Главная страница

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 13(350) 23 июня 2004 г.

К ГОДОВЩИНЕ НАЧАЛА ВЕЛИКОЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЫ

Мордух ЛИФШИЦ (Израиль)

Прощание с отцом

 

Мордух Ошерович Лившиц родился в октябре 1914 года в селе Амур Екатеринославской губернии (ныне Днепропетровская область). В 1940 году был призван в армию. Участник войны с первого дня, сержант, командир отделения разведки полковой артиллерии, полтора года был на передовой. После войны всю жизнь проработал ведущим конструктором в проектно-конструкторском технологическом институте. С 1994 года живет в Израиле (Ашдод).

1941 год, 22 июня. Война вошла в наш дом, как и во все дома — внезапно. Отцу было 82 года, и все его двенадцать детей были уже взрослыми, имели свои семьи, кроме самого младшего, Бориса, которому тогда было 23 года. Я был одиннадцатым ребенком в семье, в 41-м году мне было 27 лет. Борис и я были в армии, на срочной службе, причем я служил на советско-румынской границе, поэтому с первого дня войны участвовал в боях, моя связь с семьей оборвалась. Сначала мы отступали более или менее организовано, потом наша армия попала в окружение. Пытаясь прорвать кольцо в районе Умани, наш полк принял неравный бой, но был рассеян, и я попал в плен. В первую же ночь мне удалось бежать, и началось моё почти трехмесячное скитание в попытках догнать свою часть и выйти из окружения.

Я знал, что наша полковая артиллерия была передислоцирована под Днепропетровск, и надеялся там её догнать. Я спешил, иногда мне удавалось преодолевать за день 40-60 км, ибо места были знакомые. Но — не успел, опоздал на несколько дней: когда, в конце августа, я подошел к своему родному Днепропетровску, там уже были немцы.

Я направился к отчему дому, на Бородинскую, 19. В этом доме до войны жили мои родители, с ними жили брат Миша и сестра Катя со своими семьями. Пока дошел до дома, колени подламывались от страха за родных: живы ли? застану ли кого? успели ли эвакуироваться? что с моей семьей, которая жила на другом конце города?

Дверь была открыта, зашел… Заглянул в одну комнату — пусто, в другую — пусто, в третью… — и застыл у порога: у стола стоял мой отец. Он стоял ко мне спиной, с таллитом на плечах, с тфиллином на голове, держал в руках книгу и мерно раскачивался — отец молился. Я смотрел на него, и слезы навертывались на глазах: маленький, худенький, немощный, совсем старенький… Я боялся его напугать и тихонько постучал пальцем по двери. Отец обернулся, застыл, книга выпала у него из рук, и мы бросились в объятия друг к другу.

Немного придя в себя, я начал спрашивать:

— Почему ты один? Где мама? Где Миша и Катя?

— Уехали, все уехали, — ответил он. — И твоя семья тоже уехала, совсем недавно, несколько дней назад.

У меня отлегло от сердца.

— А ты? Почему ты не уехал? Что случилось?

— Ничего не случилось, — тихо ответил отец. — Я решил остаться, чтобы сберечь квартиру.

— Квартиру? От кого сберечь? Немцы ведь в городе!

— Да, я ошибся, — еще тише сказал отец. Он немного помолчал. — Я считал, что немцы — культурная, цивилизованная нация. Я помню их в восемнадцатом году: они никого не трогали, наоборот — к ним можно было обратиться за помощью и защитой. А эти… Это другие немцы… Но, может быть, их скоро прогонят, а? — он с надеждой посмотрел на меня.

Я сидел обомлевший. От моего счастливого вздоха, что все уехали, не осталось и следа. Отец! Как он мог остаться? Почему его не уговорили уехать? Почему его, в конце концов, силой не увезли? Но я тут же поймал себя на кривой усмешке: как его могли увезти, как его могли уговорить? Ведь слово отца было всегда для всех нас законом, никто никогда не мог ему ни в чем перечить. Увезти! Забыл я дух семьи нашей, давно уже ушел из дома. Но что делать? Что делать сейчас?

— Что делать, отец?

— Ничего не надо делать, — сказал он спокойно, — пусть всё так и будет. А ты уходи, догоняй своих, оставаться тебе нельзя.

— Как же я могу уйти? Уйти и оставить тебя одного?

— Я не один, — ответил он, — я с Богом, и Бог со мной. Мне не страшно. Я своё отжил, и пора мне, очевидно, собираться к Нему. А ты не думай обо мне, уходи, спасайся. Я благословляю тебя и буду молить за тебя Бога, Он поможет тебе.

К нам зашла соседка, тетя Федора, которая помогала отцу выжить в это тяжелое время: она продавала, меняла на продукты кое-что из вещей отца и подкармливала его. Она рассказала мне о «новом порядке» в городе и тоже советовала уходить поскорее.

Я заночевал у отца, а на следующее утро простился с ним и ушел. Однако вечером я снова вернулся: уйти, оказалось, совсем не просто. Чтобы продолжить свой путь, чтобы догнать своих, мне надо было как-то переправиться через Днепр. Но единственный мост был под строгой немецкой охраной, и в первый же день стало ясно, что воспользоваться им мне не удастся. На следующий день, когда я был у отца, заявились два вооруженных немца. С треском распахнули двери, вошли в комнату, где отец стоял в том же облачении, глянули друг на друга понимающе, улыбнулись, сказали только «а, юде…», огляделись, не обратив на меня никакого внимания, и ушли. Мы с отцом поняли, что находиться мне здесь больше нельзя. Я снова с ним попрощался и ушел в никуда.

И начались мои многодневные скитания. Как в западне, я метался перед Днепром, от Днепродзержинска до — почти — Запорожья, но найти переправу не удавалось. Ночевал, где попало, с голодухи ел что попало, и, как затравленный зверь, постоянно оглядывался: нарваться на немецкий патруль было не сложно, но еще проще было попасть на полицая, которым мог быть любой мужик. В один из этих дней я прочитал всюду развешанное объявление: всем евреям Днепропетровска приказано явиться к центральному универмагу, с драгоценностями, теплыми вещами и документами. За невыполнение приказа — расстрел.

Я знал, что это конец, и бросился к отцу, чтобы остановить его — кто мог знать, что его ждет ещё более страшная смерть. У отца я застал изможденных, в слезах, тетю Эстер, сестру отца, с дочкой Соней и зятя отца, Моисея Боевского, мужа старшей дочери Берты. Они направлялись к универмагу и пришли проститься с отцом, который никуда идти не собирался. Участь этих несчастных была предрешена — их расстреляли.

Отец остался один — больной, немощный. И молился, днём и ночью.

Через несколько дней, воспользовавшись замешательством охраны на переправе, наконец-то мне удалось перейти через Днепр и только в начале ноября, со многими приключениями, под Ростовом-на-Дону я смог выйти к своим. Война продолжалась, я воевал, около полутора лет был на передовой, в полковой артиллерийской батарее, несколько раз был ранен, но не тяжело, Бог миловал. Мне удалось по переписке найти своих братьев, и от них я узнал, что отец погиб, но никаких подробностей они не сообщили. Для меня это не было неожиданностью, но я, естественно, предполагал, что это дело рук немцев, которые очищали город от оставшихся евреев. А как оно было на самом деле, я узнал только после войны, когда из немецкого плена вернулся Борис.

Борис, как и я, попал в окружение, но его путь оказался более трудным, чем мой. Несколько раз его хватали полицаи, но удавалось увернуться. К Днепропетровску подошел только зимой. Пришел к тому же дому, своему дому, но в квартиру войти не решился, зашел к Федоре.

— Бог меня хранил, — рассказывал Борис, — что я не сунулся к себе домой. Это мне уже Федора рассказала, что в нашей квартире жил полицай, который вывез отца. А подробности я узнал от матери моего друга, Анастасии, которая жила в соседнем дворе. Она мне рассказала, — продолжал Борис, — что пару недель назад, днём, подъехала подвода, на которой сидела первая жертва — женщина. Двое полицаев вывели отца и уложили его на подводу. Потом они привели ещё одну женщину, усадили и уехали. По рассказам жителей она узнала, что их повезли на Старогороднюю улицу и сгрузили в подвал дома 41.

— Ты же знаешь, — говорил Борис, — до войны это был еврейский район, но тогда весь он был пустым, потому что многие уехали, а остальных расстреляли. И вот эти звери выбрали место для новых жертв. Несколько раз Анастасия, добрая и героическая женщина, носила питьё и еду. Было очень страшно, рассказывала она, кругом не единой души, но она всё-таки ходила, кормила несчастных.

Зная развязку, я слушал Бориса с ужасом: так вот какая смерть ожидала отца… А Борис продолжал:

— Анастасия дала мне сколько могла еды, питья, огарок свечи со спичками, и я пошел на Старогороднюю, 41. Легко нашел дом, подвал, кругом никого, опустился в подвал на ощупь. Услышал старческий глухой кашель. Зажег огарок свечи и увидел три неподвижных тела. Ты ведь знаешь, — продолжал Борис, — я не трус: через такое прошел, что и врагам не пожелаешь, но когда я увидел отца, у меня всё внутри оборвалось. Я его не узнал, даже мелькнула мысль, что я не в тот подвал залез, но он меня узнал. Я не в состоянии описать тебе его вид, я вообще не понимаю, как он ещё был жив — столько дней в подвале, посреди зимы, а ты помнишь, какие были морозы в ту зиму 41-го? Без еды, без воды, без тепла…

Мы оба с ним плакали, Борис, и я. Плакали по-настоящему, как в детстве — слёзы катились из глаз и капали с подбородка. Мы шморгали носами, и Борис надолго замолкал.

— Я еще два раза ходил в тот подвал, — продолжал Борис, — носил еду, которую мне давали Анастасия и Федора, отрывая от себя. Что ещё я мог сделать? Отец, очевидно, был очень болен и плохо ел, я почти насильно его кормил. Но держался он хорошо: не жаловался, ничего не просил. Он говорил, что я не должен к нему ходить — это опасно. Говорил, что идет к Богу, а я мешаю. И я решил, что отец прав: его уже никто не может спасти, не только я — это конец. А моя еда, если и продлит жизнь отца на несколько дней, то это будет ещё несколько дней нечеловеческих мучений. И тогда я обнял его в последний раз, поцеловал, он благословил меня, и я ушел.

 

…Борис ушел. Он перешёл Днепр по льду, и снова начались его скитания по зимним дорогам и полям необъятной страны, в которой хозяйничал враг. Он шёл туда же, на восток, потому что там были свои, потому что там можно было получить оружие и с оружием в руках повернуться к врагу лицом… Но как далеко они ушли!

Борису не удалось дойти до своих: в одном из сёл, где он ночевал, в хату вошли полицай с немцем и отправили его в лагерь для военнопленных. Вскоре он очутился в концентрационном лагере в Польше, а потом — в Германии. Но — суждено было выжить. Однажды в лагерь приехал «покупатель», отбирать рабочих специалистов. Борис был токарем, и его включили в команду, которую повезли на какой-то небольшой завод. Жили в бараке, кормили так, что еле ноги волочили. На сон отводили 5 часов, остальное время — работа. Но как-то выжил. В 1945-м году его освободили наши, и Борис вернулся домой.

— Первым делом, — говорил Борис, — я пошел на Старогороднюю, 41, где оставил умирающего отца, но дом был полуразрушен, а подвал засыпан. Раскопать косточки отца не было никакой возможности…

 

Я тоже там был, позже. Постоял над развалинами дома, над могилой отца, вспомнил то страшное время и благодарил отца за его благословение: может быть, его слова дошли до Бога, и Он сохранил нас, меня и Бориса, в той страшной мясорубке? Я подумал, что надо проследить: когда начнут восстанавливать дом, может быть, удастся перезахоронить косточки?

И я вернулся в свою жизнь, в послевоенную жизнь, в голодные 46-47 годы, когда надо было думать о том, чтобы накормить детей и не дать умереть живым. А потом, когда стало немного легче, я вспомнил об отце и пошел на Старогороднюю — там стоял уже новый дом, на новом фундаменте.

В последние годы на этом же месте построили большое двухэтажное здание, в котором находится банк.

Сейчас я живу в Израиле, в тепле и достатке, но чем дальше, тем чаще я вспоминаю отца и трагедию его кончины. Бориса давно уже нет, и всю боль я ношу один, в своём сердце. И однажды я понял: эта трагедия не должна уйти вместе со мной в могилу, её надо рассказать моим детям, внукам, правнукам — это будет лучший памятник отцу, лучше, чем из гранита, который мы, его дети, не смогли установить на его могилу. И я взял ручку, бумагу и начал писать.

Работа двигалась очень медленно, потому что я не столько писал, сколько снова жил в том времени, и ещё раньше — в детстве, юности; переживал и послевоенные годы. Я часами сидел перед листом бумаги, на котором не появлялось ни одного слова, но я продолжал сидеть. Я сидел ночами. Не потому, что днем у меня не было времени, а потому, что не мог заснуть. Я снова был там, снова выходил из окружения, обходя стороной города и дороги, снова собирал зернышки на сожжённом хлебном поле, снова чистил колодец за буханку хлеба, снова подходил к родному городу на подламывающихся ногах и снова видел молящегося отца.

И всё-таки я написал. Я выполнил сыновний долг за всех: за себя, за Бориса, за всех моих братьев и сестер, которые не могли обнять отца и сказать ему последнее «прости».

Прощай, отец, и прости. Вечная тебе память.

Ашдод, июль, 2003 г.

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 13(350) 23 июня 2004 г.

[an error occurred while processing this directive]