Главная страница

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 19(356) 15 сентября 2004 г.

К 110-ЛЕТИЮ СО ДНЯ РОЖДЕНИЯ ИСААКА БАБЕЛЯ

Александр РОЗЕНБОЙМ (Одесса)

Мадам Любка

Продолжение. Начало см. «Вестник» #14(351), 2004 г.

И тогда, для обеления собственной репутации, они придумали хитроумный, как они считали, ход. Через пять дней после смерти Б.М.Рейнгбальд в газете «Большевистское знамя» появилась гневная редакционная статья о безобразиях, творящихся «в квартирных делах», снабженная душераздирающими примерами того, как жену и мать фронтовика четыре месяца «кормили» щедрыми обещаниями и положительными резолюциями, опосля чего в районном жилищном управлении были утеряны бумаги, и пришлось ей все мытарства начинать сначала, а возвратившуюся из гетто женщину с маленьким ребенком вынудили больше двух месяцев скитаться без крова… И всё это, оказывается, имело быть исключительно потому, что «плохие дяди» домоуправляющие, в просторечии именуемые управдомами, собственной корысти ради, могли спустить на тормозах самые благородные решения своего безгрешного начальства. Для доказательства такового злодейства газета пошла на беспрецедентное по тем временам и властям утверждение о том, что «порой даже органы прокуратуры и суда в нашем городе бессильны перед тупым, заскорузлым бюрократизмом какого-нибудь домоуправляющего». В общем, как говорится, нашли стрелочников, только кого могли обмануть все эти лживые рассуждения, констатации и негодования? И кто поверил бы тому, что сам председатель исполкома не в состоянии был до конца решить вопрос о предоставлении жилья Берте Михайловне, или пребывавший тогда в неизменном фаворе директор консерватории Данькевич не сумел помочь своему профессору обрести крышу над головой? А он для этого и пальцем не ударил, а если и ударял, то по клавишам оказавшегося у него знаменитого рояля «Бехштейн», который, к слову сказать, тоже следовало бы возвратить законной владелице. Никто ничего не сделал. Более того, они и унаследовавшие их власть создали вокруг имени Берты Михайловны Рейнгбальд многолетнюю и сплошную зону самого глухого умолчания, потому как круговая порука, подобно некоторым болезням, есть явление наследственное, а клановая память не менее живуча, нежели генетическая.

И лишний раз подтвердилось это осенью 1974 года, когда исполнялось тридцать лет со дня трагической смерти Б.М.Рейнгбальд, по каковой печальной причине в Одессу приехал Эмиль Гилельс. Он хотел дать концерт в память своего учителя и вполне справедливо считал, что это непременно должно значиться в афишах, но именно это и стало тогда таким тяжелым камнем преткновения, что его, казалось, не сдвинуть. После всех перипетий дошло до решительного телефонного разговора с секретарем обкома партии, который в ответ на требование Гилельса не задумываясь, как о чем-то само собой разумеющемся, сказал, что это невозможно. Гилельсу, наверное, трудно было сдержать эмоции, но он спокойно и вместе с тем твердо заявил, что в таком случае концерта вообще не будет. И тут даже мнивший себя всесильным функционер смекнул, что дело может обернуться для него громким скандалом и тихим крушением карьеры, поскольку Гилельс давно уже не был тем робким мальчиком с Молдаванки, каким он пришел когда-то к Берте Михайловне, но всемирно известным музыкантом, Народным артистом СССР, лауреатом самой престижной по тем временам Ленинской и вдобавок еще Государственной премии, профессором московской консерватории. Последовали какие-то согласующе-подстраховывающие переговоры с Москвой, после чего, наконец, в афишах было дозволено напечатать, что концерт играется «в память профессора Б.М. Рейнгбальд». Правда, в двух газетных анонсах эти слова так и не появились, но сие было уже не столь важно. Я не был в том концерте 3 ноября, но люди, которые были, рассказывали, как вышел Гилельс на сцену с черной траурной повязкой на рукаве, как проникновенно играл он самые любимые покойной Бертой Михайловной произведения, а в фойе гардеробщики и капельдинеры приникли ухом с приоткрытым дверям переполненного филармонического зала, дабы не пропустить ни одной ноты и ни одного пассажа… И ни одной рецензии на тот концерт маэстро не появилось в газетах, но Гилельса это, скорее всего, уже не волновало, потому что он, несмотря ни на что, вышел победителем из той, поначалу совершенно тупиковой ситуации, а победителям не нужны ласки побежденных. И уж, подавно, не нужны они были Берте Михайловне, которая давно пребывала там, где земными радостями не тешутся, счетов друг с другом не сводят и обид не припоминают…

Обиды ушедших остаются с живыми и еще долго напоминают о себе щемящей сердце болью, потому что уже ничего нельзя ни изменить, ни исправить, ни посочувствовать и ни утешить, только лишь чтить память, как это делал Эмиль Гилельс.

Обида, нанесенная Берте Михайловне Рейнгбальд, осталась с ее сыном Алексом Рубинштейном, который, если до смерти матери был в родном городе только бездомным, то потом там же стал еще и одиноким. Но мир, несмотря на накопившееся в нём множество обид, в большинстве своем населен добрыми людьми. Профессор Гнесина не просто пригласила, но настояла на переезде Алекса в Москву, где он, обладая несомненным музыкальным дарованием, учился в музыкально-педагогическом институте имени Гнесиных, играл в Государственном симфоническом оркестре кинематографии, потом в легендарно известном джазе Эдди Рознера…

После войны из эвакуации вернулась Софья Михайловна, урожденная Рейнгбальд, жена происходившего из старинной семьи одесских медиков врача-инфекциониста Александра Абрамовича Гринфельда, младшая сестра Берты Михайловны, внучка мадам Любки. В 1919 году, когда Одесса еще оставалась привлекательным для многих приезжих островком прежней жизни в бушевавшем вокруг нее море кровопролитной междоусобной войны, юная Софа Рейнгбальд училась в танцевальной школе, которую держала на Гулевой, нынешней улице Толстого, оказавшаяся здесь «королева танго» Эльза Крюгер. После этого она посещала «Школу ритмики» Тотеш Бабаджан, сестры талантливого поэта и художника Вениамина Бабаджана, будущей жены композитора Михаила Раухвергера — в Одессе издавна всё было переплетено и все так или иначе были связаны друг с другом: родством, знакомством или общим делом. А Софья Михайловна, как говорят в Одессе, «выучилась на балерину», потом, когда посчитала, что уже оттанцевала свое, много лет преподавала сценическую ритмику и пластику в специальной музыкальной школе-интернате имени профессора П.С. Столярского, которую, впрочем, в Одессе никто так подробно и официально не называет, а говорят просто «школа Столярского», что гораздо привычней, точней и душевней.

В 1978 году Алекс Рубинштейн уехал с семьей в Соединенные Штаты, обосновался в Лос-Анджелесе, сотни раз участвовал в музыкальных программах тамошнего русского радио, где великолепно звучала его виолончель, играл на музыкальных фестивалях, не порывал связь с кинематографом и умер в конце 1993-го, не дожив две недели до своего семьдесят первого дня рождения… Через некоторое время после смерти мужа Софья Михайловна, повторив путь племянника, уехала с дочерью туда же и умерла там же. А ныне, по прошествии многих лет, за океаном живут праправнуки мадам Любки. Когда-то отец писателя Эммануил Бабель состоял в Одессе представителем нью-йоркской фирмы «Я.Г.Нидур», производившей сельскохозяйственные машины. Теперь в Соединенных Штатах Америки, в штате Мэриленд, неподалеку от Вашингтона, живет Антонина Николаевна Пирожкова — вдова Исаака Бабеля, их дочь Лидия Исааковна и внук Андрей с женой и сыном — такой случился завиток судьбы. Но потомки уроженца Молдаванки Исаака Бабеля и её «первой дамы» даже не знакомы. И ничего в этом нет удивительного, поскольку, по мере течения времени и смены поколений, жизненные пути и судьбы потомков близких друзей и даже родственников всё дальше расходятся в этом мире, подобно тому, как расходятся радиусы, удаляясь от центра окружности. А в центре всей этой истории, которая начиналась еще в позапрошлом столетии, были Хая-Лея Швехвель — бабушка Бабеля по материнской линии, и Либа Зильберман, она же Шерман, она же мадам Любка.

Когда-то большинство жителей Молдаванки в разной степени, но знали друг друга, на что имелось множество причин, обусловленных специфичностью этого района, если не сказать — мира. Харчевня Зильберманов и дом Смирнова, в коем квартировало семейство Швехвель и родился Исаак Бабель, располагались друг против друга на углу Балковской и Дальницкой улицы, и уже одного этого было бы вполне достаточно для возникновения и поддержания знакомства, к тому же, они были практически ровесницами, поскольку мадам Швехвель родилась в 1838 году, а мадам Любка — в 1842-м, а в зрелом возрасте какие-нибудь четыре года разницы ничего не значат. Но сказать, что они состояли в добром знакомстве — ничего не сказать. С давних пор Хая-Лея и Либа были закадычными подругами. Более того, не исключено, что они были даже родственницами, потому как давали своим дочерям одни и те же имена: в 1864 родилась Сима Швехвель, а через год — Сима Зильберман, в 1869-м появилась на свет Гитл Зильберман, через девять лет — Гитл Швехвель. Такое часто бывает тогда, когда родственники называют детей в честь какого-то общего предка. Правда, однозначно подтвердить предположение об этих родственных связях пока не удалось, но то, что они были близкими людьми, как говорил Остап Бендер, «медицинский факт». Дружеские чувства были взаимными, но Хая-Лея Швехвель, которая держала лишь небольшую лавку овса и сена на Дальницкой улице, искренне восхищалась деловыми качествами и душевными свойствами Либы Шерман. «Либа сказала…», — не уставала повторять Хая-Лея, — «Либа решила…», «Либа заранее знала…», «Либа-таки сделала…», «Либа обещала…», «Либа посоветовала…» И с восхищением, подробностями и воспоминаниями рассказывала она малолетнему Исааку Бабелю, своему единственному внуку и благодарному слушателю, о мадам Любке или Любке Казак, как ее называли, «за глаза», конечно, согласно неписаным правилам молдаванского этикета.

На Молдаванке если уж награждали человека прозвищем, то оно неслучайным было и «приклеивалось» к нему на всю жизнь, а к мадам Любке — так вовсе «на всю литературу», потому как осталась Любка Казак в одноименном и других «Одесских рассказах» Исаака Бабеля, которые являются таковыми не только по названию, тематике, языку и месту действия, но по своей самой глубинной сущности.

По назойливым уверениям скептиков, Одессы теперь уже совсем нет. Только ведь вопрос в том, о какой такой Одессе идет эта невеселая речь — о городе времен неутомимого Ришелье, энергичного Ланжерона, мудрого Воронцова, щедрого Маразли, прадедов, дедов, отцов, или об Одессе нашего детства, которую теперешние дети тоже не застали. У одесситов каждого поколения всегда имелась своя Одесса, которую они искренне считали одной-единственной «настоящей» и по прошествии лет с досадой провозглашали категорически ушедшей. Но Одесса, к счастью, — не этнографический музей под открытым южным небом, а живой организм, в котором что-то обязательно и постоянно должно отмирать, и что-то столь же обязательно нарождаться. Только одно дело, когда такая замена происходит безболезненным естественным путем, сообразно тому неподвластному нам течению времени, о котором Исаак Бабель писал, что «день есть день, …и вечер есть вечер», и совершенно другое, когда город режут, что называется, по живому, как оно начиналось еще в далекие 1920-е годы. Тогда не заметить этого просто нельзя было, тем более что Бабель был сыном солидного коммерсанта, юность провел на Ришельевской, этом «одесском Уолл-Стрите», окончил коммерческое училище, а после него — киевский, такого же профиля, институт, где удостоился звания «кандидата экономических наук второго разряда», отлично понимал, каким современным европейским городом с годами стала бы Одесса и со всей печалью своего «недремлющего сердца» видел, во что она на его глазах превращается. Уже в 1923 году в письме своему старинному другу и соученику Исааку Лившицу, который тоже во всех милых подробностях помнил город их общего детства, Бабель сетовал на то, что «этого раньше в Одессе не было, и этим она сейчас очень плоха — провинциализмом». И в последующие свои приезды в родной город Бабель писал о его непривычном провинциализме, отмечал, что «Одесса бедная наша не отремонтирована, обшарпана…». Повидав же средиземноморский город Марсель, он писал Лившицу — «Представь себе Одессу, достигшую расцвета. Это будет Марсель». Потом в рассказе «Улица Данте» развернул это лаконичное сравнение: «Там увидел я родину свою — Одессу, какою она стала бы через двадцать лет, если бы ей не преградили прежние пути, увидел неосуществившееся будущее наших улиц, набережных и кораблей». Эти строки тогда не попали в печать — то ли автор, по здравому размышлению, предусмотрительно изъял их, то ли это сделала недремлющая цензура, поскольку откровенно крамольными они были в те приснопамятные времена, когда не только целенаправленно нивелировали самосознание, мнения, вкусы, желания, возможности и образ жизни людей, но города постепенно приводили к такому всеобщему провинциальному знаменателю, что с годами, к примеру, Симферополь и Мелитополь различались бы лишь названием, Астрахань и Архангельск — географическим положением, а Петербург, поименованный Ленинградом, и Одесса — статусом вечной колыбели революции и неизменной родины анекдотов.

При таком раскладе прискорбных событий нужно радоваться и можно удивляться тому, что Одесса еще осталась своеобразным, колоритным, не совсем нищим, совсем не унылым городом, населенным разноплеменным, остроумным, бесстрашным, насмешливым, жизнестойким и вольнолюбивым народом, говорящим на своем, другими не усвояемом языке. Конечно, среди одесситов, точно так же, как среди обитателей всяких других городов и весей, всегда были, есть и будут люди читающие, почитывающие и вовсе далекие от этого прекрасного занятия. Только неизвестно еще, сохранился ли бы после всех перипетий жизнеспособный «генетический код» Одессы, не будь посвященных ей великолепных страниц Александра Пушкина, Аркадия Аверченко, Ивана Бунина, Власа Дорошевича, Лазаря Кармена, Александра Куприна, Льва Никулина, Константина Паустовского, Якова Полонского, Осипа Рабиновича, Александра де Рибаса, Алексея Толстого, Шолом-Алейхема, Семена Юшкевича… Блистательный перечень очарованных Одессой приезжих или имевших счастье родиться под здешним солнцем авторов не может быть полноценен и без Веры Инбер, Эдуарда Багрицкого, Исаака Бабеля, Валентина Катаева, Юрия Олеши и других представителей возникшей здесь и потом стремительно набравшей силу так называемой южно-русской литературной школы, о коих скуповатый на похвалу Илья Эренбург когда-то сказал, что «их всех объединяет яркость, юмор, ощущение горячей, вязкой, крепкой жизни».

Своего рода «концентрат» этой жизни, из которого выпарена ли, выжата дистиллированная водичка обыденности, являют собой «Одесские рассказы» Бабеля. По сравнению с «Конармией» о них не так уж часто и много писали, но те, кто занимались этим делом, видели в них «самых разных вещей» — праздник жизни, условный мир, грандиозное зрелище, красочный карнавал, гротеск, иронию, пародию и даже миф… Литературные произведения, в отличие от графоманской писанины, можно перечитывать много раз, открывая для себя что-то ранее ускользнувшее или не осмысленное, а каждый человек воспринимает их исключительно по-своему. Потому имеют право на жизнь многие толкования этих рассказов Бабеля, можно принять даже сравнения их с мифом, если не вульгарно считать его одной голой басней, а согласиться с тем, что, подобно тому, как в каждой шутке — только доля шутки, так в каждом мифе — только доля мифа. А в «Одесских рассказах», по сути, и нет ничего такого, чего «не может быть, потому, что не может быть никогда». Беня Крик не загоняет богача Эйхбаума, как того джина, в бутылку из-под пива Санценбахера, дабы беспрепятственно завладеть его толстенным кошельком, и старый Фроим Грач не крылатого Пегаса запрягает в свой тяжеленный биндюг, но добрых вороных коней. Или Любка Казак, соперничая с молдаванскими голубями, летает на метле над своей Мельничной улицей?

Героиня рассказа «Любка Казак», конечно, не летает на метле, но, в отличие от подлинной мадам Любки, не на наемном штейгере ездит, а верхом на собственной «чалой лошаденке с большим животом и отросшей гривой», восседая на ней этакой амазонкой по коммерческой части. Потом по воле автора она «пересаживается» на чалого жеребца, на котором появляется в рассказе «Закат» в самый разгар семейной, но отнюдь не «бархатной» революции, которую с нешуточной решимостью устроил Беня Крик, желая заставить престарелого отца своего прислушаться к настойчивому велению времени и, наконец, допустить сыновей к делам извозного заведения. Да и вообще, рассказ «Любка Казак» — не жизнеописание и, тем более, не литературный портрет мадам Любки. Автор лишь отталкивался от некоторых фактов её биографии, принял их за основу, как изъяснялись когда-то председательствовавшие на многочисленных, многолюдных, многочасовых и многословных собраниях. В первую очередь он «позаимствовал» у Либы Шерман её неиссякаемую энергию, коммерческую сметку, энтузиазм и азарт удачливого предпринимателя, дабы наделить всеми этими чертами Любку Казак, которая, вместо того чтобы покормить грудного ребенка, могла отмахать пятнадцать верст по самой жаре исключительно из-за того, что в порт пришел английский пароход «Плутарх», а она имела интерес опередить конкурентов и заполучить с него контрабандный товар. Кстати, название этого парохода и тема контрабанды появляются еще в «Короле», первом «Одесском рассказе» Бабеля, когда он там пишет о том, что «черный кок с «Плутарха», прибывшего третьего дня из Порт-Саида, вынес за таможенную черту пузатые бутылки ямайского рома, маслянистую мадеру, сигары с плантаций Пирпонта Моргана и апельсины из окрестностей Иерусалима». И в рассказе «Пробуждение», написанном через шесть лет после «Любки Казак», английский матрос Троттибэрн контрабандно провозит и сбывает в Одессе пользующиеся успехом у местных джентльменов роскошные трубки, которые точит его брат в Линкольне.

В отличие от их земляка и великого комбинатора Остапа Бендера, не все персонажи «Одесских рассказов» Исаака Бабеля свято чтят уголовный кодекс, а также преклоняются перед высоким духом и каждой буквой закона, что, впрочем, всегда больше волновало ретивых литературных критиков, нежели читателей, не говоря уже о самом авторе. «Человек должен всё знать. Это невкусно, но любопытно, — говорил он Леониду Утесову, которому таковая сентенция сразу пришлась по душе, поскольку сам любил исполнять озорные песенки о том, как «с одесского кичмана бежали три уркана, и сели у Вапнярки на бану», сиречь, на вокзале, или «на Дерибасовской, угол Ришельевской, на старушку-бабушку сделали налет». И, вопреки категоричному утверждению Бендера о том, что «всю контрабанду делают в Одессе на Малой Арнаутской улице», там время от времени делали всего лишь самую малую ее часть. Зато испокон веку процветала тут настоящая контрабанда, которая потаенно считалась почтенным занятием фартовых людей, сколотивших на нём и еще оставивших потомкам изрядное состояние, была овеяна дымкой легенды, подернута романтикой смертельно опасных морских переходов, перевалочных складов товаров в катакомбах и подземных ходов, прорытых под границей порто-франко для беспошлинного выноса всякого заморского добра из зоны беспошлинной торговли, минуя расположенные наверху таможенные заставы. Всё это осталось на страницах многих авторов, от Александра де Рибаса до Валентина Катаева. «По рыбам, по звёздам /Проносит шаланду: /Три грека в Одессу /Везут контрабанду», — высоким слогом поэзии написал о том Эдуард Багрицкий, которого Бабель считал старинным земляком и другом, и вспомнил однажды тот «арбуз, который когда-то в юности мы разбивали с ним о тумбы в Практической гавани у пароходов, поставленных на ближнюю Александрийскую линию». Бабель вошел в круг молодых одесских писателей, в котором давно и авторитетно пребывал Багрицкий, только в 1920 году и, если познакомился с ним в юности, то это могло произойти на Полицейской, тогдашней Кондратенко, нынешней улице Бунина, где в доме №21 держал торгово-посредническую контору отец Бабеля, а в доме №34 располагалась галантерейная торговля Годеля Дзюбина — отца Багрицкого. Между этими двумя заведениями, на Кондратенко, 31, был трактир Георгия Кариоти «Медведь», о котором Бабель упоминает в своем рассказе «В подвале» и где, по словам Песи-Миндл, кухарки Любки Казак, её хозяйка, вместо того, чтобы заниматься крошечным сыном, безмятежно «пьет чай с евреями». Недаром Владимир Жаботинский когда-то писал, что была у одесситов «южная привычка считать улицу домом». А дома, если уж не породниться, то подружиться или хотя бы познакомиться всегда можно. На расстоянии двух кварталов от дома Бабеля, на Жуковской, 33, держал склад обоев Любкин компаньон по торговле недвижимостью Наум Шнейвейс, с которым по близости местожительства и принадлежности к почтенному сословию коммерсантов вполне мог быть знаком отец Бабеля, тем более что он, наверное, заходил к коллегам в расположенное там же представительство известной фирмы «Отто-Дейтц», поставлявшее, в частности, передвижные двигатели для сельского хозяйства. И совершенно не исключено, что сам Исаак Бабель знал сына Шнейвейса Лазаря, двумя годами раньше него окончившего то же Коммерческое училище на Преображенской, 8, в котором, по его словам «обучались сыновья иностранных купцов, дети еврейских маклеров, сановитые поляки, старообрядцы и много великовозрастных биллиардистов». А спустя годы Бабель «присвоил» Любке Казак фамилию давних одесских знакомых Шнейвейс, которая, как-никак, начиналась той же буквой, что её первая фамилия Шерман, которая, впрочем, тоже не первой была, но третьей, если отсчитывать от её девичьей, оставшейся нам неизвестной.

По части фамилий персонажей «Одесских рассказов» один московский литературовед, притом, в солидном академическом издании как-то изволил написать, что комическая тональность их «создается и благодаря подбору смешных фамилий — Каплун, Голубчик, Грач, Цудечкис». Автор этой глубокомысленной сентенции, по-видимому, и не предполагал, что в родном городе Бабеля никому, кроме как пребывавшим в нежном дошкольном возрасте, и в голову не придет хихикать по такому зряшному поводу. Во-первых, не совсем благородно смеяться над каким-либо свойством человека, никак от него не зависящим, а во-вторых, людей с этими фамилиями всегда запросто можно было повстречать на деревянной галерее старого одесского дома, в электрическом трамвае Бельгийского общества, редакции солидной газеты, рыбном ряду «Привоза», на Дерибасовской, Малой Арнаутской, Молдаванке, 16-й станции Большого Фонтана и, вообще, где только угодно.

Могучий биндюжник Фроим Грач с Дальницкой улицы, человек не последний между налетчиками Молдаванки, попытался, было, посватать, по несомненной их взаимной любви, свою, давно созревшую для этого богоугодного дела, дочь Баську за Соломончика Каплуна, сына владельца бакалейной лавки на «Привозе», но натолкнулся на решительное и красноречивое, вернее, черноречивое нежелание мамаши будущего жениха. «Я не хочу вас, Грач, как человек не хочет смерти; как невеста не хочет прыщей на голове, — войдя в раж, кричала она. — Не забывайте, что покойный дедушка наш был бакалейщик, и мы должны держаться нашей бранжи…» После такого демарша, возмутительного и обидного для самолюбия уважающего себя и уважаемого людьми Фроима Грача, он попросту плюнул на дедушку бакалейщика вместе с внуком, и по мудрому совету Любки Казак решил выдать дочь за молодого, но перспективного налетчика Беню Крика, который успел уже хорошо зарекомендовать себя налетом на контору богача Тартаковского. Подробности семейной драмы Грача стали известны читателям из рассказа Бабеля «Отец», но еще каких-нибудь лет за десять до его появления земляки автора могли спокойно наведаться в бакалейную лавку Пини Каплуна на Базарной, угол Екатерининской, где имелось всё то, что у его «литературного однофамильца», за исключением, может быть, гонористой мадам Каплун.

Сама же идея несостоявшегося брачного союза дочери биндюжника Фроима Грача и сына бакалейщика Каплуна принадлежала старику Голубчику, который, по словам автора рассказа, «занимался сватовством на нашей улице…», сиречь, на Дальницкой. Несколько другими, менее продолжительными услугами, сроком не более чем «на время» или «на ночь», промышлял купец Давид Иосифович Голубчик, который в своем собственном доме на Александровском проспекте держал второклассную гостиницу с претенциозным названием «Метрополь», но помутневшими зеркалами, траченными молью портьерами зеленого бархата, засиженными мухами олеографиями на стенах, запыленной до густого серого цвета гипсовой лепниной и расшатанными от долгого и усердного пользования деревянными кроватями, населенными всякой кусачей живностью. Тем не менее, она была довольно широко известна, правда, не столько среди приезжавших в Одессу граждан, сколько между любителями скоропалительных знакомств на вечерней Дерибасовской и завсегдатаями развесёлых трактиров Потириади и Шомпала в близлежащем Красном переулке. Рангом пониже, но тоже имевшими свою клиентуру, были и «Меблированные комнаты», которые родственник хозяина «Метрополя» Яков Голубчик держал на Большой Арнаутской, 89. И посетители этих заведений могли потешаться над чем угодно, но фамилия владельцев таких эмоций никогда не вызывала.


Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 19(356) 15 сентября 2004 г.

[an error occurred while processing this directive]