Главная страница

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 6(343) 17 марта 2004 г.

Бина СМЕХОВА (Израиль)

И снял царь свое кольцо
(вернисаж пуримской ночи)

Бина Смехова родилась в Киеве. По образованию филолог, журналист, полиграфист. Работала как автор и редактор в издательствах, журналах, газетах, на радио и телевидении. Очерки, переводы, стихи публиковались в литературной периодике, сборниках и альманахах в бывшем Советском Союзе и за рубежом. Репатриировалась в Израиль в 1991 г. Была принята в Союз русскоязычных писателей Израиля в 1993 г. Печатается в различных изданиях Израиля, России, Украины, Франции, Германии и США. Сотрудник «Иерусалимского журнала» — литературного журнала современной израильской литературы на русском языке. Член Союза журналистов Израиля. Живёт в Иерусалиме.

—Ну как, вы готовы? — Голос художника был нетерпелив и прерывист, звуки доносились из-за океана, с другого полушария чуть приглушённо, волна то затухала, то пульсировала снова, будто кто-то раскачивал гигантские качели.

— Миша! Миша! Алло! А у вас там, в Бруклине, меня хорошо слышно?

— Вполне.

— Миша, пожалуйста, одевайтесь хорошенько, здесь погода в Пурим непредсказуема, может даже дождь пойти. Почему вы смеётесь?

— Март на дворе. Вы у себя в Иерусалиме совсем отвыкли от настоящей зимы… А вообще-то нам сегодня любая погода нипочём. Вы, кстати, что пьёте?

— Когда? Прямо сейчас? «Кинг Дэвид», made in Kармиэль.

Потрескивание. Эфир полон мерцающих звуков. Неужели не просто помехи, а случайно посчастливилось услышать — в такой-то день! — как «звезда с звездою…»?

— Миша! Опять вы куда-то пропали. Да тут ещё детвора вовсю трещётками тарахтит, сирены «Моген Давид Адом»1 по дороге в Хадассу2 завывают… Что? Нет-нет, пока всё бесэдэр3, слава Богу.

Благословен Мордехай. Будь проклят Аман. На всём еврейском пространстве — середина месяца Адара, и будем стараться, как сказано, «делать их днями пира и радости»…

Михаил Глейзер. Медитация II

Незадолго до праздников развернула было альбом с репродукциями замечательного художника — Михаила Глейзера. Как заворожило: оторваться не могла. Словно к чьим-то фамильным тайнам прикоснулась, и вот я — там, с ними, в их жизни. Такой эффект присутствия. Отпустил же Господь этому человеку полную меру таланта! А накануне перебирала свои бумаги, среди них, тихим укором, — папины документы, ветхие уже, с какими-то деревянными заусеницами; полустершиеся эти буквы кроме меня, пожалуй, никто сегодня и не разберёт: «Смехов Ефим Наумович, евр., род. 1896 г., с. Антоновка, Суражского уезда, Заборской вол., Гомельской губ.». Позапрошлый век! А я ведь с тех пор, как начала соображать, кто мы есть, всегда мечтала побывать на отцовской «малой родине», да только две мировых войны напрочь стёрли её с карты.

И — домечталась на старости лет. Отчаянная авантюристка, вот я кто: затеять этот невообразимый, фантастический вояж! И всё потому, что померещился ни с чем не сравнимый запах свежеиспеченных гоменташен4, откуда только он взялся! Видно, вот откуда: так явственно парок над трубами вьётся. Трудовой люд домой поспешает. Лица незнакомые, но и не чужие. То ли в дымке, то ли в полумгле — размытые пирамидки белёных хаток, насквозь прозрачные силуэты не виданного никогда местечка. До окон осевшие бедняцкие хибарки. На пригорке — добротные, побогаче. Тополя у излучины. Дорога через лес и поле, уходящая за горизонт…

Он вот-вот появится, мой гид, мой проводник. Мой сталкер.

Внешне я его себе представляла, если честно, чуточку иным. Изящно очерченный тонкий профиль, небольшая вьющаяся бородка, карий бархатный — вполоборота — изучающий взгляд; берет, картинно надвинутый по самые чёрны брови. И высоченный! Мы ведь и знакомы-то в основном по фотографиям, по портретам. Так уж получилось, что в Киеве «вращались» почти по одним и тем же орбитам, а встретились там лишь однажды, и то почти случайно, лет двадцать тому — ещё до Чернобыля — в доме у нашего общего друга, тоже художника. Оба они, как мне сейчас сдаётся, размахивали руками и доказывали что-то друг другу — вроде бы по поводу концептуальности в живописи. А может, я ошибаюсь. А может, «Кинг Дэвид» попутал, и я уже не могу отличить …

— Хай, Бина! Вот и я. Ну что — в путь?

— Бе израт а-Шем5. Но… ваши работы? Послушайте, а где все ваши картины?

— Главное — держитесь крепче. Вперёд!

Вишнёво-золотистый луч заходящего за Эйн-Карем6 солнца высек искру из перстня на мизинце моего спутника, сверкнул диамантовыми брызгами и исчез. Увидев, как я уставилась на его руку, Миша кивнул:

— Да, тот самый. Только мелковаты были они, Ахашвероши, в те времена, вот и пришлось — на мизинец…

(Ибо как сказано — «ке тиса», подумалось мне уже в дороге, — «когда вознесёшь…»). Благословен Мордехай. Будь проклят Аман. И да здравствует один из счастливейших дней иудейского календаря — пятнадцатое Адара!

Невесомость. Неизъяснимое, упоительное ощущение новизны и свободы. Все-таки мы с вами профессиональные фантазёры, Миша.

А вот, наконец, и наша с вами незабываемая и дорогая сердцу галутная родина. Родина сотен погромов и «дела Бейлиса», Бабьего Яра и осквернённых дедовских могил. Родина великих еврейских мудрецов и увязших во лжи еврейских комиссаров. Здесь появились на свет наши родители, мы и наши дети. Здесь мы учились, любили, радовались, страдали, были счастливы или несчастны — что кому было положено. Вам, наверное, тут ещё в детстве рассказывали волшебную сказку об Эстер и Мордехае? А мне — никогда. Как увязать всё в один узел, а главное — как развязать?! Вы — Художник, вам дано особое, изумлённое зрение и мастерство дарить другим то, что тобою увидено. Говорят мудрецы: в дословном переводе «Мегилат Эстер» означает «открытие сокрытого». Не это ли сверхзадача художника — открывать ищущему и небезразличному то сокровенное, чего не знали, не понимали они прежде.

…Мелькая и впечатываясь в зрительную память, передо мной открылся ваш «Город моего детства», поделенный вашей кистью на грани бытия и смонтированный наново. Очень привлекательна такая необычная — многоярусная, разноплановая — манера живописания. Вот и другие ваши картины тоже вбирают зрителя в себя, будто настежь растворенный складень… или японская ширма? Или роспись, чеканка, резьба на створках «царских врат» в храмах? Славные мастера срабатывали в старину вроде похоже, да не так. И в наши времена выстраивают такое зрелище — мультиэкраны во всю стену, но от этого впечатление дробится, у вас же вся плоскость — единое, развивающееся целое, где жизнь проистекает соразмерно своим законам, по своим направлениям…

Затем картина меняется. Чинно движутся вереницы неуловимо знакомых лиц — или они и есть народ? — столяр и пекарь, точильщик и водовоз, портной и молочник… Театр жизни, непридуманный, реальный особой, сжатой до магического кристалла реальностью. Парикмахер с повадками и достоинством мэтра; написан мазком длинным и гладким, как его брадобрейская бритва, а из-под неё свежим огурчиком глядит клиент. В совсем другом ряду — ювелир-часовщик колдует над механизмом, и кажется, что закажи ему остановить время — и это под силу. Громыхают пустые бидоны за спиной у притомившегося за долгий день молочника. Вкусно пахнет свежей стружкой в мастерской краснодеревщика, и весь вещный мир наподобие стружки завит художником вокруг него. Молодой портной-мечтатель задумал, наверное, сшить подвенечное платье невесте нитью лунного света… Не твои ли это земляки, деда?

…И не ты ли это собственной персоной, дед мой реб Нухим, внук старого меламеда Боруха Бен Симхи, среди этих чёрно- и седобородых почтенных мужей (числом двенадцать; все колена израилевы — или миньян с гаком?), что восседают на любимых художником венских стульях между побеленными к празднику домишками, как меж пуховых облаков, радостные и чинные, словно вознесённые на именины к Всеблагому? Все как бы в общей компании и вместе с тем каждый — на собственном подворье, в своем малом — неотделимом от общинного — мире. Наполнены высокие узкие бокалы из праздничных сервизов. А на верхнем и нижнем «экранах», обрамляющих центральное поле открывшегося глазу картинного действа, — те, за кого и нам не грех поднять свои чарки: обитатели городка — водовоз, впряженный в свою бочку, крестьянин на фуре с сеном, седоки в пролётке, торопящиеся к застолью мастеровые, ешиботники, учитель из хедера, дама под зонтиком и на крыше — скрипач, завершающий аккорд пейзажа.

Кружится Земля, отсчитывая века и секунды. Как кружится голова…

Всмотрись — и оживут, и тоже закружат в пуримском хороводе герои Менделе Мойхер Сфорима, Шолом Алейхема, Исаака Бабеля, Григория Кановича, что вышли нам навстречу из давних Мишиных иллюстраций …Промелькнут невесомые, неуловимые тени изящных рисунков, выполненных Мишей Глейзером для американского издания стихов израильского поэта Леонида Сороки (тоже, кстати, как и мы — бывшего киевлянина, нашего общего друга). В их тонкой, прозрачной графике — городская сутолока, уличные сценки, фигуры старых раввинов-хахамим, наброски портретов чуточку старомодных дам за столиками кафе. Пародийная «девочка на шаре» — то ли она отдает пионерский салют, то ли схватилась за голову: «Господи, да что же это я?!». Пробный штрих, намётка, недосказанность как знак продолжения... и вовлекаются в наш карнавальный круг всё новые и новые участники, с любованием и детально выписанные — евреи молящиеся, евреи, несущие тору, евреи, решающие мировые проблемы… Вид с пригорка на заснеженное местечко. Учитель с учениками. Легкие силуэты девушек на прогулке, берег моря, набережная; под тонким каблучком мне видится деревянный настил, и вы, конечно, будете смеяться, но это вам не Бойберик и даже не наш древний Егупец над Днепром, это же натуральный Брайтон, и как, наверно, хорошо там, где нас нет, но мы же — везде!

Михаил Глейзер. Ожидание.

Михаил Глейзер. Ноктюрн.

Множество музыкантов созвал Художник на праздник, всех не счесть. Один не расстаётся с певучим своим инструментом даже во время свидания с любимой. Другой — ушанка, пальто нараспашку — застыл в ожидании чуда среди звенящего холода на заснеженном перроне. Не может и не хочет знать, что его поезд уже ушёл. Третий на крыше, возле уже остывшей трубы-дымаря, извлекает из скрипки печальные звуки, а внизу, под ним — плачущие вербы, плачущая родня, кого-то провожают в последний путь. Есть среди Мишиных скрипачей и женщина: одинокая в толпе, она стоит на улице в чужом ей городе, футляр у ног, тоненькую фигурку обтекает мелодия, музыка струится вдоль складок платья, снегопад усиливается, взгляды случайных прохожих скользят по лицу, не задевая, только одна девочка оглянулась — глаза в глаза — а вослед ей и нам льётся печальный ноктюрн… О! Вот это уже совсем другое дело — клейзмеры! Их весёлую компанию неплохо бы прихватить с собой, но — мимо, мимо… ночь чудес на исходе.

Наш путь долог и непрост. Ещё предстоит пробираться сквозь зловещий парк, заросший одураченными человеко-деревьями, чей жребий (будьте прокляты, Амалеки и Аманы, отечественные и пришлые!) — быть обтёсанными по одной мерке и превратиться в обезглавленные пни. Мы ещё должны будем остановиться в жгучем бессилии перед стеной, сколоченной из множества наглухо запертых ворот. И, отступив от символических этих врат, подняв голову к небесам и глядя на звёздную россыпь, ужаснуться — сколько же загубленных душ ушло в небо горючим дымом, сколько очей безвинно убиенных мерцают звёздами в ночи. И ещё одно тяжкое испытание: пропустить сквозь себя снова трагедию и скорбь «Бабьего Яра», воплощенные Мастером в уникальных по внутреннему напряжению полотнах — их девять, даже больше, чем кругов ада… От них как будто бьёт током. «Помни, что сделал тебе Амалек», — заповедано нам, и спрессованная веками горькая память еврейской судьбы клубится мороком над притихшим местечком, над городом, названном когда-то «матерью городов русских», над нами и над всем мирозданьем.

Однако заповедано нам, друзья мои, и нечто иное: «делать эти дни днями радости и веселья». Крутой вираж, и сразу же приходит второе дыхание. И вот уже по мановению украшенного перстнем мизинца разворачиваются перед нами полные тепла и света картины еврейских праздников, обручений и свадеб, душевного покоя, лада с самим собой и со всем миром — щедрой и доброй кистью художника запечатлённые картины семейного согласия, простых домашних радостей и весеннего настроения. Извечная мистерия бытия. Немножко идиллии, в меру ностальгии — скорее по улетучившимся мгновениям жизни, по чувству защищенности, чем по патриархальному укладу. Затеплившись в кругу семьи, свет знания, добра и человечности озаряет и землю-кормилицу, и тех, кто на ней трудится, и природу, объединяющую все времена года в привычный жизненный цикл. Вековая мудрость старейшин, достояние Книги, а рядом — искания молодости, пробы и ошибки…

Михаил Глейзер. Самовар.

Да, какие только возвышенные мысли не посетят в такой день даже скептика и пессимиста! Ибо, как сказано: «дни эти памятны и празднуются во всех поколениях, во всех семьях, во всех странах и во всех городах. И эти дни Пурим не будут отменены среди евреев, и не исчезнет память о них у их потомков». Эх, будь у нас с вами, Миша, побольше времени в запасе, непременно присели бы на ваши излюбленные венские стулья — да за очередной рисованный стол, накрытый нарядной праздничной скатертью, да с радушными хозяевами, да вприкуску — чай свежезаваренный из пузатого самовара! А впрочем, какой же может быть чай в мистическую ночь вернисажа? Только — «Лехаим!»

…«Кинг Дэвид» — великолепно, но ведь есть ещё на свете и домашняя вишнёвая наливка…

Вперёд, к истокам, мой сталкер! Кто сказал, что ваше искусство — гимн гетто, коллекция карикатур на «лица еврейской национальности», апология допотопного быта? Слепцы. Я могла бы посочувствовать даже убогому манкурту, и пожалеть Ивана-родства-не-помнящего — но не жаль мне «Абрама», родства не помнящего: за него стыдно и больно. В какие бы края не занесла его судьба, если позволит себе забыть, «чей ты родом, откуда ты» — всегда найдётся, кому напомнить. Камуфляж и мимикрия — они ведь только снаружи, они не спасают. И не они спасут. И если не хватает достоинства для самоуважения — не жди его от других.

…Внезапно затихло всё — и водоворот карнавала, и далёкие раскаты — то ли гром весенний, то ли реактивный самолёт. Умолкли отголоски застольных песен, морзянка эфира, отзвучала «Минха». Только повис в воздухе долгий и нежный голос струны, тронутой смычком. Один из домов, дышащих теплом и уютом, вдруг накренился, оторвался от земли и легко всплыл над покоем местечка, как ковчег, бережно неся на верхней палубе-крыше две фигуры — мужчины и женщины.

— Миша! Какое чудо этот вечерний пейзаж, это льющееся из окон сияние. Словно в каждом доме внутри — своё солнышко.

— Я очень рад, что и вам от него на душе тепло. А теперь — руку, пожалуйста. Осторожнее, здесь лестница. Нет, нет, не сюда — видите, у них свидание.

— Ещё одна из ваших лестниц, ведущих в небо. Но мы… мы должны спуститься?! Как из горнего мира?

— Да. Ведь вы же иерусалимка. А я — с вами.

Картина, возникшая передо мной, являла собой как бы моментальный срез дома — комната, мансарда, чердак, крыша, чудом зависшая лестница — со сценической мерой условности и лёгкостью почерка, доступной только одержимым и самым талантливым. При всей скупой простоте лаконичных, как афоризм, изобразительных средств она, тем не менее, казалась невероятно подробной благодаря поименованным, перечисленным знакам повседневного, более чем скромного быта. Но при всей видимой материальности, вещности, из недр полотна буквально рвался наружу невысказанный подтекст, неоформившиеся раздумья, внутреннее смятение, духовный поиск, светилась аура человека, примеряющегося к подъёму по лестнице — ввысь… Художник снял фасадную стену — и обнажил естество Дома, хрупкой скорлупки, которая, пожалуй, по прочности равна разве что египетской пирамиде — ибо в страданиях поколений и поколений укоренились устои, и традиции, и постоянный порыв ввысь, к ускользающей истине — и просто к продолжению жизни древнего народа с очень нелёгкой судьбой.

Почти протрезвев, я поняла, просто физически ощутила, что всего необходимей — надёжная, прочная опора для этой лестницы. Она должна стоять твёрдо и незыблемо. А чтобы по ней взобраться, мало быть личностью — надо притом осознавать себя частицею единого целого. Потому что, как сказано: хотя невесомое это подъёмное приспособление у каждого — своё, на самом-то деле она, лестница, общая — если не для всего человечества, то для народа во всяком случае. Кто хоть раз почувствовал, до чего же зыбко и неприкаянно всякому, кто лишён притяжения к своей земле, к своим корням, к традициям предков — ко всему, чем душа жива, — должен осилить эти ступеньки… и никогда больше не будет одинок, и пусть поднимет сегодня бокал вместе с нами.

Фантом поиска малой родины оставил меня. Без громких слов, вот она — запечатленная на полотнах, линогравюрах, рисунках, на театральной сцене, а главное — в душе, в чистых криницах памяти, и все мы оттуда родом, как не скрывай своё «пролетарское происхождение». Это данность. Это знак качества, который надо подтверждать всей своей жизнью, — но отнюдь не клеймо! И не избранничество — пусть простится мне такое суждение в день, когда не возбраняется даже богохульствовать.

— Миша, вы бесэдэр? Как добрались?

— OK, не беспокойтесь. Замечательная ночь, замечательный день. У меня выставка скоро, приезжайте!

— Надеюсь, ещё не раз увидимся, океан — не «железный занавес». Кланяйтесь Нью-Йорку, семейству от нас привет! Да, а где кольцо? Я говорю — перстень Ахашвероша где? Алло! Алло! Ми-ша! Вы меня слышите?..

Потрескивание. Эфир полон мерцающих звуков. Шифровка? Или — «и звезда с звездою говорит…»?

Я искала точку на карте, а нашла формулу притяжения. Спасибо, Художник. Так, может быть, в нынешнем году — в Иерусалиме?


1 «Скорая помощь» в Израиле.

2 Название одной из иерусалимских городских больниц. Хадасса — мирт; ещё одно имя Эстер.

3 «В порядке» (ивр.)

4 «Кошелёк Амана» — так, а не «уши Амана», называлась в еврейских домах в Киеве пуримская сдоба с маком.

5 «С Божьей помощью» (ивр.)

6 Живописный район на Юго-Западе Иерусалима.

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 6(343) 17 марта 2004 г.

[an error occurred while processing this directive]