избегать ее. И не только перестал появляться
с Ларисой на людях, но даже в своей квартире старался, чтобы
она не попадалась ему на глаза. Конечно, он прекрасно понимал,
что девочке больше, чем когда бы то ни было, нужна его любовь
и поддержка; он знал цену своему поведению, казнил по-всякому
и ругал себя последними словами - и ничего не мог с собою сделать.
Уже, казалось, Лариса давно смирилась и привыкла; она даже тетрадку
завела, куда записывала биографии знаменитых хромцов: Тамерлан,
Ричард III, князь Талейран, лорд Байрон... А отец не смирился
и не привык. И когда Дмитрий Алексеевич видел ее ныряющую походку,
он, совсем нестарый и сильный человек, испытывал физическую дурноту
и боялся, что потеряет сознание. И тогда он решил заглушить свою
боль известным способом: начались попойки, гулянки, ночи, проведенные
где-то на стороне. Мама понимала его горе и смотрела на все эти
художества снисходительно, но Лариса как-то почувствовала на
себе ее косой взгляд. Однако вскоре Дмитрий Алексеевич взял себя
в руки. Он одним махом пресек свою беспутную жизнь, потому что
не был ни бабником, ни пьяницей, а может быть, почувствовал,
что похмелье обходится дороже. Тогда он взялся за дело с другого
конца: расстался со своим роскошным кабинетом и сделался собственным
корреспондентом газеты за границей. Теперь он колесил по странам
Европы и Америки и появлялся в доме на неделю-другую в году.
А когда Ларисе исполнилось шестнацать лет и она получила паспорт
и почти одновременно закончила школу, мама присоединилась к отцу,
оставив девочку на попечение бабушке. Но бабушка жила на окраине
города, к внучке выбиралась редко, и Лариса оказалась предоставленной
самой себе.
    А как она восприняла свои новые отношения с отцом? Долгое время
ничего не понимала, думала: устает на работе, с ног валится,
не до нее ему. А когда, наконец, поняла, самостоятельно или подсказала
чья-то добрая душа, Ларисе стало мучительно больно и стыдно,
что из-за нее страдает такой замечательный и благородный человек
- ее отец. Ведь говорили же ей: не бегай, не носись сломя голову
- не послушалась, дура проклятая, и вот результат. Стараясь облегчить
горе отца, она делала все, чтобы он пореже видел ее, а когда
они все же встречались, Лариса начинала сутулиться и втягивать
голову в плечи, чтобы стать меньше и незаметнее, и еще лицо ее
становилось напряженным, как это бывает у горбатых. Такие уродующие
ее привычки сохранились на всю жизнь.
    Конечно, столь сильное потрясение не могло пройти бесследно.
И Ларисе начало казаться, что весь мир знает о ее позоре, и она
смертельно боялась встретить на лицах людей выражение осуждения
и жалости. И поэтому Лариса научилась разговаривать, не глядя
собеседникам в глаза. Это почему-то возмущало других, особенно
ее одноклассников. Они считали, что Лариса стала гордячкой и
задавакой, много о себе понимает и не снисходит до них: "Тоже,
принцесса нашлась...Было бы чем гордиться, баба-Яга-костяная
нога, полпорции!"
    "Полпорции", кличка, придуманная с беззлобной жестокостью, на
которую так щедры подростки, приклеилась к Ларисе и сопровождала
ее постоянно. Она знала об этом и не обижалась. Действительно,
жизнь не дала ей всего, чего хотелось, - все правильно. "Считай,
что тебе повезло", - значит, и за полпорции спасибо, могло быть
и похуже!
    Окончив школу, Лариса поступила в университет и, проучившись
в нем положенные пять лет, начала работать в редакции одного
литературного журнала литконсультантом. Ничего хорошего из этого
не получилось. Лариса терпеть не могла графоманов, чтение их
рукописей вызывало у нее тошноту. И она, воспитанная на кристальной
поэзии Лермонтова, Пастернака и Ахматовой, была уверена, что
над ней издеваются люди, приносящие такие вирши:
    
    "И утки уже несутся,
     Им жарко и мокро от пота.
     А дети в бассейне пасутся.
     Пожалуй, побольше, чем рота..." или
    
    "Поэт зовет свой стих произведеньем,
     А мой в поэзию введеньем,
     Поэт имеет стиль и красоту рифмовки,
     А мой же требует сноровки".
    
    Почему она должна терпеть такое - за сто рублей в месяц? Да пропадите
вы пропадом! При всей своей деликатности Лариса говорила этим
авторам, что думала об их произведениях. Посыпались жалобы. Ларису
обвиняли в бесчувствии и черствости.
    - Вы работаете с людьми, - поучали ее. - Помогайте им развивать
таланты.
    - Нет у них талантов, и нечего им развивать, - упрямо отвечала
она.
    А доведенная почти до обморока одним из своих клиентов, на его
бесконечные вопросы: "Так что вы мне посоветуете? Что мне сделать?"
- она ответила:
    - Знаете что, напишите оперу, а еще лучше - симфонию.
    Тот удивился:
    - Как это? Я же не умею писать музыку...
    - А кто вам сказал, что вы стихи умеете писать? - не выдержала
она.
    Сразу же после того Лариса уволилась и перешла на работу в тихое
академическое издательство. Вскоре она стала одним из ведущих
редакторов - сказались, видимо, отцовские гены. Сдать рукопись
на редактирование Ларисе Дмитриевне Журавлевой считалось большой
удачей. И не так уж редко авторы будущих книг, крупные ученые,
но совершенно лишенные литературного дара, читая написанное ими
после Ларисиной правки, не верили, что эти научные бестселлеры
принадлежат им. Слова благодарности, цветы, билеты на театральные
премьеры, коробки конфет - все, как положено. И при этом Лариса
говорила с людьми, не поднимая глаз. Поэтому и в университете,
и в редакции она пользовалась славой неприступной и самовлюбленной
особы, которая не снисходит до простых смертных. Так оно было
или нет, но, действительно, Лариса всегда окружала себя холодком
отчуждения, через который не могли пробиться даже искренне симпатизирующие
ей люди. А в результате - знакомых хоть пруд пруди, и ни одного
близкого человека. В сущности она была добрым, отзывчивым созданием:
конспекты переписать, отдежурить за кого-то или вечеринку в ее
квартире устроить - пожалуйста, ради Бога... Но даже в собственном
доме, во время шумного застолья или танцулек с зажиманием девочек
по углам, она молча сидела с краешка, сутулясь и втягивая голову
в плечи.
    Впрочем, были среди ее знакомых люди, которых Лариса избегала,
как могла, например, одну сотрудницу, бестактную, неумную женщину,
которая, совсем как тогда, в школе, сказала в сердцах: "Тебе,
Лариса, хорошо, тебя в колхозы не посылают, а здесь мучайся круглый
год, что зимой, что летом". Конечно, принудительные сельскохозяйственные
работы всем давно осточертели, особенно женщинам, которые не
только уставали там без меры, но и часто болели.
    Хотя Лариса и понимала, что обижаться глупо и не на кого, ей
было невыносимо слышать, что кто-то завидует ей, потому что она
калека.
    А мужчины? Мужчины были, вернее, могли быть. Многие забывали
ее хромоту, поражаясь, как озаряется лицо Ларисы, когда внезапно
с него слетает маска напряженности, уродливо стягивающая щеки
и рот. Однако все попытки к сближению Лариса пресекала вежливо,
но твердо. Ей почему-то казалось, что ее жалеют и хотят пригреть
девочку-хромоножку, словно в рождественской сказке. Спасибо,
не надо...
    Что ж, не надо, так не надо, и люди уходили, не проявляя, впрочем,
большой настойчивости. Все они отличались по возрасту, характеру,
темпераменту, вкусам и так далее. Но было одно общее: сопротивление
Ларисы встречалось ими с раздражением и обидой, будто она была
обязана им взаимностью, но не оценила их порыва по достоинству.
Тоже мне, цаца большая... Правда, был среди них один, который
ударился о ледяную стенку с размаху, всей грудью, и прошел насквозь,
навылет, и, казалось, поздно сопротивляться. И только в последний
момент Лариса узнала, что он женат и у него ребенок. Для нее
все сразу и кончилось.
    Она слишком хорошо помнила, как мучительно быть причиной чужого
горя. Так еще куда ни шло, если нечаянно, а если уж по своей
воле - о, нет, ни за какие блага, ни за что...
    Доброжелательницы Ларисы неоднократно пытались увещевать ее:
    - Ты что, не видишь, как Николай, Семен или Федя вокруг тебя
петли вьет? Ведь такой парень - загляденье. А ты принца ждешь
- так не будет принца, они в сказках остались. Бобылкой помереть
хочешь, и помрешь, дурное дело нехитрое...
    - Пусть, - отвечала она. - Я им не нужна. Я не приношу счастья.
Ни себе, ни другим. Это судьба, так на роду написано. Имя такое.
Помните, у Островского бесприданница Лариса Дмитриевна, тезка
моя? Или в "Докторе Живаго" опять же...
    Может быть, она искренне верила, что так оно и есть. Но существовала
другая причина, диктовавшая все ее поведение, всю жизнь. Об этой
причине Лариса, возможно, и не догадывалась или запрещала себе
думать о ней: где-то глубоко-глубоко в самой середке души постоянно
саднило и кровоточило связанное с самым главным и самым любимым,
первым и единственным мужчиной - ее отцом. Дмитрий Алексеевич
Журавлев всегда оставался ее счастьем и болью.
    А он, колеся по свету, тоже не забывал дочь, присылал ей красивые
открытки с видами Парижа, Женевы, Буэнос-Айреса и подарки: альбомы
репродукций картин из музеев Рима и Лондона, украшения, электронику.
Эти знаки внимания были для Ларисы светлым праздником: значит,
помнит и любит, и не сердится, хотя она так виновата перед ним...
    Однажды в трамвае Лариса нечаянно подслушала разговор двух сидящих
впереди нее пассажиров. Тот, который постарше, с изрядной лысиной,
захлебываясь от возмущения, говорил своему соседу:
    - Это честно, да? О! Я, значит, всю жизнь кормил-одевал. А когда
она маленькой была, все болела, плакала. Так я ее ночи напролет
неделями на руках по комнате носил! О! Поверишь, на работе сидел,
ни черта не соображал, что делаю, что говорю, так спать хотелось.
А теперь ей восемнадцать лет, такая телка вымахала, акселератка.
О! Говорит: "Замуж выхожу". Это значит - что? Придет какой-то
обормот, пальцем о палец для нее не ударил, и начнут они пилиться
в свое удовольствие. Это честно, да? А я, значит, на их счастье
любуйся или с Милкой моей утешайся. О! Так в ней восемь пудов
весу, к ней ни с какого конца не доберешься... Ну, я попробовал
к дочке подвалиться... Так, мол, и так, неплохо бы и отца порадовать
немного, он тоже живой человек. Тут такое началось, о! "Я, -
орет, - Васе своему скажу, так он тебе быстро голову открутит,
а еще лучше - маме пожалуюсь..."
    Дальше Лариса не слушала, потрясенная пришедшей к ней мыслью:
а если бы ее отец подвалился, как говорит этот лысый? Конечно,
это грешно, кажется, преступно даже, и слово такое липкое придумали
- "инцест", что ли. И все равно она бы счастлива была  дать ему
хоть небольшую радость, а то - что он видел от нее, одно горе...
Да где он - отец?
    А жизнь, между тем, шла своим чередом: утро-день-вечер-ночь,
и все сначала. Главной проблемой были вечера. При ее одиночестве
заполнить их было нелегко. Лариса не могла долго читать, натруженные
редактированием глаза быстро уставали. По той же причине она
не любила ходить в кино и еще меньше - смотреть телевизор. Зато
обожала оперу. Элегантные герои, искусственные страсти, красивые
костюмы и, само собой, музыка - все это отвлекало от повседневности
и умиротворяло душу. А вот балет производил угнетающее впечатление:
отточенные движения и позы балерин, вращения и полеты в сильные
и бережные руки партнеров будили в ней такое, что лучше об этом
и не говорить.
    Но Лариса умела находить себе занятия. Бог наградил ее многими
талантами. Например, она прекрасно рисовала. И в альбомах возникали
шаржи на ее знакомых или смешные мультипликатные зверюшки. А
иногда те и другие начинали жить общей сказочной жизнью, и тогда
под ее пером или карандашом разыгрывались забавные и трогательные
спектакли. А еще Лариса писала стихи, такие же грустные, как
вся ее жизнь:
    
    А, может быть, это любовь
    Неизвестно зачем и откуда,
    Без радости и без надежды на радость.
    Но только в предчувствии -
                    новых тревог и беды,
    Как-будто ненужный зверек,
    Угодивший в чужую ловушку.
    И мечется он. И хребет у него переломан.
    И ужас в глазах
    И отчаянья тусклые блики...
    
    И никто на свете не знал об этом, не читал и не видел. И не было
желания показать кому-нибудь, поделиться, порадоваться, посмеяться
и поплакать вместе. Или впрямь она сделалась эгоисткой, как это
считали многие, да, может, всегда была такой?

---

    Этот майский вечер ничем не отличался от других Дело шло к десяти
часам, и Лариса начала подумывать, что пора ложиться спать, чего
тянуть время? Ей вспомнились чьи-то стихи:
    
    Луна взошла,
    Так день считай что прожит!
    
    "Кто бы это так поздно?" - удивилась она и пошла открывать. На
лестничной площадке стоял улыбающийся от уха до уха Аркашка Бойко,
ее бывший однокурсник, а с ним какой-то незнакомый парень с толстым
портфелем в руках.
    - Здравствуй, Лариса, исполать тебе, - сходу затараторил Аркашка.
- Мы к тебе на огонек забрели, не прогонишь? Знакомься, это мой
приятель Сергей. Мы бутылку шмурдяка захватили, а закуска, безусловно,
за тобой, заметано?
    Свистящие звуки в его тирадах превращали их в настырное комариное
пение. "Шмурдяком" оказалось грузинское вино "Псоу", которого
Лариса не видала уже много лет.
    - Из Сережкиных запасов, - продолжал звенеть по-комариному Аркашка.

    Впрочем, к вину скоро прибавилась бутылка коньяка. Хотя разговором
это было назвать трудно: Аркашка болтал, не переставая, остальные
в основном помалкивали. Лариса, втягивая по привычке голову в
плечи, украдкой разглядывала Сергея. Парень как парень. Ничего
особенного. Очень светлые, коротко стриженные волосы, наверное,
густые и мягкие. Лицо, покрытое загаром такого рода, который
бывает у людей, проводящих много времени на открытом воздухе.
Светлые волосы и темное лицо эффектно оттеняли друг друга. Лариса
обратила внимание на руки Сергея, спокойно лежащие на скатерти.
О, Господи, обыкновенные руки: умеренно широкие ладони, не очень
длинные, но далеко не короткие пальцы, коротко остриженные ногти.
    Лариса внезапно почувствовала, что эти руки излучают какое-то
доброе тепло, которое волнами накатывается на нее. И она испытывала
незнакомое блаженство, пугающее ее своей новизной и неизвестностью.
Чтобы стряхнуть неизвестно откуда взявшуюся одурь, Лариса встала
и пошла в кухню варить кофе. Аркашка увязался за нею и заговорщицки
зашептал:
    - Слышишь, мать, тут такое дело... Сережке переночевать негде.
С гостиницей какая-то заморочка вышла... Я бы его к себе взял,
так теща ко мне в гости приехала, будь она неладна. Можно, он
у тебя останется? Только на одну ночь. Он парень смирный...
    - Ну, если смирный, тогда конечно, - невольно улыбнулась Лариса.
    Аркашка немедленно выскочил из кухни.
    -  Я хотел въехать в город на белом коне,
       Но хозяйка корчмы улыбнулася мне! - заорал    он дурашливо
и продолжал:
    - Порядок, Сережа! Дело твое улажено: хозяйка дома сего приютила
тебя. Поблагодари ее душевно, шаркни ножкой да чмокни ручку.
    Сергей, однако, ничего не сказал, но благодарно кивнул Ларисе
и улыбнулся ей, кажется, впервые за весь вечер.
    Они остались вдвоем.
(Окончание в номере 12(166))
Содержание Архив Главная страница