Главная страница

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 20(357) 29 сентября 2004 г.

К 110-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ ИСААКА БАБЕЛЯ

Александр РОЗЕНБОЙМ (Одесса)

Мадам Любка

Продолжение. Начало см. «Вестник» #14(351), 2004 г.

Равным образом не вызывала их и фамилия Грач, не самая, кстати, редкая, принадлежавшая к многочисленному семейству «птичьих», носителей которых в Одессе всегда имелось предостаточно. Огромным домом купца Крамарева на углу Дерибасовской и Преображенской, что на месте нынешнего Пассажа, потом владела мадам Синицына. Солидный журнал «Торгово-промышленный Юг» редактировал Соколовский. Сельтерской водой со всевозможными непередаваемого аромата и вкуса сиропами много лет торговал основатель целой династии «газировщиков» Соловей. Фортепианными курсами заведовал Галка. Новоявленной электрической машиной старинного маяка на Большом Фонтане «командовал» Орлов. Кладовщиком на фабричном складе Товарищества резинового производства «Проводник» состоял Гусаков. Небо Одессы бороздил её любимец Уточкин. Самым сложным часам лучших швейцарских фирм мог дать безусловный ремонт мастер часового цеха Воробьев. Самыми изысканными туалетами потрафлял одесским модницам портной Воробейчик. И этот перечень можно еще продолжить, потому как на высших женских медицинских курсах читал лекции Воронин, в еврейском училище преподавал Коршун, крупнейшую Глуховскую мануфактуру представлял в Одессе Кукушкин, звание почетного гражданина с честью носил Дятлов, в городской Думе заседал Пеликан, судебное дознание производил следователь Скворцов, а лаборантом медицинского факультета Новороссийского университета был — Шпак, что на украинском языке не что иное, как скворец. Так что же, собственно говоря, смешного можно узреть в фамилии Грач, обладатели которой из Белой Церкви, Липовцев, Ровно, Умани в давнюю пору «слетелись» в благословенный город Одессу и потом составили здесь многочисленную «популяцию». Мучную торговлю на Манежной улице держал Яков Грач, его тезка был конторщиком в Молдаванском ссудо-сберегательном Товариществе, один Грач служил в местном отделении всемирно известной Компании швейных машин «Зингер» на Прохоровской улице, другой имел лавку овса и сена на Молдаванке, где его вполне могла знать мадам Швехвель, бабушка Бабеля, кормившаяся этим же делом, рядовой 1155 стрелкового полка 343 стрелковой дивизии Идель Грач пропал без вести в начале 1942 года, а еще в 1919-м несчастного Фиму Грача ни за что ни про что поставили к ракушняковой стенке во дворе занятого Чрезвычайкой дома №7 на Екатерининской площади, того самого, о котором идет речь в рассказе Бабеля «Фроим Грач», вплотную примыкающем к циклу «Одесских».

Через два дома от конторы Эммануила Бабеля, на всё той же Полицейской, 27, от которой, наверное, никуда не деться нам в этом повествовании, проживал с женой и тремя сыновьями Борис Яковлевич Цудечкис. Много лет он исправно служил в известной аптеке В.Л.Пискорского на Гулевой, нынешней улице Толстого, и, поднакопив деньжат, поднабравшись опыта и поимев уважение коллег, купил аптеку на Малой Арнаутской, 1, угол улицы Белинского, в свою полную, единоличную и, казалось бы, вечную собственность, из которой её в начале 1920-х решительно изъяли, то есть национализировали, точь-в-точь, как бакалейную лавку Каплуна, мучную торговлю Грача и гостиницу Голубчика. Но её судьба сложилась более удачно, потому что под названием «Госаптека №5» она выжила, потом сто раз еще была переименована, но не закрыта, шагнула в ХХI век и на момент написания этих строк ещё располагается в своих старых стенах. Только Цудечкиса уже ни в аптеке, ни в каком другом месте никто не помнит, а, если и знают эту фамилию, то из рассказа «Любка Казак».

Бабель «переквалифицировал» его в маклера, не такого, правда, высокого пошиба, как Иосиф Иосифович Павани, гоф-маклер одесского биржевого комитета, издававший даже свой собственный «Торговый бюллетень». Но ведь аптекарь Цудечкис тоже не ровня был, к примеру, Юлию Лемме, директору Товарищества торговли аптекарскими товарами «Ю.Лемме и К[о]» на улице Жуковского, между Пушкинской и Ришельевской, рядом с домом Бабеля. Словом, Цудечкис был, как говорили в Одессе, лепетутником, сиречь мелким маклером, «крутился», главным образом, на Молдаванке, но не всегда на холостом ходу, и, по словам Бабеля, однажды смаклеровал помещику молотилку. Вездесущий Цудечкис смаклеровал бы всё, на что покупатель случится, вплоть до пятого колеса тяжелой площадки биндюжника, но Бабелю пришла на ум молотилка с конным приводом, какую всегда можно было приобрести в конторе его отца. По завершению дела Цудечкис, как оно водилось и водится, повел помещика пить магарыч в винный погреб Любки Казак. Бабель «оставил» за ней каменоломни мадам Любки Шерман и овсяную её лавку, а ресторан заменил более колоритным винным погребом, одним из тех, что когда-то во множестве имелись на Молдаванке со своей постоянной, верной заведению клиентурой, пользовавшейся безусловным доверием и, как следствие, кредитом, каковая благостная система существовала еще в 70-х годах прошлого века. В этот же погреб, «как до родной мамы», пришел Фроим Грач посоветоваться с Любкой на предмет того, как устроить судьбу своей дочери Баськи и наказать несговорчивого Каплуна и заодно других бакалейщиков: «…В Константинополе бакалея идет за половину даром. Пуд маслин покупают в Константинополе за три рубля, а продают их здесь по тридцать копеек фунт… Бакалейщикам стало хорошо, мадам Любка, бакалейщики гуляют очень жирные, и если подойти к ним с деликатными руками, так человек мог бы стать счастливым».

Цудечкис мог повести помещика в любой другой винный погреб, где не меньше было бы ни вина, ни прохлады, но он выбрал Любкин. И это тоже было своего рода маклерством — привести клиента, который оставит там какие-нибудь деньги, но обернулось тем добром, без которого, как известно, худа не бывает. Помещик оказался парнем тертым не менее самого Цудечкиса, и облапошил его по первое число: выпил, закусил, провёл время с «очень хорошей барышней по имени Настя», а с утра пораньше потихоньку смылся, не заплатив ни за одно, ни за другое, и ни за третье. В результате такого надувательства Цудечкис, которому душа не позволяла и рука не подымалась отдать свои «кровные» шесть рублей за чужие удовольствия, попал как кур в ощип, вернее, в заложники на постоялом дворе Любки Казак, где сторож Евзель запер его в комнате до возвращения хозяйки.

И пришлось бы Цудечкису, в конце концов, раскошелиться и заплатить по счетам своего прижимистого контрагента, не будь он тем, кем был, и не умей того, что умел. А знал и умел он много чего самого разного, поскольку никогда нельзя было знать, что вдруг сгодится в суетном маклерском промысле. Ему ничего не стоило, наподобие Тевье-молочника, ввернуть в разговоре красное словцо, разыграть возмущение и даже прочитать нотацию. Если того требовало дело, он мог выпить стакан бессарабского красного, переночевать на полу у порога чужой комнаты, постирать носки в чужой лоханке и убаюкать чужого ребенка, как это сделал с Давидкой, крошечным сыном Любки Казак: «А-а-а, — запел он, — вот всем детям дули, а Давидочке нашему калачи, чтобы он спал и днем и в ночи…» Так Цудечкис в собственной интерпретации пел давнишнюю колыбельную песенку, которая когда-то была широко известна и, помимо рассказа Бабеля, осталась в чудесной повести «Пятеро» Владимира Евгеньевича Жаботинского:

Ули-люли-люли,
Чужим деткам дули,
Зато нашим — калачи,
Чтоб не хныкали в ночи.

Потом Цудечкис даже умудрился нехитрым старинным способом отлучить Давидку от груди, за что получил от умиротворенной Любки Казак фунт контрабандного американского табаку, четверть чаю и место управляющего на её постоялом дворе. «Он пробыл в своей должности пятнадцать лет, — заканчивает рассказ Бабель, и это не совсем понятно, потому что началась вся история с того, что — лет десять тому назад Цудечкис смаклеровал одному помещику молотилку с конным приводом». Похожее несоответствие, только не продолжительности, а времен года, можно заметить и в рассказе «Конец богадельни», трагичное действо которого происходило в Одессе, когда «каштаны были в цвету», но вечером военный грузовик «пролетел свой путь по замерзшим улицам». Может быть, в рукописи изначально были не замерзшие, а замершие к ночи улицы, но почему тогда автор не выправил это, когда держал корректуру? Правда, в одном из писем 1924 года Бабель сетует на свою «непростительную» рассеянность, но ведь даже в прижизненных изданиях кроме автора текст читают редакторы и корректоры. Но теперь уже никто не вправе что-то менять или исправлять. И так ли уж это важно, десять или пятнадцать лет прослужил Цудечкис на постоялом дворе Любки Казак.

Сельские хозяева, по торговым делам прибывавшие в Одессу собственным выездом, но не изящным фаэтоном или комфортабельной каретой, а простецкой телегой, повозкой или каруцей, из Аккермана ли, Маяка, Овидиополя и даже Тирасполя, имели потребность отдохнуть и переночевать, не очень удаляясь от своих коней, которых тоже нужно было накормить, напоить и до утра пристроить. Для таковых услуг люди издавна держали на Молдаванке постоялые дворы: на Внешней, нынешней улице Мечникова — Задрий, Лабарт и мадам Соскова, на Дальницкой — Билер, на Мельничной — Лулукаки… У мадам Любки, которая «настоящая», при всех её разнообразных предпринимательских затеях, такого заведения не было. Это уже Бабель «переселил» её с Мельничной улицы на Дальницкую, угол Балковской и «переоформил» на нее расположенный там постоялый двор Ксении Булгаковой, где в одном из флигелей много лет жили его дедушка с бабушкой, где после свадьбы поселились родители, и он сам появился на свет. Мадам Любке постоялый двор был без надобности, а Исааку Бабелю потребовался как та сценическая площадка, на которой можно в пределах нескольких страниц вольготно развернуть сюжет рассказа о Любке Казак.

Профессия и судьба привели и оставили на постоялом дворе Цудечкиса, сюда забредали цыганки на предмет кому-нибудь погадать, английские матросы доставляли прямо из порта контрабанду и старший механик их парохода мистер Троттибэрн услаждал слух хозяйки лестными признаниями: «…Много достойных людей приходят ко мне … за товаром, но я никому не даю его, ни мистеру Кунинзону, ни мистеру Батю, ни мистеру Купчику, никому, кроме вас, потому что разговор ваш мне приятен, мисс Любка». Кандидат прав Григорий Бать, чья дочь Лидия стала детской писательницей, и купец Лев Купчик с Московской улицы на Пересыпи никакого прикосновения к контрабанде ни имели. И «мистер Кунинзон», чье место под одесским солнцем теперь неизвестно, по-видимому, не занимался этим пикантным промыслом. Но Бабель мог знать их или, по крайней мере, слышать фамилии, которые сгодились ему для поименования несостоявшихся клиентов мистера Троттибэрна. На постоялом дворе кухарка качала люльку, в которой лежал и плакал с утра некормленый Давидка, в холодке под телегами безмятежно спали постояльцы, степенно попыхивали трубками немцы-колонисты, которые привезли вино для Любкиного погреба. И хвативший там лишку мастеровой вышел за ворота и, как тот гоголевский запорожец, «разбросав рубанок и пилу, свалился на землю, свалился и захрапел посередине мира…»

Но середина потому и зовется так, что вокруг неё имеется еще много чего другого, которое Бабель бегло намечает двумя-тремя словами, как штрихами. Зажиточные немецкие колонии у бессарабской границы. Далекий американский штат Вирджиния. Греческий остров Хиос — поставщик благороднейших вин. Английский пароход, по прихоти владельца названный именем древнегреческого писателя и историка Плутарха. Египет давних времен фараонов. Улица какого-то китайского города. Пригородные селения Татарка и Нерубайск, что считался «почти Одессой». Низменная Пересыпь, которая есть ни что иное, как наносная полоса грунта между лиманами и морем, имеющаяся во многих местах, но только в Одессе сделавшаяся топонимом, то есть географическим названием. И «черная вода Одесского залива, игрушечные флаги на потонувших мачтах и пронизывающие огни, зажженные в просторных недрах»…

Не всё, правда, в рассказе воспринимается так же просто, понятно и однозначно. Когда, заполучив контрабандный товар — все эти «сигары, запутавшиеся в японском шелку», Любка «проводила танцующих гостей до переезда; она осталась одна на пустой улице, засмеялась своим мыслям и вернулась домой». Что касается переезда, то большинство читателей он никак не волнует, знающий же Одессу без труда сообразит, что речь идет о знаменитых пересыпьских мостах, прорезающих железнодорожную насыпь, потому что ничего другого похожего и не увидать, если идти по Балковской в направлении порта. А вот каким таким своим мыслям засмеялась Любка Казак, так это сразу и не понять. Но в художественном произведении, в отличие от достойного всяческого пиетета документального повествования, не всё так скрупулезно выписано вширь и ввысь, зато имеется упоительная возможность что-то домыслить, оставаясь в русле сюжета. И, если пораскинуть мозгами да вспомнить весь описанный в рассказе прошедший Любкин день, кое-что можно уразуметь. С утра она моталась по своим каменоломням, потом бросилась в порт договориться на «Плутархе» о контрабандном товаре, в пятом часу возвратилась на постоялый двор, где сторож Евзель «стал рассказывать ей всю историю с помещиком» и случилась перепалка с упрямым должником Цудечкисом. Только сомнительно, что мысли об этом были достойны того, чтобы им засмеяться. Но под вечер была еще встреча и неторопливый деловой разговор с поставщиками заграничного товара, когда «каждую цифру запивали бессарабским вином». Она сидела с ними вконец вымотавшаяся за день и в запыленной кофте, но захмелевший матрос-малаец вдруг увидел в ней женщину и попытался, было, убедиться в том при помощи рук. И хоть толкнула его тогда Любка кулаком — «смотрите, какой хорошо грамотный…», мысль об этом, наверное, могла согреть её душу посреди житейской суеты и волшебной одесской ночи. Тем более что душа-то, кажется, была одинокой. Во всяком случае, о личной жизни Любки Казак нам ничего неизвестно, помимо того, что у неё маленький ребенок. Это у мадам Любы Шерман имелись мужья, дочки, внучки. Но Бабель не «срисовывал» с нее Любку Казак, а тщательно отбирал для своей героини черты и реалии, потому и остались у него за пределами рассказа «лишние детали». Тем не менее, кое-кто узнал в Любке Казак мадам Любку Шерман с Мельничной улицы.

Её узнали дожившие до рассказа Бабеля, прочитавшие его или прослышавшие от других друзья, приятели, знакомые, компаньоны, клиенты, жильцы принадлежавших ей домов и просто жители Молдаванки. Потом они друг за другом уходили из жизни, потомков их судьба разбросала по другим домам, улицам, районам, городам и странам, но не всё на этом свете приходит и уходит, не оставив хоть какой-нибудь след.

Когда печатался газетный вариант этого очерка, выпала мне удача повстречаться с ветераном войны Арнольдом Герцовским, происходящим из старинной молдаванской семьи. Его деду Владимиру, бабке Кларе и отцу Александру случилось быть в числе первопоселенцев «главного» Любкиного дома на Мельничной, 22, и там же появился на свет брат отца Рудольф, который учился игре на скрипке у профессора П.С.Столярского, а потом сам стал профессором. Со слов отца Арнольд Александрович рассказал, что хозяйка дома была женщиной общительной, доброй, исключительно отзывчивой, и, в то же время, решительной, строгой и требовательной. Её побаивались городовые из местного Михайловского полицейского участка, и была она даже вхожа в кабинет градоначальника. Судя по всему, такую даму, действительно, могли побаиваться городовые, но, скорее всего, по обыкновению того времени они просто были у нее на жаловании. Что же касается градоначальника, то это, по-видимому, одна из легенд старой Молдаванки, но, как говорится, если и неправда, то хорошо придумано.

В том же доме на Мельничной улице жила семья Зельцерманов: муж Моисей, жена — неизвестно, как её звали, дочь и сын, который, приняв псевдоним Иоганн Зельцер, впоследствии стал литератором, автором рассказов, пьес и киносценариев. По одному из них, написанному совместно с Г.Кобцем, в 1936 году на студии «Белгоскино» сняли фильм «Искатели счастья» — рассказ о жизни евреев-переселенцев в одном из колхозов Биробиджана, изрядно залакированный в угоду властям и идеологии. Но чарующая музыка И.Дунаевского, великолепная игра М.Блюменталь-Тамариной и В.Глускина сделали его популярным, а вопрос одного из персонажей, поинтересовавшегося «сколько, приблизительно, конечно, стоит этот пароход» остался расхожим доныне. Как человек, причастный к литературе, И.Зельцер несомненно читал рассказ Бабеля и, наверное, узнал мадам Любку, которая умерла, когда ему было уже одиннадцать лет. Но об этом теперь не узнать, потому что давний участник литературного движения на Балтике, а с первого дня войны — редактор многотиражной газеты линкора «Марат» старший политрук Иоганн Зельцер погиб в 1941 году в Кронштадте при налете фашистской авиации на корабль. А вот его старшая сестра Елизавета Моисеевна, в замужестве Юничман, когда прочитала рассказ, то с восторгом рассказывала и даже писала своим подругам о том, что когда-то хорошо знала её героиню, которая «получилась у Бабеля очень похожей».

Если, как оно и положено, быть справедливым в отношении прошлого, то нужно сказать, что появление мадам Любки на страницах рассказа Бабеля не все восприняли с умилением, теплотой и приятностью воспоминаний. В один прекрасный или, скорее всего, не очень прекрасный день, в квартиру Бабеля нежданно-негаданно и вовсе не приглашаемо пожаловали сразу обе дочери Любы Шерман. К нескрываемому разочарованию прибывших Бабеля дома не оказалось, отец, как обычно в последнее, остановившееся для него время, из своей комнаты даже не вышел, и гостей, если их так можно было назвать, встретили мама писателя и его младшая сестра Мэри. Ничего еще не подозревая, давно и хорошо знавшая их мадам Бабель предложила им сесть, да не тут-то было: «Какой сесть, когда такой позор, что можно лечь и потом ни разу не встать!» После этого пассажа Мэри прыснула, зажав рукой рот, выбежала на балкон, нависший над Ришельевской улицей, и уже оттуда слушала всё, что звучало потом в комнате. Ещё всеизвестный Штирлиц, давно перекочевавший из сериала в анекдоты, предупреждал свою, находившуюся в интересном положении, подпольную радистку Кэт, что, рожая, она станет кричать по-русски. А у русскоговорящих грузин в минуты особого душевного волнения особенно сильно проявляется акцент родного языка. Подобным же образом дочери Любки, вполне респектабельные дамы, вдруг перешли на полузабытый ими язык своего далекого молдаванского детства: «Если вашему Исааку зачем-то приспичило сочинять своих босяцких рассказов, так зачем ему надо писать туда таких приличных людей, как была мама?» После этого было высказано предположение о том, что непременно сделала бы в гробу покойная мадам Швехвель, узнав, как её единственный и любимый внук поступил с её же единственной и любимой подругой Любой Шерман. Мама Бабеля едва улучшила момент, чтобы робко заметить, что в рассказе хоть и действует Любка, но ведь она там не Шерман, а Шнейвес. Но это вызвало только новую волну негодования: «Мадам Бабель, вы что, прямо всю свою жизнь-таки живете на Ришельевской? Или вы не родились на Балковской, угол Дальницкой и не знаете, как на Молдаванке было только одна Люба, потому что другой такой совсем не может быть?» Обвинения, подозрения и утверждения одно за другим и одно громче другого следовали в два голоса, потом раздалось «и ни одной нашей ноги здесь больше не будет», хлопнула входная дверь и тут уже Мери дала волю смеху.

При всем кажущемся сходстве примерять и, тем более, принимать на себя грехи, равно как добродетели литературных героев — давнишнее, но несерьезное дело, правда, не все это хотят или могут понять. Дочери мадам Любки вступились за нее и устроили шум на всю родительскую квартиру автора «оскорбительного» рассказа, а после выхода его «Конармии» кое-кто, от бывшего солдата до будущего маршала, вроде бы узнали себя и подняли уже всесоюзный гвалт в защиту чести мундира, и без того запятнанного в том польском походе. Только от разобиженных дочерей мадам Любки Бабеля пыталась защищать мама, а от разгневанных конармейцев — Максим Горький. Сообразно масштабам действа.

Разговоры, рассказы, пересказы и шутливые вариации на тему того, как вконец разобиженные дочери мадам Любки Шерман явились на Ришельевскую улицу, требуя чуть ли ни сатисфакции, долго не переводились в семье Бабеля. Последней же, кто ещё помнил всю эту историю, была единственная двоюродная сестра писателя Ада Кушнир, которая в начале 1970-х годов поведала её мне с такой свежестью эмоций, будто и не прошло с той поры пятидесяти лет, полных не одних только радостных дел. И могло бы остаться это семейное воспоминание вроде как забавной, самой Молдаванкой дописанной концовкой рассказа «Любка Казак», выдержи оно проверку биографией Бабеля и библиографией его произведений. Но что-то не связывалось…

Любка Шнейвейс, она же Любка Казак, появляется в трёх рассказах Бабеля. Перво-наперво — в одноименном рассказе, в котором завертелась история мелкого, даже по имени не называемого, маклера Цудечкиса, в одночасье возвысившегося до должности управляющего ее постоялым двором. Помимо этого, Любка присутствует в числе персонажей рассказов «Отец» и «Закат», вплотную примыкающего к циклу «одесских». Именно в этом рассказе, неожиданно для читателей предыдущих, речь идет уже не только о Любке, но о её дочери, которая приглянулась Лёвке, младшему брату Бени Крика, в восторге объявившему дома, что его новоявленная пассия «имеет блондинный волос». Такое несомненное достоинство, однако, не помешало бесхитростному папаше Крик решительно наделить её и заодно мамашу эпитетами, не самыми лестными даже по вольным понятиям Молдаванки. И это, конечно, тоже могло кровно обидеть дочерей Любки Шерман, если бы они прочитали рассказ. Но они никак не могли это сделать по той простой причине, что Бабель, написав «Закат» ещё в середине 1920-х годов, почему-то никогда его потом не публиковал. И только осенью 1964-го рассказ был впервые напечатан в еженедельнике «Литературная Россия» по хранившейся у его сына рукописи, которая досталась ему от матери. Но к тому времени ни возможных «истиц», ни потенциального «ответчика» давно уже не было ни на Ришельевской, ни в Одессе, ни на всём этом белом свете.

Можно не сомневаться и в том, что Гитл и Сима Зильберман не пришли бы в особый восторг и от рассказа «Отец», в котором Любка Казак, стоя в своем винном погребе, сквернословя, попивая водку и выслушивая сетования Фроима Грача, предопределила «королевскую» судьбу налетчика Бени Крика. Бабель напечатал этот рассказ в журнале «Красная новь», вокруг которого группировались тогда, главным образом, те, коих снисходительно причисляли к «попутчикам», милостиво признавая их идущими рядом с «истинно пролетарскими писателями», коих, по правде, сегодня уже мало кто помнит. Это был первый союзный литературно-художественный и научно-политический «толстый» журнал, и уж так получилось, что в нём более чем отчетливо прослеживался «одесский след». Юрий Олеша напечатал в нем роман «Зависть», заслуженно принесший ему молниеносную известность, Эдуард Багрицкий — поэму «Дума про Опанаса» и несколько других, Валентин Катаев — сатирическую повесть «Растратчики». Но дорожку-то в «Красную новь» еще в 1923 году проторил Исаак Бабель своей новеллой «Пан Аполек» из будущей книги «Конармия». А в следующем году там появились уже одиннадцать новелл конармейского цикла, за что изрядно досталось тогда от Буденного приятельствовавшему с Бабелем известному литературному критику и редактору журнала Александру Константиновичу Воронскому: «Неужели т. Воронский так любит эти вонючие бабье-бабелевские пикантности, что позволяет печатать безответственные небылицы в столь ответственном журнале, не говорю уже о том, что т. Воронскому отнюдь не безызвестны фамилии тех, кого дегенерат от литературы Бабель оплевывает художественной слюной классовой ненависти». Воронский ответил на грубый пасквиль хлесткой статьей и продолжал печатать Бабеля в «Красной нови». В этом же «столь ответственном», престижном, респектабельном и благорасположенном к нему журнале Бабель завершил начатую еще одесскими газетами публикацию «Одесских рассказов», напечатав там в одном номере рассказы «Отец» и «Любка Казак».

Теперь уже трудно сказать, сколько экземпляров каждого номера «Красной нови» поступало в Одессу в библиотеки, подписчикам и в розничную продажу. По-видимому, не очень много, если одесский «тонкий», но массовый журнал «Шквал» незамедлительно перепечатал из «Красной нови» рассказ «Любка Казак». Но всё это было в сентябре 1924 года, когда в квартире с балконом на Ришельевскую улицу никого из семейства Бабелей уже не оставалось. Исаак Эммануилович жил в Москве, лишь наезжая в Одессу, а в начале мая того же 1924 года примчался на похороны отца, распродал имущество, передал квартиру знакомому журналисту Льву Флауменбауму, известному под псевдонимом Бореев, и перевёз жену, мать и сестру в подмосковный городок Сергиев-Посад, впоследствии переименованный в Загорск. И никогда потом, бывая в Одессе, Бабель в эту квартиру не заходил, только изредка подходил вечером к дому и с противоположной стороны Ришельвской в раздумье и в грусти смотрел на её освещенные окна.

И получается так, что колоритная сценка, громогласно разыгранная дочерьми мадам Любы Шерман в родительской квартире Бабеля, никак не более, чем соблазнительная семейная легенда, если только до сентября 1924 года не было какой-то другой, оставшейся неизвестной, публикации хотя бы одного из трех рассказов, в которых возникает Любка Казак. Подобное, правда, представлялось маловероятным, но, в принципе, возможным, особенно если вспомнить историю рассказа «Вечер у императрицы».

Рассказ написан от лица некоего гражданина, имевшего касательство к одной из петербургских газет, который оказался без крова на исходе студеного зимнего дня. Дело было после октябрьских событий 1917 года, и он, не имея на то никакого основания и разрешения, обманув теперь уже безразличного ко всему лакея, проник в пока ещё освещаемый и отапливаемый бывший царский Аничков дворец. И там, в библиотечной комнате императрицы Марии Федоровны, герой рассказа вольготно расположился в роскошных бархатных креслах за резным китайским столиком, испил чай с припасенным пайковым хлебом, отогрелся, а после полуночи преспокойно ушел, умиротворенный мыслью о том, что «в Петербурге есть где провести вечер бездомному поэту». В свою петербургскую бытность Бабель, как никак, имел крышу над головой и ему не нужно было явочным порядком пробираться в царские покои, но по какой-то надобности или неистребимому любопытству во дворце, скорее всего, бывал. Об этом свидетельствуют не случайно появившиеся детали, подробности и реалии рассказа, которые «перекочевали» потом в рассказ «Дорога», напечатанный весной 1932 года, когда Бабель, как говорится, уже имел имя, и каждая из его редких тогда публикаций была на виду. Что же касается рассказа «Вечер у императрицы», то маститые литературоведы-исследователи творчества Бабеля давно считают, друг у друга заимствуют, и в самых солидных изданиях печатают, что он был впервые опубликован в журнале Одесского Губполитпросвета с романтичным названием «Силуэты» в декабре 1922 года. На поверку же оказалось, как говорят в Одессе, совсем наоборот, в том неожиданном смысле, что рассказ этот был напечатан гораздо раньше.

В начале 1920-х годов многие одесские государственные учреждения и не разогнанные ещё общественные организации, по примеру Москвы и Петрограда, выпускали так называемые однодневные издания. Это были газеты, реже — журналы, единственный номер которых посвящали и приурочивали к новоявленным революционным праздникам и политическим кампаниям, о чём говорят их названия: «Коммунистический Интернационал», «Первомайский субботник», «Международный Юношеский день», «День отчета», «Неделя продовольствия», «Юный профработник»… Но чаще всего однодневные издания, авторы которых не получали гонорара, а печатники — заработной платы, выпускали, чтобы средства, вырученные от их продажи, обратить на помощь жертвам разразившегося небывалого голода. Критерии людского поведения ещё не были размыты и бытовали старомодные понятия того, что брать взятки позорно, давать их — унизительно, не возвращать долги — непорядочно, нарушать данное слово — несолидно, появляться на людях без жилета — неприлично, а не оказывать помощь нуждающимся в ней — неблагородно. И, сами полуголодные, многие писатели, поэты, критики, журналисты, библиографы, ученые со всею щедростью души участвовали в этих однодневных, по сути своей, благотворительных изданиях.

Продолжение следует.


Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 20(357) 29 сентября 2004 г.

[an error occurred while processing this directive]