Главная страница

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 8(345) 14 апреля 2004 г.

Капитолина КОЖЕВНИКОВА (Балтимор)

Башкирский мёд

И вижу я жаркий летний день. По тропинке, что разделяет два огорода — наш и соседки, тетки Дарьи, идет человек. В стареньком пиджаке, в тяжелых сапогах. Кепка надвинута на самый лоб. Идет он мимо цветущих картофельных грядок, не спеша, погруженный в какие-то свои раздумья. Я еще издали наблюдаю за ним и от нетерпения подскакиваю на месте. Вот он подошел к дому, улыбнулся в свои серебряные усы. Его глаза цвета ярких васильков вспыхивают навстречу мне чуть насмешливой добротой.

Это мой отец, мой папаня. Я родилась с большим отрывом от своих двух братьев и сестры и росла в семье единственным, любимым, даже балованным ребенком.

Мы входим в нашу просторную избу. Пахнет только что вымытыми мамой сосновыми полами, сухими травами, воском и еще чем-то неповторимым, что есть только под этой соломенной крышей. По малолетству я тогда не понимала, что это запах, тепло и уют отчего дома. И оказывается, это самое дорогое в человеческой жизни.

Отец снимает сапоги, натягивает на ноги чистые шерстяные носки, умывается и, наскоро осенив себя парой размашистых крестов, садится за стол. Мама достаёт из печи нехитрую, но всегда вкусную снедь, и мы приступаем к трапезе. Время от времени я пытаюсь болтать, но отец строго обрывает меня.

В доме вообще говорили мало. Мама была от природы молчаливой, даже застенчивой. Только когда приходили шабры, как у нас называли соседей, да и всех односельчан, начинались громкие разговоры. Крутились они обычно вокруг одной темы, больной и накипевшей, — вокруг колхоза, который деревенский народ наш возненавидел с самого начала люто, глубоко и непримиримо.

Не знаю, может, на Кубани всё под песни шло, а в наших местах — под нещадный мат. Я лежала на печи, свесив вниз голову, слушала, наблюдала. Мужики дымили самодельными цыгарками и крыли на чем свет стоит советские порядки. Мама испуганно кидалась к ним, пыталась немного урезонить разошедшихся ораторов:

— Поаккуратней при ребенке-то…

Сама она ни разу в своей жизни не помянула невинного на деревенском фоне черта, не говоря о чем-то другом. Я тоже умудрилась вынырнуть из крутого замеса «инфантильной чистюлей», как выразился впоследствии по моему адресу один коллега-журналист. В редакционной среде я услышала такое, что нашим бедным мужикам и не снилось. Они-то матерились от досады, от бессилия перед превратностями жизни, а московская интеллигенция находила в этом удовольствие. Сейчас всё это пышным цветом цветет на телеэкранах, появилась особая литература.

Я заговорила об этом только потому, что болезненно реагировала, когда ругательства вылетали из уст моего любимого папани. Мама пыталась урезонить его. Он старался, но человек он был нрава крутого, характера вспыльчивого и не всегда, видно, мог управлять собой.

Но на свою жену руку никогда не поднимал. Меня отхлестал ремнем всего один раз. И что интересно, по сугубо интернациональному поводу.

Жили мы в пестрой этнографической среде. Хотя наша деревня была русская, но кругом жили татары, башкиры, чуваши, мордва. Даже немного латышей и эстонцев занесло когда-то во времена столыпинской реформы в наши глухие южно-уральские края. Брат отца, мой дядя Ваня нашел себе жену Кристину в латышском селении.

Больше было татар. Однажды меня толкнул на улице татарский мальчишка Ахмет, и отец услышал мои слова, которые я прокричала обидчику, что-то насчет «вонючего татарчонка».

— Иди-ка сюда, — грозно позвал меня отец. — Ты почему его так назвала? Чем он хуже тебя?

— Хуже, потому что он татарчонок, — с упрямой злостью ответила я.

— Бог всех создал одинаковыми, запомни это…

— Не всех, не всех, — какой-то бес вселился в меня.

Отец взял ремень и раза три больно хлестнул меня по попке. Мама кинулась, было, на защиту, но отец решительно отстранил ее. Я залезла в какую-то душную кладовку и демонстративно громко там ревела. Никто ко мне не подходил, и я плакала уже от горькой обиды.

Но отцовский урок я усвоила неплохо. И — на всю жизнь.

Уже взрослой я задумалась над тем, откуда у простого деревенского мужика такое расположение к «инородцам». Ни корни, ни гены его к тому вовсе, казалось бы, не располагали.

Давным-давно, в царство Екатерины Великой неподалеку от наших мест буйствовал Емеля Пугачев. К нему присоединились отряды сына богатого башкирского бая Юлая — Салавата, мечтая получить из рук нового царя волю для всего народа Башкирии. Да не вышло. После подавления смуты российская императрица решила заселить немирные края русскими. Было объявлено помещикам: кто хочет получить землю, забирайте своих крепостных и — на Южный Урал, в черноземные лесостепи.

Вот некий мелкопоместный дворянин из Тульской губернии, в пух и прах проигравшийся в карты, и решил попытать счастья в новых местах. Погрузили на подводы крестьян с их скарбом, и отправился этот кортеж из центральной России, через Волгу, к отрогам Уральского хребта.

Среди них были и мои предки. Сколько же продолжалось их путешествие? Месяц или два? Уж никак не меньше. Как люди с маленькими детьми, стариками вынесли такой путь? Семейные предания этого не сохранили. А ведь это была настоящая эмиграция, только без самолетов и поездов. Трудно представить, как обрывали русские крестьяне свои корни, покидали насиженные гнезда.

Впрочем, о Родине говорили, как о чем-то святом. Хранили обычаи, песни, обрывки воспоминаний о «старине», как выражались мои односельчане. Сохранили тульско-московский акающий говор.

Помещику нашему почему-то отрезали надел там, где был центр кочевья большого башкирского клана. Скорее всего, это сделали с намерением, ведь земли вокруг было сколько душе угодно. Шла колонизация края, и власти хотели ущемить, поставить на место непокорный народ.

Народ отселили километров за шестьдесят, но он ничего не забыл и не простил. И мстил ни в чем не повинным тульским крепостным. Да как! В год происходило по одному, а то и по два убийства или в нашей деревне, или в соседних. Уже после революции лошадь привезла тело мертвого хозяина, жителя нашей Ивановки.

Конечно, любви и приязни меж разными народами тут не наблюдалось. «Басурманы, головорезы, нехристи», — я слышала это с младенчества.

А у отца — всё наперекор. «Кунаки» проторили дорожку в наш дом. Отец учил их пчеловодству, выращивать рассаду овощей, дарил им семена огурцов, моркови, репы, а беднякам отдавал свою старую одёжку. Щедрость его маме была не по нраву — жили ведь бедно. И если б не её бережливость и хозяйская сметка, мы бы голодали как все. Но она умела припрятать то горшочек топленого масла, то десяток яиц, что было тогда в деревне большой роскошью. Когда вступили в колхоз, хлеба не хватало. Ели и лебеду, и жёлуди, и разную траву.

Татары привозили в подарок кумыс, тонкую, скатанную в рулоны сухую пастилу из ягод дикой клубники, которой так богаты наши предгорья.

А много лет спустя сестра Анна открыла мне семейную тайну — узнала ее от бабушки Авдотьи, матери отца. Царскую службу отбывал он в Польше. И встретил там еврейскую девушку, дочку шинкаря по имени Адель. Большие черные глаза, шапка каштановых кудрей — можно вообразить, как эта экзотическая красота подействовала на солдата Васю. Он влюбился. Она ответила ему взаимностью. Но — встали на пути непреодолимые религиозные преграды. Ведь это было где-то в начале прошлого века.

Родители девушки были правоверными ортодоксами. А наша бабушка отличалась необыкновенной набожностью. Пешком, с группой богомольцев (это с Урала-то!) ходила в Киев, поклониться Лавре. Собиралась отправиться на Святую землю, в Иерусалим, да революция спутала эти планы.

Получила она письмо от сына, где он просил ее благословения, но не пожелала даже и слышать о подобном. Отказали и родители несостоявшейся невесты. Прекрасная Адель осталась в своем местечке, а жених отправился домой.

Видимо, то была такая большая любовь, что судьбе угодно было завершить эту историю в недрах нашей семьи. Пройдет много лет, и младшая дочь солдата Васи повторит то, что не удалось ему. Она приведет в дом молодого мужа, только что демобилизованного солдата-студента Осю Гершенбаума. Отца уже не было в живых, и меня всё мучит загадка: а как бы он отнесся к моему выбору? Первая реакция матери была: «Ой, дочка, да ведь евреи Христа распяли!». Я её поспешила «успокоить»: «Но ведь он тоже был еврей». «По-твоему, что же, мы на еврея молимся?». «Выходит, что так».

Впрочем, дело кончилось миром. Мама жила с нами бoлее двадцати лет, любила своего зятя, пекла ему русские кулебяки, научилась фаршировать рыбу. В конце концов она просто начисто забыла о его происхождении.

Еще одна деталь. Осины родители приехали в СССР из тех же краев — из Польши…

Наверное, отец трудно пережил крах своей первой любви, раз до 28-ми лет не женился. Да и то, родители заставили. Ездил он, ездил по разным деревням в поисках жены, но никто ему не нравился. И вот в одной семье — четыре девушки на выданье. Все миловидные, белокурые, с глазами небесной голубизны. А он выбрал самую застенчивую, хотя она и припадала на левую ногу. Потом отец шутил:

— Половицы в избе гнулись, вот я и не заметил, что невеста с изъяном.

Застенчивая Татьяна оказалась умной, хозяйственной. В её характере, в отличие от увлекающегося отца, преобладала рациональность. Вся деревня ходила к ней за советом. Её уважали, к ее голосу прислушивались. Отец говорил:

— Тебе, Татьяна, только министром быть.

А я так уверена, что и с министерством она бы справилась, если бы преодолела природную застенчивость.

Будучи абсолютно неграмотной (в отличие от отца, который закончил церковно-приходскую школу, писал отличным каллиграфическим почерком), она просто щёлкала как орешки мои жуткие задачки с бассейнами, из которых все время выливалась вода и с поездами, шедшими навстречу друг другу. Я над ними рыдала. А мама пошевелит губами минут пять-семь и выдаст мне ответ. Ни разу ведь не ошиблась! Для меня же математика осталась кошмарным воспоминанием.

Как я уже говорила, отец хотел обогреть и накормить всю округу. А мать стояла на смерть, оберегая свою маленькую священную собственность. Время от времени она собирала мед, масло и отправляла отца на базар. Тот выпрашивал у председателя колхозную лошадь. Ехать надо было тридцать километров — не ближний свет. Не помню, почему, но мама всегда оставалась дома.

Ждем, в окно смотрим. Наконец, едет. Еще не видя, мы слышим истошный крик:

— Татьян, открывай ворота!

Мама бежит со всех ног выполнять приказ хмельного хозяина, открывает те злосчастные, уже покосившиеся ворота. Отец продолжает что-то выкрикивать. Выбегают соседи. Я от стыда забиваюсь в дальний угол. Мне кажется, что в такие минуты я ненавижу своего отца. Он становится не похожим на самого себя. И эти бессвязные крики, и смех соседей, и мамина суета.

Она втаскивает его в избу, раздевает, укладывает на кровать. Он постепенно успокаивается, вытаскивает из карманов смятые денежные купюры. Мать пересчитывает их и горестно восклицает:

— И это все? Нам же налоги, страховку платить. Чем же?

— Да понимаешь, — бормочет отец, — встретил Ивана из Артюховки, а там Петька Хромой из Родионовки подскочил. Ну, как не угостить? Что я, железный?

Мама утирает слезы кончиком головного платка в черную крапинку. Мое сердце разрывается от жалости, я кидаюсь к ней, с негодованием отбрасывая отцовский гостинец, кулек серой бумаги со слипшимися, моими любимыми атласными подушечками. Я знала, что доставляю ему боль. Ну, и пусть, так ему и надо, будет знать, как обижать маму.

Я долго думала, как проучить отца. И вот, когда он собрался в очередной вояж, я встала посреди избы (мне уже лет девять было) и грозно, как мне казалось, сказала отцу:

— Если ты приедешь и будешь кричать на всю деревню, я убегу из дома и никогда, никогда не вернусь.

Он растерялся:

— Как убежишь? Куда? Да я, да за что же ты так!

— Ты знаешь, за что.

Уехал. Ждем. Наконец, появилась подвода. Мама бежит со всех ног выполнять свою обязанность. Но во дворе тихо. Отец сам открывает ворота, движения его спокойные, будто он не с базара приехал, а с поля, после жатвы. Он входит в дом, вручает маме полную выручку, а мне, с виноватой улыбкой — целый пакет ржаных пряников. Я милостиво их принимаю.

Мама ставит на стол еду. Мы садимся. Меня охватывает блаженное чувство покоя, чувство необыкновенной любви к этим двум, уже очень немолодым, усталым людям.

И эти счастливые минуты перевесят все невзгоды, все неприятности. Они всегда будут жить в душе. Они составят, может быть, главную часть жизни.

Все случится в жизни: прогремят грозы, выпадут радостные дни. Только это ощущение семейного тепла останется неизменным. И чем дальше, тем чаще будешь чувствовать его, согреваться им. Там было все так ясно, прочно и надежно. Там была стена, ограждавшая тебя от всего страшного, враждебного.

Несмотря на то, что большевики вчистую искалечили российскую деревню, отняли у крестьянина право на собственную землю, сделали его бесправным колхозным батраком, люди, по крайней мере, многие из них, не озверели, не потеряли человеческого достоинства. Помню, как пели в нашей Ивановке. Куда там разным «сибирским» да «уральским» хорам до наших голосистых девушек. Как запоют весенним вечером, так и соловьи стихают в черемуховых зарослях. Стихают стуки во дворах, все слушают, боясь спугнуть чудо-пение.

И мужики в грязь лицом не ударят. Были у меня два дяди, отцовы братья — Владимир Алексеевич и Петр Алексеевич. У первого — тенор, у второго — баритон. Им бы в оперном театре выступать, а они нас радовали. Сядут после трудов на завалинке и запоют на два голоса «Поедем, красотка, кататься» или «Хазбулат удалой». И все потихоньку подтягивались к той завалинке.

А в нашем доме жили тихие песни. Мама, сестра Анна пели одну, которую я нигде более не слышала и потому с полным основанием считаю ее нашей семейной. Нехитрая, в общем, песенка, но было в ней что-то, берущее за душу. Пели ее негромко.

«Соловей кукушку уговаривал —
полетим, кукушка, в дальние края…»

Когда я привезла в деревню своего мужа, он услышал эту песню, запомнил ее и потом просил нас с мамой иногда спеть про «соловья и кукушку». Даже вставил эту песню в уста героини одного из своих романов, деревенской женщины.

Я часто думаю о том, как не типично для своего времени сложилась судьба моего отца. В армии он увлекся революционными идеями. В Польшу, в Августовские леса к ним в часть приезжал Ленин. Сей факт нам известен и из истории партии. Отец даже разговаривал с ним.

У него уже было трое детей, когда он отправился служить сверхсрочно. 14-й год, война с Германией. Но он попал не на фронт, а в Финляндию. Под его началом около ста финских строителей сооружали какой-то стратегически важный мост. Как руководить людьми, не зная их языка? Пришлось на ходу осваивать финский. Он помнил его до конца дней своих. Однажды каким-то ветром к нам занесло финна, так отец проговорил с ним всю ночь. Я слушала эту странную речь, полную растянуто-певучих слов и гордилась своим папаней.

Однажды он плыл на пароходе из Петербурга в Хельсинки — отец всегда говорил «Гельсингфорс». Заметил на палубе человека, показавшегося ему знакомым. И вдруг вспомнил встречу в Августовских лесах. Ленин! Только был он в парике. Однако острый глаз папани узнал в нем оратора, который горячо доказывал необходимость свержения старого режима.

Поколебавшись, отец подошел к нему и тихо произнес, как пароль:

— Августовские леса, Польша.

Человек в парике вздрогнул, но, вглядевшись в лицо молодого фельдфебеля с черными усами и бородкой, наверное, понял, что можно не опасаться. У них состоялся десятиминутный разговор про то, что скоро грянет она, небывалая русская революция.

Эти зерна упали на спелый грунт. И когда она грянула, мой папаня оказался в Петербурге, в гуще событий. Я слышала обрывки его рассказов, как их восставший против царя полк захватил поезд, и они мчались с ветерком через всю Россию до самой Волги с красным флагом на паровозе. Можно представить эту молодую дикую вольницу…

В гражданскую Василий Кожевников воевал против Колчака. Западная Сибирь, Северный Казахстан. Наконец, вернулся домой, где жена с тремя малыми детьми бедовала. И хлеб надо растить, и за скотом ухаживать. Казалось бы, впрягайся, мужик, вытягивай упавшее хозяйство, чини сараи, шей новую упряжь для лошади.

Ан, нет, человеком уже овладел общественный зуд. После гражданской войны на дорогах России бродило много беспризорных сирот. Забрели они и в нашу глубинку. А поскольку отец был, как выражалась мать, «шибко сердобольным», он не мог видеть этих голодных маленьких оборвышей.

Вначале пригрел двоих в семье, но когда их появилось около десяти, решил создать из них приют в доме помещицы Ольги Петровны. Последняя ивановская барыня была народницей, еще до революции хотела раздать землю крестьянам и пойти в сельские учительницы. Она, конечно, не возражала, тем более, что хорошо знала и уважала большую бабушкину семью за честность (никогда клочка чужого сена не украли). Бабка наша была еще у родителя Ольги Петровны, старого барина, кухаркой, отлично готовила, научила этому дочерей и невесток.

Самой способной ее ученицей оказалась Васина жена. Её рецепт, а вернее, бабушкин рецепт русского курника доехал аж до Америки, и теперь радует моих детей…

Сирот помыли, откормили, согрели. Но вот беда: кто-то из маленьких бродяжек принес с собой тифозных вшей. Сыпняк покосил многих детей в приюте. Потом заболел отец, мама и все трое их детей. К счастью, все остались живы. А когда оклемались, мать кинулась к мужу:

— Вася, пожалей семью, займись хозяйством, избенка совсем заваливается, надо же новую ставить. Весь Божий свет ты не обогреешь, обогрей своих детишек.

Тут как раз ивановские мужики, прознав, что где-то грабят и жгут барские усадьбы, решили пойти войной на Ольгу Петровну, благороднейшую женщину, которая и так бы всё отдала людям. Бабушка Авдотья кинулась к поджигателям: «Оставьте усадьбу, тут можно школу хорошую устроить». Куда там! Обозвали бабку холопкой. Спалили все дотла. Имущество растащили. Наши, конечно, не взяли ничего. А на память от барыни осталось темно-розовое платье с буфами, с оборками, отделанное кружевом. Когда-то она подарила его бабушке, та отдала любимой невестке Тане. Я еще помню это знаменитое платье. Мама стеснялась его носить. Платье в семье называли капотом. Этот капот время от времени доставали из сундука, проветривали на веревке и снова прятали. Дальнейшая судьба капота мне не известна.

Барыня стала учительницей в глухой деревне в Сибири, где-то под Тюменью. Когда моя дочка пошла в городе Кишиневе в первый класс, её учительницей была добрейшая старушка Вера Павловна, переехавшая в Молдавию вместе с детьми из Сибири. В одном из наших разговоров выяснилось, что она сама училась у Ольги Петровны, последней помещицы деревни Ивановка. Вот и здесь судьба замкнула одно из своих колец.

А я пошла в школу, которая помещалась в холодной избе. По правую сторону от учителя сидели мы, первоклашки, а по левую — третьеклассники. А учитель метался меж рядами. Стоял невообразимый шум. Ребятишки бегали по классу, и, в конце концов, никто уже не знал, где он учится и учится ли вообще. Так я получала свое начальное образование все четыре года.

Когда пришло НЭПовское послабление, отец сумел поставить хороший дом. Это была всё та же изба — других проектов в наших краях не существовало. Но изба просторная, с высокими потолками. Пол из широких досок, и — шикарная русская печь, на которой и прошло мое детство. Там мы с мамой спали. Там она пряла на веретене пряжу, вязала носки и варежки, шила, штопала. А я читала ей удивительные истории про всадника без головы, отважного рыцаря Айвенго. Мама только покачивала от удивления и восторга головой, время от времени восклицая: «Скажи-ка, ну и диковина!».

Когда ей было уже за пятьдесят, мы научили ее читать. У нас, в Кишиневе, она читала Тургенева, Пушкина, Толстого.

Но советская власть не дремала, не дала она народу крылья расправить. Опять исчезли из продажи самые необходимые товары типа соли, спичек, керосина, ситца, без чего не мыслилась крестьянская жизнь. Вместо лампы жгли какие-то каганцы, заправленные бараньим жиром. Одежду стали носить из самодельного холста, окрашивая его дубовой корой. Грязно-коричневый цвет был доминирующим во всей округе. Не тогда ли я его возненавидела?

Я представляю, как умирал постепенно в отце его боевой пыл. Думаю, когда жгли дом барыни-народницы, многое надломилось в его душе. Другой бы на его месте, при его грамотности, с его биографией давно бы жил в областном центре, а то и в самой столице. А он никому не рассказывал ни про Ленина, ни про Михаила Фрунзе, с которым не раз встречался во время гражданской войны. Ведь все эти сведения его жизни я сама по крохам собирала у матери, у сестры, у брата Николая.

Он не считал нужным ни гордиться, ни хвастаться этим, не в пример другим. Значит, думал не о своем благе или выгоде. Слово «выгода» совсем не подходит к портрету этого человека. Наверное, думал о судьбе страны, о поворотах её истории.

Дело довершила еще одна революция, не менее жестокая, чем первая. Коллективизация. А вернее, создание насильственного загона для крестьян: живите только так, и не пикните, иначе — Соловки. Кулаков, как называли зажиточных мужиков, у нас не водилось. И всё же двоих нашли. Надо же было выполнять план по раскулачиванию.

Одна жертва — мой крестный, дядя Миша, муж маминой сестры Зинаиды, отец семерых детей, большой трезвенник и трудяга, владелец аж двух коров. Вторая жертва — Василий Васильевич, высокий красивый мужчина. Двух коров у него не было. Зато жил в хорошем доме. Сам его сладил, сам же мастерил чудесную мебель. Научился этому в Австрии, в плену. А еще была у него скрипка, с собой ее привез из дальних краев. В праздники играл на ней нездешние мелодии и почему-то плакал.

Посадили бедолаг этих с семьями на сани — дело было лютой зимой, и отправили куда-то в Сибирь. Кстати, всех своих детей мой крестный выучил, в люди вывел, сам работал на какой-то опытной станции. Думаю, что его ссылка была лучше нашей. Деревенская жизнь превращалась в каторгу.

И вот приехал к нам уполномоченный в кожанке, с наганом. Положил его на стол рядом с бумагой, куда записывал новоявленных колхозников — «добровольцев». Дошла очередь до моего горячего папани.

— Идешь в колхоз? — грозно спрашивает приезжий начальник.

— Когда захочу, тогда и пойду. Ленин писал как? Не надо пороть горячку, а постепенно, не спеша…

— Ах, ты меня учить будешь! Смутьян, подкулачник, ты Владимиром Ильичем-то не прикрывайся! В холодную его!

И посадили его в брошенную избу моего крестного, охрану поставили. В семье уже решили: всё, заметут отца. Но его через сутки выпустили. И вышел он из своего короткого заточения другим человеком. Если не сломленным, то уже абсолютно не верящим в «светлые идеалы».

Стал он колхозным пчеловодом. Сам создавал пасеку, строил с помощниками омшанник — зимнюю стоянку для пчел. Хлопот и дел было много. Они поглотили его с головой. Тут, на пасеке началась его новая жизнь, вдали от людей, колхозных разборок, на природе. Маму оформили его помощницей. Собственно, все лето на пасеке и жили, вечером у речки разжигали костер, варили или пекли картошку. Ели её с молодыми огурцами и зеленым луком. Запивали родниковой водой.

С ними пребывала и я среди неумолчного жужжания пчел, гречишных полей, цветов-медоносов, которые отец сеял для своих любимых пчелок.

Пчеловодство стало его любимым делом. Он изучил его досконально, придумал, как бороться с какой-то пчелиной болезнью, которую никак не могли одолеть. О нем писали в журнале «Пчеловодство». Он ездил на республиканский съезд пчеловодов в Уфу.

Благодаря его стараниям пасека приносила колхозу какой-то доход, в отличие от других отраслей хозяйства.

В конце концов отец нашел себя, свое дело, стал известным, уважаемым человеком. Кажется, он должен был чувствовать себя счастливым. Вот написала это слово и задумалась: был ли он похож на довольного своей судьбой человека? И совершенно определенно могу ответить: нет. Его лицо всегда было озабоченным, тревожным, иногда насмешливым, грустным. А вот по-настоящему веселым я его не видела никогда.

В колхозе имени Фрунзе дела не заладились. Сеялки, веялки, а потом и трактор без конца ломались. Урожай во время не убирался. Мешали то засуха, то дожди, то ранние заморозки. Прямо по Салтыкову-Щедрину: не вымерзнет, так высохнет, не высохнет, так вымокнет. За то, что девять гектаров овса ушло неубранным под снег, колхозного бригадира, дядю Афоню отправили в лагерь под Воркуту. Как раз подоспела кампания против «врагов народа». Оттрубил он на шахте семь лет, вернулся с отекшими ногами. Помню, приходил к нам, сидел за столом и плакал. Отец матерился. Вскоре дядю Афоню похоронили. Вся деревня шла за его гробом. «Страдалец, — говорили плачущие бабы, — загубили его из-за девяти гектаров овса, пропади оно все пропадом».

Однажды ехали мы с отцом на дальний покос. Дорога — часа три. И завел он с одиннадцатилетней девчонкой разговор о Сталине, «родном и любимом», как я, естественно, тогда полагала. Странный был разговор, примерно такой: не туда страну повел, деревню грабит, людей ссылает и расстреливает ни за что; но придет время, и народ осудит его как главного своего врага.

Я испугалась и… возмутилась. Я уже знала про великий подвиг Павлика Морозова.

— Да ты сам враг народа!

Отец внимательно так вгляделся в меня и грустно сказал:

— Рано с тобой об этом толковать. Мала и глупа еще. Придет время, поймешь, отца вспомнишь. Я-то до этого не доживу…

Сколько раз потом я мысленно обращалась к отцу, как бы продолжая тот разговор.

Как же мог простой крестьянин видеть самую суть? Какая великая внутренняя работа должна была в нем происходить. Да нет, он был по сути своей не мужик от сохи, а истинный интеллигент, потому что болел за свой народ, свою страну.

Иной раз срывался — человек не камень. Особенно русский человек с его бесшабашностью и безоглядностью.

Еще одна сломленная судьба. Сколько их было на Руси, есть и еще будет.

Мы все покинули свою Ивановку. Только отец остался на деревенском кладбище, где нашли покой мои деды, прадеды, бабушка Авдотья. Эта великая женщина, родившая многих своих детей прямо на поле, жила более ста лет.

Мы все очень тосковали о своей деревне. Я приезжала в Ивановку, когда в ней оставалось всего четыре дома. Ночевали у моего старенького учителя Александра Демидовича. И он рассказывал нам горестную историю гибели нашей деревни. Впрочем, гибнуть она начала еще в мою бытность.

Я обошла все знакомые места. Их уже трудно было узнать — всё заросло дикими колючими кустарниками, на том месте, где стоял наш дом, текла речка, почему-то переменившая свое русло. И смывала вода следы человеческой жизни.

Потом узнала: умер мой учитель, последний житель Ивановки.

Когда-нибудь туда обязательно придут другие люди. Ведь такие места ни с какой Швейцарией сравнить невозможно. Эти предгорья, по весне окутанные розовым цветом дикого миндаля, эти степи, покрытые душистыми травами, родники с чистейшей водой. Мой муж говорил: сам этот воздух как будто пьешь.

Придут люди, вспашут, построят, что-то споют. Вот только не споют про соловья, который уговаривал кукушку полететь в дальние края за счастливой долей. Она останется навсегда нашей, моей.

Башкирский мёд, башкирский мёд. Хотя и с примесью горечи, но как упоителен был твой вкус. Его не повторить и не заменить ничем.

Это вкус моей Родины.

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 8(345) 14 апреля 2004 г.

[an error occurred while processing this directive]