Главная страница

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 11(348) 26 мая 2004 г.

МЕМУАРЫ

Самуил АЛЁШИН (Москва)

Встречи на грешной земле

С.И.Алёшин. 1967 г.

Драматург Самуил Иосифович Алешин родился в 1913 г. В 1935 г. закончил Танковую Академию. В молодости писал юмористические рассказы, публиковавшиеся в журнале «Огонек». Воевал в танковых войсках, участвовал в Сталинградской битве. В 1942 г. на фронте написал первую пьесу «Мефистофель».

Вернувшись с фронта, работал инженером в научном авто-транспортном институте, стал кандидатом технических наук. Одновременно продолжал писать пьесы. В 1950 г. в театре им. Маяковского была поставлена пьеса Алешина «Директор». Вскоре и другие его пьесы пошли в театрах страны. В 1952 г. Самуил Иосифович расстался с институтом и перешел «на вольные драматургические хлеба».

Алешин написал более 30 пьес, которые ставились повсюду в СССР, в США, Англии, Японии, Греции, Германии и других странах. Среди этих пьес — «Тогда в Севилье…», «Всё остается людям», «Палата», «Дипломат», «Тема с вариациями», «Восемнадцатый верблюд», «Ксантиппа и этот, как его…» (о Сократе), «Человек из Стратфорда» (о Шекспире) и другие. На основе ряда пьес драматург создал киносценарии, по которым были поставлены кинофильмы.

Сегодня патриарх советской драматургии продолжает писать и публиковать книги о своей жизни, о встречах с интересными людьми.

27 апреля этого года Алешину была вручена престижная премия «Венец». Секретариат Союза Писателей Москвы наградил его «за многолетию талантливую работу в отечественной драматургии, за высокое профессиональное достоинство».

В ближайшее время выйдет в свет новая книга Алешина «Дела театральные и другое». Здесь мы знакомим читателей с отрывками из этой книги.

ЕЩЁ НЕ ИТОГ

В 1963 году читатели и зрители собрались в большом зале ЦДЛ на моё 50-летие. Помнится, я тогда посетовал, что 50 лет это много. Заблуждение. Разница между мною тогда и теперь в том, что я понимаю: даже 100 лет (как прожить!) — это может быть совсем мало.

С радостью встречаю иногда и ныне кое-кого из тех, кто оказал мне тогда честь своим присутствием. Счастлив, что время не коснулось даже цвета волос женщин, а у мужчин лишь возникла седина или засверкало ее отсутствие.

Пройдут годы и, хочу надеяться, возможно, мне опять окажут честь и соберутся, дабы вспомнить, что был некогда такой-то и искал то-то. Если повезет, и я вдруг еще окажусь в это время рядом, то обязательно появлюсь. Если же нет — что ж, главное чтобы было что вспомнить.

Но зачем такая неуместная и грустная нота, скажет какой-нибудь оптимист, ведь жизнь продолжается и — прекрасна. Однако я, как реалист, не нахожу эту ноту грустной. Ибо коль скоро жизнь действительно такова, хоть и без Эсхила, Сократа, Шекспира, Пушкина, Толстого, Островского, Чехова да и без еще многих истинно великих, так чего уж нам-то…

Некогда в Англии, в Стратфорде на Эвоне, в церкви святой Троицы, я увидел на невысокой кафедре толстую раскрытую книгу записи рождения и смерти. Из этой книги торчали лишь две закладки, одна после другой всего через несколько страниц. Там были записи рождения и смерти Шекспира. Всего несколько страниц в книге судеб — вот и вся жизнь одного из величайших гениев человечества. Время перелистнуло несколько страниц, и он стал бессмертным. Какой мудрый и поучительный символ!

Дай же нам, смертным, судьба силы сделать хоть что-либо такое, дабы и наши жизни не прошелестели впустую. Как же надо беречь время, зная, что страницы этой книги неумолимо перелистываются…

Жизнь бессмысленна, если тратишь её только на себя. И коротка, когда строишь, лечишь, учишь, пишешь, добываешь хлеб, сочиняешь симфонии, песни, танцы — всё то, без чего она неинтересна и скучна.

Что до меня, то мне в жизни привелось быть музыкантом, художником, инженером, танкистом, научным работником, драматургом. В результате я всё же стал тем, кем хотел быть. Знаете кем? Вам, возможно, кажется, что вы знаете. В действительности же, чтобы предстать перед вами в истинном свете, я напомню известное всем с детства пушкинское:

— У лукоморья дуб зеленый;
Златая цепь на дубе том:
И днем и ночью кот ученый
Всё ходит по цепи кругом;
Идет направо — песнь заводит,
Налево — сказку говорит.

Так вот, я счастлив быть этим котом. Правда, по золотой цепи не ходил, поскольку не к ней стремился. Глупости же, по ходу жизни, совершал, ибо не сразу разуверялся в том, во что приходилось верить. Не принадлежу к тем, кто заявляет, будто всё и всегда понимал. Думаю, подвирают, чтобы выглядеть умней. Хотя, без сомнения, были и такие, кто понимал. Но они, скорей всего, принадлежали к тем, кто если и не сам палачествовал, так уж во всяком случае…

А вообще я, наверное, так прожил, что грех жаловаться. Дружил с людьми, о которых с благодарностью вспоминаю. Женился на тех, кого любил. И делал то, что искренно считал хорошим делом. А что еще человеку надо, чтобы чувствовать себя счастливым? Уверенность, что ты прожил не зря? Но об этом не мне судить.

Есть еще некоторые наблюдения, которыми хочу с вами поделиться. Авось пригодятся.

Когда мне было 30, то казалось — буду жить вечно. Что даже 50 — это где-то за горизонтом. Бесконечно далеко. И хотя дел было много, но времени мне хватало — успевал в самых разных областях, в том числе и не совсем по делу. Молодость!

Однако 50 оказалось не за горами. А те самые 30, чудилось, прошли совсем недавно. Правда, окружающие почему-то стали меня убеждать, будто я еще совсем молод. Но хотя утечки сил я, вроде бы, еще не чувствовал, да и любопытство ко всему не потерял, но всё же заметил некоторую нехватку времени. Хотя всё разборчивей стал тратить его именно на дела.

Но вот уже перешагнул 90. Теперь окружающие начали любезно привирать, будто молодость из меня прямо-таки брызжет фонтаном. Однако времени стало катастрофически не хватать, и я понимаю, что ни о каком фонтане не может быть речи. Да, хочется в него поверить, но с годами человек либо глупеет, либо умнеет — середины нет.

Как же быть? Чем утешиться? Пожалуй, только тем, что оставаться самим собой. Делать, что любишь, и говорить, когда есть что сказать. Причём, покороче. То есть, ни в коем случае не говорить, когда сказать нечего — обычная пагубная страсть тех, кто, как говорится, в возрасте.

И уж ни в коем случае не поучать тех, кто моложе тебя. Всё равно — не услышат, не поймут и не поверят. Только твое дело и как ты живешь они может быть в какой-то мере примут во внимание.

А вообще стремление прожить за другого его жизнь — пустое занятие. Ибо каждый обязан пройти свой путь сам и нести за него ответ.

К зрелым годам следует уже иметь опыт предчувствия. А именно: если что-то не хочется делать — не делай. Как некогда говорила мне ещё совсем юному моя мама: — «Если «да» или «нет» — значит «нет». — Но это правило годится лишь для людей волевых. Так как у безвольных всегда в голове барахтается «не сейчас» и «не сегодня».

Таковы мои наблюдения. Не наставления. Тем более, не поучения.

В заключение я вернусь к тому, с чего начал — к вечеру, когда отмечалось мое 50-летие. Я хоть и не люблю цитировать, но привел тогда слова из одной древней книги, которые запали мне в душу: — «Ты говоришь, что время проходит. Глупый человек, это ты проходишь».

Прозаик, в ответ на вопрос «как проходишь», может сказать: — «Прочтите». Поэт: — «Прочтите и послушайте». Драматург: — «Прочтите, посмотрите и послушайте».

Приступая к очередной пьесе, я каждый раз не знал — получится ли? А публикуя — будет ли у неё достойная сценическая судьба? И все же я надеюсь, что своими пьесами хоть на каплю, хоть на волос, хоть на песчинку… Ах, да что говорить!..

Последнее время я пишу очерки о тех, с кем встречался. Так и назвал: «Встречи на грешной земле». Почему на грешной? Да по другой ходить не приходилось. Пишу о тех, кому благодарен, и наоборот. Почти всех уже нет и, казалось бы, зачем? Ведь не услышат. Но, кто знает?

Однако, когда пишу, то знаю одно: это я прохожу. Тяну свой воз, где я и лошадь, и кучер, и седок — все я. А потому подхлестывать меня не надо. Подхлестывает мысль: — «Как прохожу?»

 

МСЬЕ ДОМИНИК

Мсье Доминик (Л.А.Аронсон)

Весной 1969 года я побывал во Франции. Приехал туда по приглашению их писательского сообщества. Но самыми интересными были не встречи официального характера, а с такими людьми как Ионеско, Шагал и Доминик.

О первых двух я уже писал в сборниках «Встречи» (1995 и 2001 годов). О мсье Доминике расскажу здесь.

Письмо и привет ему и его семейству меня просила передать детская писательница Анна Иосифовна Кальма. Она была с ним знакома и отзывалась, как об очень интересном человеке.

Его настоящее имя Лев Адольфович Аронсон, а уехал он из России очень давно, в 20-е годы. В Париже преуспел как театральный критик и попутно открыл ресторан «Доминик», ставший очень популярным в литературных кругах (расположен на бульваре Распай, около памятника Бальзаку).

Кстати, это вообще нередко за рубежом, когда артист, писатель, театральный критик открывает ресторан или магазин. С этим я уже встречался в Швеции, где известный писатель имел антикварный магазин, а уж не помню в какой стране ещё один литературный деятель открыл картинную галерею.

Меню ресторана «Доминик»

Доминик, будем для краткости звать его так, оказался весьма симпатичным и уже пожилым человеком. Его квартира была прямо над рестораном. Ресторан же состоял из небольшого зала, и туда мог зайти, разумеется, кто угодно. Но были и завсегдатаи, уже ставшие друзьями хозяина: артисты, писатели и — только не удивляйтесь, пожалуйста, во Франции этому не придают значения, — бывшая проститутка. Теперь, состарившись, она стала весьма почтенной дамой. Большой знаток кулинарии. А потому она охотно делилась своими кулинарными секретами с поваром Доминика, да и самим Домиником тоже. Лев Адольфович частенько с нею задушевно беседовал и очень лестно отзывался о ее житейской наблюдательности.

Попутно замечу, что в предыдущий приезд во Францию, мы, группа писателей, как-то прошли по улице «красных фонарей», а потом в ресторане заметили, что одна из официанток похожа на увиденную на той улице девицу. И когда мы поделились этим с нашим гидом (женщиной), то она сказала: — «Да, она оттуда. У нас так бывает. Девушка там заработает себе на приданное, а потом выходит замуж и вместе с мужем, который в курсе всего, откроет небольшую лавочку, киоск или что-нибудь в этом духе».

— И ничего? Он не упрекает её?

— За что? — пожала плечами гид. — Он же всё знает. И потом, такие, как она, — самые верные жены. Сами понимаете — сколько можно?..

Но вернемся к Доминику. И он, и его жена Ольга Анисимовна, были завзятыми театралами. И уж тем более не пропускали никого из тех, кто приезжал из Москвы или вообще из Союза. Фильмы, концерты, гастроли наших театров — всё смотрели. И Доминик всегда публиковал об этом статью. Его заслуженно считали в Париже знатоком и главным авторитетом российского театрального искусства. Кроме того, он создал премию «Доминик» за лучшую постановку года, которую также очень ценили.

В свои почти 80 лет он энергично и весьма профессионально водил машину («сидел за воланом» — как он говорил).

Мы с ним съездили на русское кладбище в Сен Женевьев де Буа, под Парижем. Там я увидел могилы Бунина, Шмелева, Тэффи, а также белых офицеров — генерала Алексеева и других.

Кладбище было в полном порядке и водил нас по нему молоденький священник в черной рясе. А узнав, что я из Москвы, он был особенно любезен и предупредителен, как оценил потом Доминик.

Посетили мы с Львом Адольфовичем — он приглашал — и несколько спектаклей. Причем, надо прямо сказать, меня приятно поразила не только квалифицированность его мнений, но и непредвзятость.

Побывали мы с ним и на кладбище в самом Париже, где тогда был похоронен Шаляпин. В отличие от упомянутого выше, меня огорчила заброшенность могилы Шаляпина. Как могли, мы привели ее в порядок. Ныне его прах перехоронен в Москве, и хотя я не уверен, что это соответствовало бы его воле — уж очень он был обижен на советскую власть, но тут хоть могила будет в порядке. Это ныне сделали и с прахом Шмелева. Говорят, что такова была его воля. Но там, в окружении прочих могил, он также был на месте. Во всяком случае, рядом лежали единомышленники.

Пригласил меня Доминик и в кафе, которое, как он сказал, меня удивит. — «Во всяком случае, у вас там нет ничего подобного».

Когда мы туда пришли, всё поначалу выглядело вполне обычно. Разве что гардеробщица и официантки отличались высоким ростом. Но когда к нам подошла официантка с весьма откровенным бюстом и заговорила басом, то я понял, что передо мной мужчина. Я посмотрел вопросительно на Доминика, и он кивнул мне. Дескать, всё правильно.

Однако после того как на маленькой эстраде появилась изящная негритянка и стала делать стриптиз, я спросил Доминика: «Но хоть это-то женщина»? На что он засмеялся и отрицательно покачал головой. И действительно, когда она (он?) сбросила с себя всё, оставив только крохотные даже не трусики, а нашлёпку, стало ясно, что это всё-таки что-то вроде мужчины. «А как же грудь?» — спросил я. — «Наращивают, делают» — развел руками Доминик.

Возможно, такие кафе ныне появились и у нас. Во всяком случае, с тем пониманием свободы, которое становится распространённым, к этому кое-кто идет.

В оценках политической ситуации в СССР Доминик был весьма тактичен. Чувствовалось, что он, читая газеты самого разного толка, да и обладая опытом, трезво оценивал жизнь в Союзе. Но старался говорить только о том, что вызывало его одобрение: мастерство в области искусства — театрального, циркового, музыкального, балетного.

И только одна проблема, очевидно, настолько задевала его, что он всё-таки её коснулся. Это — антисемитизм.

— Вы понимаете, — сказал он, — когда я покидал Россию, антисемитизма практически не было. Казалось бы, в царской России он процветал. Но после вашей революции, хотя немало евреев приняли в ней участие, и первые шаги новой власти были очень жесткие, юдофобства не было, и я уехал по другой причине. Но теперь… Нет, он не официальный, однако это еще хуже.

— Почему? — спросил я.

— Потому что он завуалирован, и это затрудняет с ним борьбу. Некого обвинять. Антисемитам легче действовать. Вот, скажите, зачем у вас в паспорте графа «национальность»? У нас во Франции мы все французы. Да, я еврей, а мой повар поляк, но это лишь наше вероисповедание. Я, кстати, атеист. Но хожу ли я в синагогу или нет — никому кроме меня нет до этого дела.

Моя жена русская, а сын — наполовину — и то, и другое. Но мы все французы. А в Америке, в США — все американцы. И китайцы, и испанцы, живущие там, как граждане. Графа «национальность» — это сигнал, чтобы знали: он не такой, как вы!

— Если это и сигнал, — сказал я, — то лишь для тех, кто страдает бытовым национализмом.

На что Доминик заметил: — Поверьте мне, старому человеку: бытовой национализм — это следствие. Национализм — это всегда государственная политика. И антисемитизм в том числе. Просто этой политике придают разную форму. Скажем, в нацистской Германии антисемитизм был государственно утвержден и преследовал цель — уничтожение евреев. Основание — расизм. В царской России он также проводился официально. Черта оседлости, невозможность устроиться на государственную службу. Процентная норма. Основание — религиозное. Ну, а погромы — это всё якобы самодеятельность. Но стоило вам окреститься, и все ограничения снимались. Вы становились полноценным гражданином.

— Сейчас, — сказал я, — у нас антисемитизм в законодательстве осуждается и подлежит наказанию.

— Да, — кивнул Доминик, — но если вы обратитесь в суд, то достаточно антисемиту сказать, что он преследовал или обругал вас не за то, что вы еврей, а по какой-то другой причине, и суд станет на его сторону. Потому что судья имеет указание — устное, конечно, щадить антисемита и не щадить еврея. Вот потому у вас самый плохой вариант, если не считать, конечно, нацистского. Но за тот вариант немцы понесли наказание. А ваши остаются безнаказанными. Как вы, наверное, заметили, мне многое дорого в России. Я люблю русских — это самые сердечные люди, сердечней французов в 1000 раз. Но русские — жертвы дурной политики, и это плохо. Прежде всего, представьте, для них. Так дело не делают. На антисемитизме ничего не построишь. Только всё развалишь… За национализм, а в России за антисемитизм, обычно хватается власть, когда дела в стране идут плохо и нужен «козел отпущения». Вот мы с вами побывали на двух кладбищах. Вы видели, кто там похоронен? Это были далеко не худшие русские люди. Может быть, даже лучшие. Но почему они похоронены здесь, во Франции, а не в своей родной земле? Потому что они кое-что предвидели. И хотя я себя с ними не сравниваю, потому и я — здесь.

Ну, а теперь пойдем пообедаем. Ольга Анисимовна приготовила нам что-то вкусное.

 

…Когда я уезжал, мы сердечно распрощались. А приехав домой, передал от него привет Кальме. Она бывала потом еще не раз во Франции и привозила мне приветы от него. И вообще мы с ним еще 12 лет переписывались. А потом он умер — в 1981 году. Его жена умерла в 1989-м.

Не знаю, существует ли и, если да, то процветает ли как тогда его ресторан «Доминик»? Впрочем, уже и при мне все дела, связанные с рестораном, вёл его сын. И вёл отлично. Теперь как будто бы ведет дочь. Но душой этого теплого приюта был, конечно, сам Доминик. Вспоминая наши беседы теперь, я, когда мой возраст намного перешагнул его тогдаший, понимаю — это был мудрый старик. Кстати, истинный патриот России. Лев Адольфович Аронсон. Мсье Доминик.

 

СУРОВ, МДИВАНИ

Есть писатели, о которых если и вспоминают, то не в связи с их произведениями, а по поводу какого-нибудь скандала, где они отличились, или посвящённого им цикла шутейных стишков.

Спроси даже не читателя, зрителя, а — коллег по перу: «Что написал такой-то?» — не сразу ответят. А то и вообще пожмут плечами. Или спутают с другим, таким же.

Например, о пьесах Сурова или Мдивани все уже давно забыли, и никому, никакому режиссеру даже в голову не придет их поставить. Помнят анекдот о них, выступление какое-либо — да и то лишь те, кто жил в одно с ними время. А нынешним, молодым — даже имя этих писателей ничего не говорит. Вроде был писатель, печатали, ставили, и — начисто исчез. Причем, навсегда.

И все-таки о некоторых надо бы, пожалуй, вспомнить. Хотя бы ради того, чтобы нынешние знали, кого некогда называли писателями — а иные из них даже руководили ССП. То есть, имели реальную власть.

Ну вот тот же Анатолий Суров. В течении нескольких лет он был председателем секции драматургов и секретарем ССП. А в секцию тогда входили настоящие драматурги, талантливые, с достойным, подлинным именем у нас и за рубежом. Он же — почти всегда подвыпивший — правил, и пьесы его шли в столичных театрах, а также по стране. Хотя все знали, что эти пьесы писал не он, а выгнанные отовсюду в космополитические времена евреи-писатели. Они писали, а он считался автором и даже получал Сталинские премии.

Известно, что как-то, будучи в подпитии, присутствовал на читке «своей» пьесы в театре Моссовета и умудрился при этом спьяну упасть на пол. И, ничего — пьесу приняли и поставили. Даже очень хорошие актеры в ней играли. И во МХАТе играли.

А еще известен был Суров в писательской среде тем, что подрался с писателем сходного типа Бубенновым, причем кто-то из них кому-то всадил вилку в интересное место. Дело разбиралось будто бы даже на парткоме ССП. Вот, пожалуй, и всё, что можно сказать о «писателе» Сурове. И хотя был шумен при жизни, умер как-то незаметно.

Или другой писатель — темпераментный Жорж Мдивани. В отличие от Сурова, фигура значительно более яркая, и о нем стоит рассказать подробней.

Итак — Георгий Мдивани, или Жорж Мдивани, как его обычно называли, или Жора, как называл он себя сам, отличался тем, что говорил всегда с двумя восклицательными знаками. Такой был темперамент у человека.

В своем первом сборнике «Встречи на грешной земле» (1995) я упоминал о выступлении Арбузова, в котором тот сетовал на понуждения инстанций. После чего на трибуну выпустили оратора, который, опровергая Арбузова, начал с восклицания: «Я люблю тебя, Алеша, но зачем же так?!» Этим темпераментным оратором был Мдивани. А фразу «Я люблю тебя…» и так далее он употреблял частенько по разным адресам, ведя себя затем противоположным образом. Привелось её выслушать как-то и мне. Но об этом позже.

Примечательной особенностью Мдивани была его жена — Таисия Савва, известная актриса весьма редкого жанра: мастер художественного свиста. Она действительно виртуозно свистела и пользовалась заслуженной популярностью. В ее репертуаре были и классика, и расхожие мелодии. Причем последние в ее исполнении даже облагораживались. Стройная, красивая, высокая и моложавая, она явно, как говорят киношники, «не монтировалась» с Мдивани — он был сравнительно небольшого роста, с лохматой шевелюрой и неказистой внешностью. И неумеренно кипучий. Но в том-то и дело, что ни на её выступлениях, ни вообще рядом с женой его никогда видеть не приходилось. Куда она пропала, умерла ли рано — не знаю. Как и он, после продолжительной деятельности, исчезла.

Что до Мдивани, то его пьесы и фильмы шли до войны и после. Но особенно бурную творческую и общественную деятельность он развил в период борьбы с так называемым космополитизмом. Собственно, он и был одним из трех (Грибачев, Софронов и Мдивани) её наиболее агрессивных и вдохновенных борцов в ССП. И уж безусловно самым темпераментным. Повторяю — с двумя восклицательными знаками. А иногда даже с тремя.

На пыточных заседаниях в Союзе писателей, где допрашиваемые должны были каяться и отвечать на вопросы, он отличался особой информированностью. — Скажите, — восклицал он, — только правду, о чем вы говорили, встречаясь с таким-то в ресторане «Арагви»?! — И хотя распинаемый космополит старался убедить, что находился в ресторане с исключительной целью поесть, не таков был Жорж Мдивани, чтобы поверить в это. И он неукоснительно требовал отстранить допрашиваемых от всякой литературной деятельности. — «Запереть перед отщепенцами ворота в театры и журналы!!»

Тем не менее, злые языки утверждали, что потом некоторые его пьесы были написаны именно этими «отщепенцами». Причем добавляли, что в отличие от А.Сурова, который, как упоминалось, также отличался в борьбе с космополитами, наш Жорж всё же неплохо платил своим литературным «неграм». Что ставили ему, по тем временам, в плюс. Дескать, всё-таки не дает помереть с голоду. Правда, он, как «автор» их пьес, был, что ни говори, заинтересован в выживании «негров». Значит, разоблачать — разоблачал, а воспользоваться их трудом не гнушался.

Я тогда еще только начинал в театре. Мой «Директор» пошел на сцену в 1950 году, и потому на меня, очевидно, решили пороха не тратить. Скорей всего сочли: «Подумаешь, какой-то инженер пьесу написал. На том, наверное, и кончится». А потом и времена уже пошли не те. Ураган по космополитам просвистел, движению дали отбой. Но желание хотя бы впрок напугать меня, очевидно, появилось. И тогда на горизонте возник Мдивани. Захотел со мной по душам поговорить.

Однако наш Жорж не учел, что я хоть и числился новичком на театральном и литературном поприще, но у меня уже был опыт инженерской, да и военной деятельности, в которых привелось испытать и преодолевать немало препятствий, как естественных, так и намеренных.

Поэтому, когда Мдивани как-то захотел дать мне несколько предостерегающих советов — как старший младшему — то я охотно и совершенно искренно проявил встречное желание их выслушать. Подумал, а вдруг мне это пригодится для какой-либо ситуации или персонажа?

— Слушай, — сказал Мдивани, — я знаю тебя немного, но уже давно люблю!

— Приятно слышать.

— Еще раз здравствуй, дорогой! — и при этом он яростно потряс мою руку.

— Здравствуй. — Так как у меня был жим неплохой, то это оказалось для него неожиданным. И еще у меня есть правило: на «ты» обязательно отвечать «ты». Хоть будь передо мной сам архангел Гавриил. Переварив это, Мдивани осведомился: — Я хочу тебя спросить. Есть академик, вроде твой однофамилец. Он тебе не папа?

— Нет. Во-первых, у меня псевдоним. А, во-вторых, мой отец давно умер.

— Ой! Сочувствую. А мама жива?

— Жива.

— Передай ей привет. Скажи, от Жоры. Хорошего сына родила. Но вот выступил ты в защиту пьесы этого (называет) напрасно. Тут ты не прав. Это твоя ошибка.

— В чем?

— Сейчас объясню. Ты женат? (Киваю). А как звать жену? (Называю). Передай привет. Скажи, Жора кланяется. А неправ ты вот почему. Грехи на нем, это я точно знаю. Понял, да? Дело не только в пьесе. А дети у тебя есть? Мальчик? Как звать? Скажи, привет от дяди Жоры. Видишь, у тебя всё есть, обо всём думать надо. Так что я, на твоем месте, взял бы свои слова обратно.

— Так всё-таки, в чём моя ошибка? Конкретно.

— Хочешь конкретно? Вот тебе конкретно. Слушай, как он пишет: «Этого не может быть». Кто так говорит? Ты разве скажешь: «Этого может быть?»

— Нет.

— Ну?! А он: «Этого не может быть» !!

— А как надо?

— Раз «Это может быть», значит «Это не может быть».

— Но отрицание требует родительного падежа.

— Кто требует?

— Отрицание.

— От кого? Чего еще требует?!

— Родительного.

— Слушай, ты мне брось эти фривольности. Родительный, слабительный, сексуальный, да?! Я с тобой серьезно говорю. Тут не только это. У него с политикой плохо! Зачем тебе мараться? Я же люблю тебя, но не надо так! Публично похвалил, публично откажись. Я тебе совет даю. Скажи: взвесил, подумал, передумал — вот так скажи. Я же хочу, чтобы у тебя всё было хорошо. Не хочешь? Дело твое. Но я, на твоем месте, прислушался бы. Обязательно публично выступи, ты меня понял, да?!

— Конечно. А ты меня понял?

— А что я должен понимать?

— Что я тебя вполне понял. То есть, вполне.

После чего он внимательно посмотрел на меня, усмехнулся и сказал:

— А ты, оказывается…

— Не глупее тебя — прервал его я.

И больше Мдивани уже никогда со мной по душам не заговаривал. Однако при встрече неизменно взмахивал приветственно рукой.

Вот таков был Мдивани. И тоже — шумел, а умер — никто не заметил. Возможно даже те, кто в своё время писали за него пьесы.

Я уже упоминал, что тогда существовал цикл шуточных двустиший про некоторых писателей, вклад коих в литературу сравнивали с необходимостью чего-либо для некоторого места. Так вот, про Мдивани это двустишье звучало следующим образом:

«Искусству нужен Жорж Мдивани,
Как вашей ж… гвоздь в диване».

Вот так и получается: пьесы его давно никто не ставит, и даже названия их забыли. А стишок о нём запомнился.

 

ПОДСКАЗКА РЕЖИССЕРА

Чувствую себя раздвоенным. С одной стороны — тянет рассказать об истории, которую нельзя не поведать, настолько она поучительна. С другой — действующие в ней лица, люди почтенные, известные, уважаемые и, если напрямую расскажешь, могут обидеться. Во всяком случае, один из них, актер.

А он ни в чем не виноват. Ибо действовал, во-первых, по строгому указанию режиссера. Во-вторых, никому вреда не причинил. В-третьих, стремился всё сделать как лучше. И, в-четвертых, результат действительно получился отличный, пошел фильму в украшение и стал едва ли не лучшим эпизодом картины. А, следовательно, принес зрителю эстетическое наслаждение и нравственную пользу. Вот даже как!

А суть, чтобы напрасно вас не интриговать, заключается в подсказке известного режиссера, которую он сделал не менее известному актеру, чтобы тот сыграл упомянутый эпизод наиболее достоверно. Что, как уже говорилось, и вышло.

Снимался эпизод, суть которого состояла в том, что герой картины, достойнейший человек, проведя ночь с девицей легкого поведения, наутро, покидая ее, пока она спит, захотел незаметно положить на подзеркальник полагающиеся ей деньги.

Всё бы просто, да девицу эту он знал с детства. Когда она была чиста, невинна и о будущей порочной стезе не могло быть и речи. Если бы не обстоятельства, в которых он мог считать себя виновным.

А потому наш герой, верней, актер, на репетиции весь скорчивающийся, а также изображая на лице противоречивые муки, терзавшие в этот момент его душу, стал пробираться к подзеркальнику, держа в руке хоть и постыдную, но неизбежную плату. Естественно, и рука его с деньгами при этом ходила ходуном, да и ноги вытворяли нечто невообразимое.

И вот, когда он уже почти достиг цели, вдруг раздался удивленный возглас режиссера.

— Ты что это там вытворяешь?

— Да вот, хочу положить деньги.

— А почему мордой хлопочешь и ноги вихляются, и рука дрожит?

— Ну как же. Сам понимаешь моё состояние. Ведь хоть она… Но я, вместе с тем… Однако, в то же время… Вот я и…

— Нет, ты погоди — прервал его режиссер, хотя тому, видимо, еще хотелось многое что сказать. — Ты погоди. Значит, всё это ты и изображал?

— Вот именно. Ведь, если я… Хотя она… В то же время… Но…

— Стоп-стоп-стоп. Это ты мне потом расскажешь. А сейчас, значит, сделаем так. Ты возвращайся на место. И как вынешь деньги и пойдешь к подзеркальнику, так ты сразу и почувствуй, что у тебя…

Тут я должен прервать свое повествование, дабы попросить у читателей и, особенно, у читательниц прощения. Однако, как говорится, из песни слова не выкинешь. А потому, еще раз простите, но я продолжу речь режиссера с тех самых слов, на которых запнулся.

— …Как возьмешь деньги и пойдешь, так сразу и почувствуй, что у тебя штаны полны.

— То есть? Как это понимать?

— Впрямую. Буквально.

— Но почему?

— От переживаний. Итак, поехали. Оператор — мотор! Встал. Вынул деньги. И, только тронулся, почувствовал — полны. Так что иди, а в голове только одна мысль: не расплескать бы!

И что вы думаете? Наш знаменитый артист так и сделал. И оператор, который снимал эту сцену, еле удержался от аплодисментов. Всё с первого же раза получилось отлично.

Должен вам сказать, что в фильме эта сцена оказалась, пожалуй, самой достоверной. То есть, вся противоречивая гамма чувств самым отчетливым образом читается на лице героя. И неуверенная. крадущаяся походка предельно естественна. И даже в вытянутой руке артиста чувствуется колебание его мысли. Особо впечатляет та осторожность, с которой он кладет деньги на подзеркальник. И как, почти не шагая, а проскальзывая, покидает комнату несчастной девицы. И даже то, с какой осторожностью он прикрывает за собой дверь.

Удивительная правдивость и отсутствие нажима в эпизоде говорили о том, чего стоило нашему герою проделать эту манипуляцию.

В тот раз, когда я смотрел картину, даже зная всю подоплеку, мне почудилось, что не только я, но и все зрители, как бы с общим вздохом, снявшим наше напряжение, отметили эту сцену. Такова сила искусства!

Думаю впоследствии, давая интервью, знаменитый артист, наверное, с полным основанием и по справедливости делился со зрителями соображениями о том, какое сложное, противоречивое душевное и физическое напряжение пришлось ему испытать, дабы достоверно сыграть этот щекотливый сюжет. С психологической точки зрения, разумеется.

Вот, пожалуй, и все.

Ну а теперь, скажите, разве можно было предать забвению эту историю. И разве не обогатила она наше с вами понимание того, как делается фильм? И как тяжело иногда приходится актеру?

Но какова, всё-таки, тонкость подсказки режиссера?

P.S. Прочел перед публикацией кой-кому и услышал:

— Угадал. Фильм «Воскресенье», режиссер Швейцер, актер Матвеев… Так?

— Начисто отрицаю.

— Вас понял. Следуете своему совету. А чего извиняетесь? Из-за штанов, что ли? Так сейчас уже всё снова говорят и печатают запросто. Чего стесняетесь?

— Еще стесняюсь.

 

АЛЬФРЕДЫЧ

А.А. Бек

Александр Альфредович Бек или Альфредыч, как я его всегда называл, был талантливейшим писателем, милейшим человеком и, как ему казалось, очень хитрым, а на самом деле редкого простодушия.

Это сразу хочется сказать, потому что именно это обстоятельство и было часто причиной осложнений, которые ему приходилось терпеть. То есть, это был именно тот случай, когда говорят, что лисица часто становится жертвой своей хитрости. Правда, еще прибавляют — чрезмерной хитрости.

Но у Альфредыча ни о какой чрезмерности говорить не приходилось. Наоборот, он недооценивал свой талант, был не слишком уверен в себе, относился к своим работам весьма критически, а потому и попадал частенько со своими якобы хитрыми маневрами впросак.

Он был смел в выборе темы. И честен в изложении, в раскрытии её. Но написав, делал, как ему казалось, необходимый предусмотрительный шаг и — попадал в лужу.

Им была написана едва ли не лучшая книга о войне. Во всяком случае, одна из лучших — «Волоколамское шоссе». Он дал ей форму воспоминаний, рассказа одного из участников этой героической эпопеи. Бек беседовал с реальным человеком, действительным участником её и сохранил в книжке его настоящее имя.

Зачем? Из простодушия. От недооценки того, что по существу Бек этого человека выдумал. И всё, что тот говорил, и о чем думал — это всё Бек, и только Бек создал своим талантливым пером.

А, в результате, названный человек вообразил, что это действительно он и есть, раз существует в книге под своим именем. А потому возомнил себя писателем и начал выступать и преследовать Бека, приписывать себе истинное авторство. В конце концов даже опубликовал книгу, из которой стала ясна его полная беспомощность и бездарность. И особенно ясно — что истинный герой «Волоколамского шоссе» просто-напросто выдуман Альфредычем. Но сколько же Бек хлебнул из-за него неприятностей! А всё потому, что недооценил себя и сам дал повод человеку, сохранив его имя, воображать себя даже не соавтором, а автором.

Конечно, не все люди так поступают. Тот же Мересьев в «Повести он настоящем человеке» Б.Полевого понимал свое истинное место в этом произведении. Да и Полевой оказался предусмотрительней Бека.

Ну, да ладно — дал промашку наш Альфредыч, с кем не бывает. Но он точно такую промашку сделал еще раз, а потом еще раз.

В «Жизни Бережкова» прообразом героя достаточно прозрачно проглядывался выбранный Беком известный авиаконструктор, весьма одиозная личность во времена Сталина — Александр Микулин. Немало сломанных душ и человеческих судеб было на совести Микулина. Но организатор он был умелый.

После смерти Сталина и Берии, покровительством которых он широко и подло пользовался, Микулина спасло от гнева уцелевших после тюрем и ссылок авиационных работников только то, что его выбросили из авиации. Микулина подобрал под свое крыло двоюродный брат, академик Стечкин, уважаемый и крупный ученый (у меня есть очерк о Стечкине и Микулине в ранее изданном сборнике «Встречи на грешной земле», 1996 г.).

Так вот, сделав в какой-то мере Микулина Бережковым, Альфредыч опять же из якобы хитрого маневра, а на самом деле по неувядаемому простодушию, понес рукопись книги Микулину, хотя вполне мог бы этого не делать.

Но Микулин это Микулин. И он стал вписывать Бережкову хвалебные характеристики, угрожая Беку тем, что если тот не согласится, то Микулин, де мол, сотрет его в порошок. И как ни пытался Бек избавиться от им же самим навязанной себе напасти, но хорошая и честная книга несколько потерпела. Не знаю, удалось ли Альфредычу при переиздании внести исправления, да и вообще было ли переиздание.

А потом Альфредыч написал следующую книгу: «Новое назначение». В ней, в качестве крупного капитана промышленности он оттолкнулся от реальной, действительно заметной и одаренной личности — министра Тевосяна, дав ему другое, разумеется, имя. Этот человек работал успешно, когда промышленность возглавлял Орджоникидзе. Но, когда книга была написана, Орджоникидзе уже не было в живых. И Тевосяна тоже.

Однако была жива вдова Тевосяна. И когда Альфредыч опять зачем-то (наверное, снова из недоверия к себе), понес рукопись ей, то она, как вы уже догадываетесь, осталась недовольна тем, как изображена жена Тевосяна. Вдова, разумеется, раскусила, что прообразом героя выбран её покойный муж, и побежала жаловаться жене Косыгина, который в то время был премьером. И добилась своего — печатать книгу запретили.

Как ни хитрил потом Альфредыч, — вписал в книгу на заднем плане Тевосяна и уж разрисовал его жену в самых восторженных тонах — вдова на это не клюнула. Книга так и осталась под запретом.

И только когда Бек уже умирал, ему принесли показать эту книгу, изданную за рубежом. До издания книги здесь Александр Альфредович так и не дожил.

К сожалению, из этих трех книг у меня на самой почетной полке стоит только одна — «Волоколамское шоссе». С дарственной надписью.

Говоря об Альфредыче, нельзя не упомянуть, что у него была смешная привычка вставлять в свою речь этакое странное словцо «кашка».

К примеру, спросишь его:

— Альфредыч, вы пойдете сегодня в кино, которое покажут в клубе?

— А это, кашка, что еще за дрянь? (Действительно фильмы показывали не ахти).

Или: — Альфредыч, нравится вам такое выражение? (Произношу). Слышал сегодня.

— Беру, кашка, себе.

— А я не даю.

— А я уже взял.

Только близкие к нему люди и даже не все знали, что за этим «кашка» скрыто «как сказать». Ну — бывает. У одних «значит», у других — «понимаешь», у третьих — «блин», а у многих так и вообще нецензурные слова-паразиты.

У Бека была жена — добрейшее создание, Наталья Всеволодовна Лойко — детская писательница. Рослая, как и он. До этого она была женой хорошего детского писателя. Но — полюбила Бека, что неудивительно, ибо, на мой взгляд, его нельзя было не полюбить.

И так как размолвка произошла в Переделкино, то она стала общеизвестной. И в литературном эпосе выглядела так. Детский писатель зачем-то заглянул в комнату Бека и застал там свою жену, причем в ситуации, которая не допускала сомнений.

— Ты… ты… С моей женой! — только и мог произнести детский писатель. На что Бек совершенно спокойно спросил находившуюся рядом Наталью Всеволодовну: — Наташа, ты чья жена?

И та, склонив голову на его грудь, тихо ответила:

— Твоя.

Они поженились. И жили счастливо. У них родилась дочь, Татьяна, которая стала потом серьезным и глубоким поэтом.

Увы, Всеволодовна ненадолго пережила Альфредыча, — всего на несколько лет.

А отчество — Альфредович — у Бека было, как говорили, от отдаленных датских предков. Может, от них перешло и простодушие? Хотя, насколько я успел узнать нынешних датчан, — у них много превосходных качеств, я об этом писал. Но, судя по тому, как они управляют своей страной, им пальца в рот не клади.

 

АНИКСТ

Александр Абрамович Аникст был средоточием противоречий. Послушаешь, как он толкует Шекспира, Шоу или Гете — мудрейший человек. Глубокий ученый. Справедливо имел мировое имя и докторское звание не только у нас, но и в Англии.

Когда я ухаживал за своей будущей женой, то привел ее на лекцию Аникста в МГУ. Тема: письма Шоу, где он разъясняет Льву Толстому, что надо ценить у Шекспира. Я хотел похвастаться перед нею, какой у меня талантливый и остроумный приятель (мы учились с ним некогда в одной школе, он в старшем классе). Но я сам хотел получить удовольствие от его лекции. И мы оба были им восхищены.

В своих статьях он также бывал неотразимо логичен и остроумен. И если разделывал кого-нибудь в пух и прах, то совершал это необыкновенно изящно.

В Малом театре, куда я пригласил его сказать актерам несколько слов перед тем, как они начнут репетировать мою пьесу о Шекспире («Человек из Стратфорда»), Аникст произнес эти слова так, что актеры, слушая, влюбились в него.

Аникст в молодости был очень красив, пользовался успехом у женщин, и этого успеха, скажем прямо, не сторонился.

Итак — умен, остроумен, красив, талантлив, ну и всё прочее.

Это с одной стороны.

А с другой, как бы это помягче сказать, наивен, что ли? Простодушен? Почти, это самое… А попросту, пусть меня простит дорогой Саша (мы звали друг друга по имени), повторяю, а попросту, как бы еще поделикатней выразиться, полнейший… Да уж ладно. Впрочем, я ему это открыто, прямо в глаза, в соответствующих случаях, так и говорил.

Ну, например, приходит к Аниксту домой известный всем стукач. Просит подписать явно провокационную коллективную бумагу о произволе выездных комиссий. Аникст подписывает и звонит мне, не подпишу ли я тоже, и не прислать ли ко мне стукача. Я в ответ: «Снимите подпись, стукача гоните, а я его даже на порог не пущу». Де мол, когда тот со мной здоровается, не отвечаю. Что же Аникст? Упрекает меня в черствости.

Проходит короткое время, на бумагу начальство, само собой, плюет, не отвечает. Аникста перестают пускать за границу, приглашения завертывают. Он — к начальству. А ему в ответ: «Бумага сверху оценена как сугубо ошибочная. Вам как члену партии (он вступил в 1942 году, в ополчении) следует признать, что подписали, не подумав. И имя не будут трепать, и запрет снимут. Лады?» Он махнул рукой. А на очередном собрании сказали так: «Ну, некоторые молодые подписали, что с них взять? Но Александр-то Абрамович Аникст, уж он-то, профессор, доктор наук и — «не подумал». Ай-яй-яй. Непростительно». После чего запрет действительно сняли, оставив Аникста наслаждаться тем, что он в этом самом…

…Была у Аникста когда-то большая взаимная любовь. Говорят — с красавицей. Однако, чтобы уехать за границу, красавица вышла замуж и порвала с Сашей. Он переживал это очень болезненно. Но через некоторое время встретил хорошую, умную и милую женщину — Евгению Федоровну, и они поженились. В нашей семье её тоже полюбили и стали звать Женей.

А тут вернулась из-за границы красавица и захотела встретиться с Аникстом. Однако у него, то ли от обиды, всё же какие-то чувства сохранились. Сильно взволнованный, он спросил Женю: «Как быть?» Та сказала: «Иди!» — И он пошел, сам не свой.

А вернулся спокойный. Нет, бывшая пассия выглядела еще лучше, заграница пошла ей в этом смысле на пользу. Да и причепурилась, принарядилась, очевидно, чтобы уж совсем сбить Сашу с ног. Но он, как заговорил с ней, так почувствовал — прошло. Так и сказал Жене — «Отвалило». Ну а та, просидев это время как на угольях, успокоилась. Но какой молодец Женя — сама твердо сказала ему: «Иди!» — Нет, чтобы, как другие жены, наверное: — «Она тогда тебя так, вот и ты её теперь этак! Плюнь и брось трубку!»

Умной, сильной и прямой женщиной была Евгения Федоровна. Была, ибо её уже нет с нами. И с юмором, который ей изменял только в отношении Саши, их сына Миши, а потом внука Антона. Любое их действие она находила почти гениальным. Но, согласитесь, такая слабость простительна. Тем более что проявлялась последовательно. Сначала её объектом был Саша, затем Миша, который, кстати, со временем на самом деле стал талантливым художником, преуспевающим в Англии, а затем уже внук, выросший в складного, рослого парня, получившего образование в США и ставшего успешным экономистом на Уолл стрит. Когда Антон приезжал, то Женя, глядя на него, всегда восторженно восклицала: «Дориан Грей!» Имея в виду, надеюсь, внешние данные.

Космополитическая кампания не прошла мимо Аникста, а прокатилась по нему в полную меру. Его отовсюду изгнали, и если бы не Женя, они остались бы вообще без средств к существованию. А Женя тянула двойной воз — и домашнее хозяйство с Сашей и Мишей (тогда еще маленьким), и работу. К счастью, Женя хорошо знала чешский язык и начала работать переводчиком с чешского. Саша тоже перебивался случайными заработками. Но, насколько мне известно, это были так называемые заработки «негритянские». То есть, писал за кого-то, а тот публиковал под своим именем. И кое-что от гонорара отстегивал. В космополитические времена это было делом обычным.

Но время шло, Сталин помер, и Аниксту милостиво разрешили вернуться в его прежнее русло. Однако, пережив всё это, он стал уже не тот. Нет, в обычной жизни он сохранил своё остроумие. Но в статьях, официальных выступлениях и в научных трудах его остроумие исчезло. Отбили охоту всё-таки в этом отношении у человека.

А так, в Институте мировой литературы, где он возобновил работу, Аникст как был, так и остался вдохновителем и самым рьяным участником всяческих капустников.

И вдруг он однажды позвонил нам домой с неожиданной вестью. Подошла моя жена.

Дальнейшую историю я, написав, потом решил было не публиковать. Сказал об этом приехавшему как-то в Москву из Лондона Мише Аниксту. А он воскликнул: «Наоборот! Обязательно оставьте. Это очень характерно для папы, мамы, да и для времени!»

С.И.Алёшин с женой, Зоей Алексеевной (слева), и прозаиком Натальей Ильиной. 1973 г.

Так что — продолжаю. Итак, Саша позвонил нам домой, и подошла моя жена.

— Зоя, вы сидите или стоите? — спросил Саша.

— Стою.

— Сядьте.

— Села.

— Запишите мой новый номер телефона. Я ушел от Жени.

Что? Как? Но это уже мы узнали потом. А в тот день, когда я пришел домой, то застал жену оцепеневшей, с бумажкой в руке. Протянула ее мне, и я увидел неверным почерком записанный номер телефона. Затем, запинаясь, Зоя объяснила в чем дело.

И это после пятидесяти лет брака. При женатом сыне и уже подрастающем внуке…

И Саша переехал.

Но все книги его, рукописи, бумаги и всё прочее осталось на старой квартире, а без них, и без общения с Женей он не мог работать. Вот Аникст и стал болтаться между двумя квартирами. Вернее, между двумя женщинами.

Всякое бывает. Могут быть обстоятельства, когда, прожив и больший срок, люди разрывают отношения. Но уж коли рвать, так рвать. А не медленно, постепенно отклеивать бинт от раны, дергая его взад и вперед.

Мужественная и волевая женщина, Евгения Федоровна, которая стойко, без скандалов и истерик перенесла поначалу его сообщение о разрыве, тут, от Сашиных мотаний, стала терять самообладание.

А Саша, приходя к ней, всё время предлагал всяческие варианты. Вроде: «Буду жить там, а приходить работать сюда». Ну, и тому подобное.

Возникшая ситуация не устраивала, разумеется, обеих женщин. Аникст же терял работоспособность, которая, надо отдать ему должное, ранее, при любых обстоятельствах, не покидала его. Аникст даже внешне изменился. Он сгорбился под гнетом обрушившихся на него непривычных забот и отсутствия обычных условий для работы. И от душевного разброда. Что до женщин, то и та, и другая также мучительно переносили его метания между двумя домами, и новая жизнь никак не налаживалась.

Короче, Аникст не выдержал. А может, не выдержала та женщина. И Саша вернулся к Жене. С повинной. И уже расположился было подробно поделиться своими переживаниями.

Но умница-Женя сказала: «Значит так, Саша. Хочешь вернуться? Ладно. Но через пять минут по телеку футбол. Я буду смотреть. Так что укладывайся».

Это все она рассказала нам сама.

— Ну и как он? — спросили мы.

— Обиделся. Начал распространяться. Но через пять минут я включила телек. И всё.

— И что Саша?

— Не ушел.

Так что можно сказать, что с женой Аниксту очень повезло. С самим собой, впрочем, тоже.

Когда через некоторое время Аникст нам позвонил, он налетел на сей раз на меня. И сказал:

— Это Саша.

— Однако вы пропали. Слушаю вас.

— Я хочу вам сообщить, что у меня старый телефон. Вы меня поняли?

— Вполне. Мне, однако, кажется, Саша, что в нашем возрасте телефоны уже не меняют.

Нам обоим тогда было крепко за семьдесят.

Саша и Женя прожили потом в мире и согласии еще лет пять.

В очередной раз они поехали в Дом творчества писателей в Переделкино. А там, вернувшись с лыж, Женя узнала, что Саша, зайдя в библиотеку, потянулся за книгой, покачнулся, и его едва успел подхватить писатель из Сахалина. Усадил в кресло и спросил: «Сердце?» Но Аникст поднял руку к голове. И умер.

…К чести Жени, надо сказать, что об истории с уходом она никогда Саше не напоминала. Считала, и так говорила до самой своей смерти (или хотела, чтобы мы так считали), что у Саши это было просто временное затмение. Что ж, вполне возможно. Тем более, что затмение бывает даже у солнца.

Так или иначе, но хотя Аникст и совершал иногда поступки, которые ставили его близких в тупик, он всё же был, бесспорно, умным и даже мудрым человеком. Особенно в толкованиях Шекспира, Гете, а также необычайно глубокого и остроумного Бернарда Шоу.

Кстати о Шоу, которого я очень люблю. Приехав на своё 75-летие в Советский Союз, он пообщался тут с разными людьми и даже встретился со Сталиным. Но так ничего у нас и не понял. Это выяснилось из его дальнейших высказываний, в которых он показал себя, ну как бы это, опять-таки, поделикатней сказать, почти это самое… Так что — бывает.

Но это я так, к слову.

 

КОЕ-ЧТО ОБО МНЕ

Первая встреча, которая вроде бы оставила след в моей памяти, произошла, когда мне было три года.

Помню, сижу на полу, а из-под шкафа вылезает мышь. Мы смотрим друг на друга, и я отчетливо вижу ее кругленькие, блестящие глаза. Мышь, очевидно, воспринимает меня как нечто неопасное, но просто большого размера. Ибо не делает никаких попыток юркнуть обратно. Вошла мама, увидела эту сценку, и тут мышь исчезла. Наверное, тогда я впервые почувствовал: я существую!

Ну, а далее пошла уже более или менее сознательная жизнь, самым неприятным в которой поначалу было ранее вставание.

Сызмальства мне приходилось вставать в семь утра.

Школа начиналась в девять, но идти по Пушечной, где мы тогда жили, до Знаменки (потом улица Фрунзе, теперь снова Знаменка) занимало не менее получаса. Если мама будила меня без пяти семь, я выклянчивал у нее эти пять минут для сна. И спал! Ну, а потом — всё на бегу (надо было погонять по дороге спичечный коробок, да и перелезть в Крестовоздвиженском переулке через каменную стену, чтобы войти в школу с черного хода).

В Ломоносовский институт, куда я потом поступил, идти до Благовещенского переулка требовалось тоже минут 30-40, а когда наш курс перевели в Бронетанковую академию (тогда она называлась Военная Академия Мотомех им. Сталина), находившуюся в Лефортово, то на ожидание трамвая и переезд уходил почти час.

И, наконец, когда я работал инженером Научного авто-тракторного института, то до Лихобор, где он находился, мне приходилось добираться уже часа полтора (метро, электричка, и от станции пешкодралом по полю).

Так что никак позже семи вставать не получалось.

Ну а во время войны, в танковой части, в Сталинграде — когда лёг и когда встал — выбирать не приходилось.

Это я к тому, что когда перешел на вольные литературные хлеба и стал драматургом, то, казалось бы, спи, сколько влезет. Ан, нет! Я уже, как цирковая лошадь, привыкшая бегать по кругу, в семь часов и — подъем!..

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 11(348) 26 мая 2004 г.

[an error occurred while processing this directive]