Главная страница

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 6(343) 17 марта 2004 г.

Владимир МАТЛИН (Вирджиния)

«Не боюсь я никого и не верю никому»

«Горе непокорным сынам, говорит Господь»
Исаия, 30, 1

Я сразу узнал это место, хотя прошло столько лет, и с тех самых пор я ни разу здесь не бывал. Ну да, вот этот зал против главного входа, вот эта будка под огромными часами, вот эта надпись «information» — всё на своих местах.

Часы показывали ровно пять. Я огляделся по сторонам. Рядом со мной переминался с ноги на ногу человек с букетом в руках и источал пронзительный запах одеколона, — наверняка в ожидании женщины. Тут же стояла и женщина — но явно не та, которую он ждал, и тоже ждала кого-то. А поодаль неподвижно застыла черная фигура хасида в полном обмундировании: в лапсердаке, шляпе и при бороде. Борода была такая пронзительно черная, что в сопоставлении с ней лапсердак и шляпа казались линялыми и выцветшими.

Я походил по залу. Десять минут шестого. Что ж, видимо, задержался в дороге. Перепутать или ошибиться он не мог, он хорошо знал это место: именно здесь встречали мы его тогда, тринадцать лет назад…

Мужчина с букетом ушел, исчезла и женщина, а хасид продолжал стоять на том же месте. Что-то привлекало мой взгляд в облике этого бородача, что-то задевало, мешало какое-то несоответствие. Я посмотрел на него еще раз и понял: выражение лица — совсем необычное для хасида выражение лица: он улыбался и даже, казалось, еле сдерживал смех. Осторожно я принялся разглядывать его, как вдруг он повернулся ко мне, рассмеялся и окликнул меня по имени:

— В самом деле не узнаете? Я стою тут и жду: неужели, думаю, не узнает? Это же я!

— Толя? Ты? — только и мог я вымолвить. Как это объяснить? Если бы сейчас здесь предстал … ну, не знаю… президент США в балетной пачке, или мать Тереза в футбольной форме, или… — Что это за карнавал?

— Почему же карнавал? — переспросил он обиженно. — Мы все так одеваемся, разве вы не видели раньше хасидов?

— Мы? Мы? С каких пор?

Он только засмеялся и стиснул меня в медвежьих объятиях:

— Как я рад! Столько лет не виделись.

Через несколько минут мы уже мчались знакомой дорогой в направлении города. Сидя вполоборота ко мне, он крутил руль одной рукой и отвечал на мои вопросы:

— Все хорошо, слава Богу, барух Ашем. Все здоровы, детишки растут, сами увидите. Бизнес идет, не ай-ай-ай, но на жизнь хватает. С Фейгой всё благополучно; бывает, конечно, иной раз поссоримся, покричим, но так, не серьезно. Характер у нее добрый. Отношение с хасидами самые лучшие: я ведь в их глазах бааль т-шува, возвратившийся к вере, а это очень почитается. Вот только с вами не видимся, а так всё замечательно, барух Ашем».

Я слушал его и вспоминал. Наши первые дни здесь, в Лос-Анджелесе — сплошное головокружение, тьма впечатлений, растерянность, обалдение, радость освобождения… Все что-то говорят, советуют, куда-то тянут, убеждают… И все это на фоне непрерывной эйфории — мы в Америке! — и сжимающего горло страха — что теперь с нами будет?.. Мы — это жена, я, наш десятилетний сын и Толик, которого я выдаю за родственника, что почти правда, поскольку, можно сказать, он родился и вырос на моих глазах. Он — сын моего близкого друга Игоря Утевского, с которым я учился в школе и в институте; потом мы вместе пытались эмигрировать, но Утевский «сел в отказ», поскольку его папа, то есть Толин дедушка, большой патриот социалистической отчизны, не давал согласия на отъезд сына.

Толику в ту пору шел двадцатый год. Был он высок ростом, широк в плечах, буйные черные кудри напоминали тропический лес в сезон дождей, а темные продолговатые глаза смотрели с неспокойной веселостью из-под густых бровей. Больше всего на свете его интересовали человеческие существа противоположного пола, причем в широком возрастном диапазоне — от шестнадцати до сорока. Через этот свой интерес он постоянно влипал в скандальные истории (особенно с теми, которые «от»). Улаживать скандалы приходилось папе Утевскому, что не могло не вызвать напряженности в отношениях между отцом и сыном.

— Я все понимаю, — говорил мне Игорь, — мы сами в его возрасте… Ну, ты помнишь, тебе не надо рассказывать. Но этот… просто какая-то патология, честное слово. Спринтерский бег на марафонскую дистанцию. Каждую неделю новая девка, и так уже третий год без передыху…

К этому добавлялась другая, пожалуй, более серьезная проблема. На деятельность такого рода Толику постоянно нужны были деньги, и немалые. Папа по понятным причинам отказался финансировать эту сторону активности сына, и тогда сын занялся фарцовкой. Тем, кто забыли, что это такое, или вошли в жизнь после конца социализма, напоминаю, что фарцовка в своем классическом виде представляла собой покупку у незнакомых иностранцев всего, что возможно, с целью перепродажи этого всего своим согражданам по более высоким ценам. Занятие крайне опасное, поскольку власть видела в фарцовке сразу два серьезных преступления: покушение на экономические основы социализма в форме спекуляции и покушение на политические основы социализма в форме общения с иностранцами. В общем, тюрьма на долгие годы…

Родители Толика боялись за него ужасно. Помню, как Игорь плакал, буквально плакал, рассказывая у нас на кухне о художествах сына.

— Его посадят не сегодня-завтра, — говорил он, пытаясь скрыть слезы. — Я ничем не смогу ему помочь, ничем. Раньше я думал, его в армию заберут. Так он их убедил, что у него с координацией движений не в порядке, что он неврологический больной. Хотя дай нам Бог такое здоровье, как у него. Три комиссии прошел, всех обдурил и добился освобождения. По правде, я уже не знаю, может, лучше бы его в армию забрали…

В решении Игоря подать заявление на эмиграцию, я думаю, важную роль сыграло стремление увезти сына от тюрьмы. Что ж, можно понять…

И вот наступил день, когда наша семья получила после двухлетнего ожидания разрешение на эмиграцию. Это случилось перед Олимпийскими играми, тогда многих москвичей отпустили. Игорь позвонил мне в тот же вечер: «Нужно срочно поговорить, очень серьезно, я сейчас к вам приеду».

Как всегда, мы разговаривали на кухне — Игорь, моя жена Ольга и я. Он выглядел ужасно: бледный, отеки под глазами, то и дело задыхается. От волнения дрожат руки.

— В общем, нам опять отказали. Почти всем разрешили, а нам опять… Та же причина: старый болван не дает согласия на мой выезд. Представляете, какой идиотизм? Пока, говорят, он не согласится, никуда не поедете. А он уперся, как осел. Получается, я должен ждать его смерти…

Игорь громко, прерывисто задышал, поднес ко рту чашку, расплескивая чай. С трудом сделал несколько глотков. Немного успокоившись, сказал тихим голосом:

— Ладно, не буду. Речь сейчас о другом. Мы решили оформлять Толю отдельно. — Он посмотрел на нас испытующе.

— Как это? — спросила Ольга.

— Очень просто. Он совершеннолетний, не военнообязанный, не засекречен, родители не возражают. Вполне могут отпустить. А здесь он пропадет, это ясно. Взрослых детей отпускают, я несколько таких случаев знаю. Вон у Воронелей сына отпустили, а они оба в отказе. Короче говоря, если его отпустят… прошу вас, возьмите там его под свою опеку. Ведь он только ростом большой, а умом… Прошу… ради старой дружбы прошу.

Напряженность момента извиняла излишнюю патетику. Правда, я подумал, что если родной отец с ним не справляется, что я могу сделать? Но вслух этого не сказал.

— Конечно, Игорь, о чем говорить. Сделаем, что сможем.

Ольга молча кивнула.

Толю выпустили в рекордный срок — через три месяца. Мы уже были в Лос-Анджелесе, но до отъезда из Рима я сказал в ХИАСе, что скоро приедет сюда мой родственник, Толя Утевский, и попросил направить его в тот же город, куда направили нас. И вот еще через два месяца мы встретили его в лос-анжелесском аэропорту у того самого справочного бюро, с которого я начал этот рассказ…

·

…Мы пересекли гряду рыжих холмов, уставленных нефтяными качалками, проехали Инглвуд и другие пригороды и въехали в город с юга по Фэрфексу. Вскоре мы уже были в центре старого еврейского района.

— Ты здесь живешь? На Фэрфексе?

Он только засмеялся.

— А вон, справа, узнаете?

Еще бы не узнать — хабад1, в который я ходил в годы своей жизни в Лос-Анджелесе.

— А помните, как вы привели меня сюда в первый раз?

Я-то помнил этот эпизод во всех подробностях. Первый день после его приезда была пятница. Под вечер мы с женой стали собираться в синагогу. Приглашаем и его. «В синагогу? — говорит — Зачем?». Я говорю: «Суббота». Он еще больше удивляется: «Какая же суббота? Сегодня пятница». А уж когда я ермолку надел, он от смеха чуть на пол не упал. Но в синагогу пошел — из любопытства, а скорее всего, просто нечего было делать. Хасиды встретили его ласково, обнимали, пожимали ему руку, а те, что говорили по-русски, вообще не отходили от него, пока служба не началась. После службы к нам подошел сам реб Шварцкопф и на хорошем русском языке пригласил нас к себе домой на обед. Большая честь: я принял приглашение за всех троих.

Реб Шварцкопф был главой местной общины хасидов. Он пользовался в городе авторитетом и часто ездил в Нью-Йорк на прием к ребе Шнеерсону, всемирному главе любавичских хасидов — хабадников. Надо отметить, что Шварцкопф был человек культурный, образованный, знал несколько языков. Про него рассказывали, что в свое время он учился с ребе Шнеерсоном в Сорбонне. Так ли это, не знаю, но по-французски он говорил, это факт. Его успеху за пределами хасидской общины несомненно способствовали хорошие манеры и яркая, необычная внешность. Словно в насмешку над своей фамилией был он бронзово-рыжим с пронзительно синими глазами.

Жил он неподалеку от синагоги в просторном двухэтажном доме. Нас проводили в столовую. За длинным столом сидели человек двадцать — одни мужчины. Когда любезный хозяин стал нас рассаживать, моя жена смутилась — как же так, где же другие женщины? Где хозяйка? Реб Шварцкопф, не переставая улыбаться, разъяснил, что по старому обычаю, который соблюдают в хасидских домах, мужчины и женщины обедают раздельно. Но поскольку его уважаемая гостья не воспитывалась в хасидских традициях, ее приглашают за стол с мужчинами, если только, конечно, она сама не предпочитает… «Да, я бы предпочла быть там, где остальные женщины», — сказала Ольга, и была препровождена в соседнюю комнату.

В вопросах еврейской религии и традиций я был осведомлен больше Толика, хоть и ненамного. Но на таком обеде присутствовал впервые. Всё было интересно, я смотрел во все глаза и, признаться, чувствовал себя как бы в этнографическом музее. «Посмотрите, вот так много лет назад наши предки…».

Сначала молились, потом мыли руки из кувшина с двумя ручками и снова молились, потом приступили к еде. На закуску была подана фаршированная рыба, паштет, запеканки и соленые огурцы; главным блюдом было куриное жаркое. Но самое большое впечатление произвели три огромные, на половину галлона каждая, бутыли водки, которую все присутствующие пили из граненых стаканов.

— Водка позволяет душе освободиться от забот и подняться к Высшему. Так говорит наш Ребе, — сказал Шварцкопф, сказал совершенно серьезно, без улыбки, и взглянул на большой портрет Шнеерсона, висевший над его головой. Хасиды, галдевшие до того на нескольких языках — кто на идиш, кто по-английски, кто по-русски — стихли как по команде и повернули головы к Шварцкопфу. Тот не спеша снял шляпу, под которой оказалась расшитая серебром черная ермолка, откинулся назад, зажмурил глаза и запел высоким, чистым, хватающим за душу голосом:

«Не боюсь я никого
и не верю никому.
Только Б-гу одному.

И все присутствовавшие подхватили:

«Нет, нет, никого,
не боюсь я никого,
кроме Б-га одного».

Я сразу узнал мелодию — старинная русская плясовая. Все пели по-русски, даже те, кто русского языка не знал. Пели неистово, с нарастающей страстью. Каждый такт сопровождался тяжелым ударом кулака по столу. «Нет, нет, никого» — бах-бах-бах-бах! Лица раскраснелись, на лбах выступила испарина. Слово «Бог» они произносили нечетко, — как я понял, чтобы не поминать всуе Святое Имя.

«Не боюсь я никого,
кроме Б-га одного».

Я видел, что происходящее захватило Толика. Он раскраснелся, напрягся и пел со всеми, отбивая такт кулаком. И вдруг хасиды поднялись со своих мест и, продолжая петь, воздели руки и закружились в танце:

«Нет, нет никого,
кроме Б-га одного.
Ай-ай-ай айайай ай ай»

— повторяли они снова и снова, отбивая такт тяжелыми ступнями. Поднялся со стула и реб Шварцкопф, и Толик вслед за ним. Меня тоже подняла какая-то неведомая мне ранее сила, я закружился и затопал, первый раз в жизни забыв о том, как нелепо я выгляжу в танце.

«Нет, нет, никого,
кроме Б-га одного».

Лица танцующих были серьезные, сосредоточенные, движения тяжелые. Каждый их жест, каждый удар каблука в пол возглашал: есть, есть над нами Высшая Сила, Элоhей, пронизывающая весь мир, ха-Олам, и нет, нет никого, кроме этой Силы. От нее исходит правда, которой единственно мы и должны верить. И только благодаря Высшей силе в мире существует свет и тьма, правда и неправда, земля и небо, кошер и трейф, добро и зло.

«Нет, нет никого,
кроме Б-га одного».

в десятый, или двадцатый, или сотый раз… В конце концов я выбился из сил и повалился на диван. Постепенно один за одним хасиды выбывали из танца и в изнеможении опускались кто на стул, кто на диван, кто прямо на пол. Дольше всех продержался Толик — он был моложе и крепче остальных.

Когда песня умолкла и все снова расселись вокруг стола, был подан самовар и сладкий пирог к чаю. Пирог был такой большой, что внесли его двое: хозяйка дома, ребецин2, и с нею девушка. Не нужно было гадать, кто она: бронзовые волосы и яркие синие глаза моментально обнаруживали фамильное сходство. И всё же хозяин сказал нам с Толей по-русски:

— Моя младшая, Фейгеле.

Сочетание бронзовых волос с белой кожей производили ошеломляющее впечатление. К тому же, она была высокая и стройная, и лет ей было всего восемнадцать. Мой Толя просто обалдел, я это отчетливо видел. Между тем, пока Фейга расставляла чашки, гости наперебой заговаривали с ней, делали ей комплементы и спрашивали, когда же она выйдет замуж. Разговор был на идиш, но кое-что я понял. Фейга бойко отвечала, и все хохотали. Подавая чашку Толе, она пристально посмотрела на него. Мне почудился в этом взгляде вопрос. Может быть, она недоумевала, почему этот самый молодой и красивый из гостей не сказал ей ни слова…

…Машина свернула с Фэрфекса, сделала еще два-три поворота и остановилась возле аккуратненького дома, обсаженного пальмами.

— Приехали, — сказал Толя. — Гаража у нас нет, так что выгружаемся здесь.

Он подхватил мой чемодан, и мы вошли в дом. Первой нас встретила рыжая синеглазая девочка и исподлобья уставилась на меня.

— Вот ты какая! Копия мамы.

Тут появилась и сама Фейга, вытирая руки фартуком. Я понял так, что для рукопожатия, и протянул свою руку, но она удивленно посмотрела на меня. Действительно, как я мог забыть, что здороваться за руку с женщиной здесь не принято.

— Мы так рады вашему приезду, — Фейга лучезарно улыбалась, желая сгладить неловкость. — Нафтоли часто вспоминает вас, говорит, что вы ему как родной отец.

Нельзя сказать, что за прошедшие годы она не изменилась: она не была больше такой тоненькой, легкой, как тогда, на субботнем обеде, и ее прекрасные рыжие волосы были спрятаны под париком, как по обычаю полагается замужней женщине, но кожа была такой же фарфорно белой, а глаза так же сияли синим пламенем. Я еще раз убедился в могуществе шварцкопфовских генов, когда в комнате появился десятилетний Мотл — точная копия мамы, сестры и дедушки.

Фейга усадила нас всех за стол. На семейном обеде мужской и женский пол сидели вместе — такая вольность… Был подан куриный бульон, какого я не едал со времени кончины моей бабушки — настоящий юхале, затем жаркое и компот. Водка была Smirnoff, стаканы — граненые, и мы с Толей, что называется, времени не теряли, но и Фейга, к моему удивлению, активно поддержала нашу компанию, отчего щеки ее засветились розовым отблеском. Тем не менее, в восемь тридцать она увела детей в спальню, пожелав нам спокойной ночи. Мы с Толей остались за столом одни и моментально перешли на русский язык.

— Потрясающая семья получилась у тебя. Ну, кто бы мог подумать? — сказал я и тут же испугался, не допустил ли спьяну бестактность. Но Толя не обиделся, а наоборот, весело рассмеялся.

— Я и сам не думал, что так получится. Это Фейга, ее заслуга.

Тут я задал вопрос, который занимал меня с самой нашей встречи в аэропорту. Если бы не эти граненые стаканы, я бы вряд ли решился задать его:

— Скажи мне откровенно. Ты стал хасидом, оттого что влюбился в Фейгу? Шварцкопф бы иначе не согласился? Скажи честно, как сказал бы отцу.

Он вдруг перестал улыбаться, отвел взгляд, лицо его стало жестким:

— Отец вообще никогда бы не задал такого вопроса. Мои чувства его не интересуют… Ну, Бог с ним. А вам скажу честно: да, я влюбился тогда совершенно страшно. Поверите, никогда ни одна женщина… Вы понимаете? Но только из-за этого я бы хасидом не стал. Да, это правда, я не знал, что шаббат начинается в пятницу, — помните, вы смеялись надо мной в первый день? Но ведь знания приобретаются, верно? А вот еврейским образом жизни я был захвачен с первого взгляда, что называется. С первого взгляда я почувствовал: это мое. Смейтесь, если хотите, но генетическая память существует, убедился на своем опыте. Я не учил, а вспоминал, понимаете? Точно всё это когда-то знал и делал: и носил лапсердак со шляпой, и танцевал в кругу, и молился у Восточной стены, и целовал мезузу… Я стал ходить в синагогу каждый день, на миньян с утра уж точно. Реб Шварцкопф лично пожелал заниматься со мной. Дело пошло быстро: я же говорю, что не учил заново, а вспоминал. Через месяц-другой я свободно читал молитвенник. Шварцкопф меня хвалил, но когда я заикнулся насчет Фейги…

Толя замолчал и покачал головой. Мы выпили еще по стаканчику, и Толя снова заговорил:

— Я его где-то понимаю: без роду, без племени, без профессии, какой-то пришлый… Я бы тоже на его месте, наверное… Надо заметить, держался он вежливо, проявлял чуткость. Очень, говорит, сочувствую, парень ты хороший, но не могу: у нас приняты браки между определенными семьями, я не волен нарушать традиции, на меня люди будут обижаться. Так что нет, и не будем об этом говорить.

Прекратил заниматься со мной, передал меня другому раввину. Да…

Он опять замолчал, поднялся из-за стола, походил по комнате.

— И как же ты добился своего?

Он тонко улыбнулся, снова сел за стол и зашептал, как будто нас могли подслушать:

— Не я добился, а Фейга. Совсем между нами: мы с ней потихоньку встречались. Нет, нет, ничего такого не было — самые невинные отношения. Урывками, на минутку, где-нибудь по дороге в магазин… И вот когда папаша мне наотрез отказал, она такое ему устроила… Вы её не знаете, она производит впечатление тихони, но на самом деле нрав у нее папочкин. Ни за кого не пойду, только за него! За меня, то есть. Лучше, говорит, останусь старой девой. Война шла почти год, и папаша не выдержал, уступил. Мне хочется думать, конечно, что мои успехи в учебе тоже сыграли какую-то роль, но… В общем, как-то выхожу я после занятий, а он у двери стоит. Давай, говорит, потолкуем. Ты, спрашивает, боксом или борьбой занимался?

— Боксом? Это еще зачем?

Толя загадочно улыбнулся и снова перешел на шепот:

— В бизнес к себе взял. У них цепь ювелирных магазинов: один здесь, два в Нью-Йорке, один во Флориде.

— Что ж ты понимаешь в ювелирном деле? — удивился я.

— Учусь помаленьку… Да мне не так уж много надо понимать, у нас есть настоящие эксперты. Моя роль… Сейчас объясню. Что самое главное в ювелирном бизнесе? Полное доверие между участниками, вот что важнее всего. Потому что бриллиант величиной с орешек может стоить полмиллиона и больше, а украсть его проще простого. Поэтому в бизнес допускаются только свои, чаще всего родственники. Должно быть полное доверие, да и деньги никуда из большой семьи не уходят. Я в бизнесе отвечаю за транспортировку товаров. Закупщика сопровождаю, а чаще сам вожу — из Нью-Йорка сюда, отсюда в Майами. В Израиль мотаюсь то и дело.

— Рискованно?

— Какой-то риск существует, конечно, — нехотя согласился Толя. — Но мы принимаем меры… В общем, пока ничего плохого не случалось, барух Ашем. Хотя каратэ на всякий случай я освоил…

Мы оба замолчали. Толя думал о чем-то своем, а я пытался переварить обрушившуюся на меня информацию. Из дальней комнаты доносился детский плач и Фейгино пение.

— Опять маленькая не спит, — Толя вздохнул. — Плохо стала спать.

Было уже поздно, но расставаться нам не хотелось: завтра утром я улечу, и когда еще увидимся…

— А как с папой? Вы часто общаетесь?

С моей стороны это было лукавство: я прекрасно знал всю ситуацию со слов его отца, Игоря, с которым поддерживал связь. Но мне хотелось услышать оценки «противоположной стороны», так сказать.

Толя помрачнел.

— Мы почти не общаемся. Так, иногда открытку ко дню рождения…

— Что так?

— Полное непонимание. Говорим на разных языках. Пока мама была жива, она хоть внуками интересовалась, а он… Ничего про эту жизнь не знает, а пытается учить, критикует, высмеивает. Нет, говорить с ним невозможно.

— А в гости ты его не приглашал?

Толя посмотрел на меня удивленными глазами:

— Господь с вами! Представьте его в нашей жизни. От одной моей шляпы он в истерику впадет. А молиться при нем?.. Он же точно знает, что Бога нет.

— А ты? Ты точно знаешь, что есть?

Вопрос, конечно, был чудовищно бестактным, и в следующее мгновение я пожалел, что задал его. Правда, Толик реагировал спокойно: он задумчиво почесал бороду и сказал:

— С вами я могу быть откровенен. Да, я убежден, что есть Высший разум, создавший этот мир и людей в нем. Ведь никак иначе, кроме вмешательства разумной силы, нельзя объяснить, скажем, физиологическое совершенство живых существ. Мозг, глаз, инстинкты, эмоции — как могли они возникнуть «сами по себе», без направляющего вмешательства разумной силы? Невозможно это. Так же и моральный закон для человека. Он тоже исходит от Высшего разума, который сказал человеку: живи так и так, это есть добро, а вот так не делай, это называется зло. Однако я не думаю, что Высшая сила наблюдает за каждым нашим поступком, и наказывает, если что не так. Скажем, украл или взглянул на чужую жену — щелк тебя по носу! Я думаю, наказание приходит от самих этих плохих поступков. Как бы объяснить? Ну вот такая аналогия: человек купил автомобиль; к нему приложена инструкция, как с машиной обращаться: меняй регулярно фильтр и масло, проверяй развал колес, заливай тормозную жидкость… и так далее. А владелец ничего этого не делает. Что произойдет? Рано или поздно начнутся проблемы: мотор выйдет из строя или тормоза откажут. А если на шоссе, на полном ходу?.. Понимаете? Это происходит как бы само по себе — из неправильных поступков самого человека: он сам себя наказывает, нарушая «инструкцию». Так мне представляется.

В тот вечер мы с Толиком засиделись допоздна, разговаривая обо всем на свете. Для меня это не был «воспитательный момент»: мой собеседник, взрослый, разумный человек, больше не нуждался в моих наставлениях. Это была настоящая дружеская беседа двух мужчин, как когда-то с его отцом… Уже под утро мы прикончили бутылку, и Толя проводил меня в гостевую комнату, где заботливая Фейгина рука приготовила мне постель.

Наутро я умчался по делам, оттуда домой в Филадельфию. И опять потянулись годы заочных отношений. Время от времени мы с Толей перезванивались: «Как дела?» — «Все в порядке». «Как дети?» — «Девочка прелесть, у Мотла математические способности». Дальше этого по телефону разговор не идет. Траектории моих командировок, как назло, обходили Лос-Анджелес стороной, а в отпуск — разве поедешь в Лос-Анджелес? Конечно, мы с Ольгой предпочитали Европу, на худой конец, Карибские острова. Даже на бар-мицву к Мотлу я не смог вырваться — занят был на работе. Толя тоже никак не попадал к нам в Филадельфию.

Куда более плотно я общался с его отцом, с Игорем. Я звонил в Москву, и мы говорили часами. Прежде всего, конечно, о Толе. Я пытался объяснить Игорю, что сын его живет в соответствии со своими принципами, что ему нравится такой образ жизни. Но Игорь никак не мог это принять. В его представлении Толю окрутили, охмурили средневековые мракобесы, ведь как может нормальный современный человек согласиться на такое добровольно? Играя на его слабостях, ему подсунули бабу, оженили, и теперь эксплуатируют, как хотят. Дом, две машины и даже дети — это способ держать его на крючке, чтобы никуда не делся. Ну и дальше в таком плане…

Положение Игоря было ужасно. После смерти жены он жил один. Материальное благополучие кончилось с развалом социалистической экономики, в новой жизни он найти себя не смог, перебивался на каких-то жалких работах. Отношения с отцом прервались почти полностью, потому что, как Игорь утверждал, «старый коммуняка» злорадствовал по поводу его бедственного положения: «Я же предупреждал! А вам нужен был капитализм. Вот и получайте…». Я помогал Игорю долларами сколько мог. В девяносто пятом году он перенес второй инфаркт и через несколько месяцев умер. Я хотел оплатить его похороны, но меня опередил Толя.

Я всегда помнил вечер, проведенный в гостеприимном доме Толи и Фейги в Лос-Анджелесе, атмосферу гармонии и любви, которые ощутил, переступив порог этого дома, и потому то, о чем я хочу рассказать в заключение, было для меня полной неожиданностью. А случилось следующее.

Однажды вечером у меня дома зазвонил телефон. Хорошо знакомый Толин голос заговорил почему-то по-английски.

— Толя, это ты? — спросил я, и услышал в трубке:

— Это не Нафтоли, это его сын Мэтью.

Мне стало не по себе: чего вдруг он звонит, я с ним никогда не говорил? Помню его вихрастым рыжим мальчиком, и все.

— Что-нибудь случилось? — спросил я хриплым от спазмы голосом.

— Ничего особенного. Просто я хотел бы с вами поговорить. Я нахожусь в Нью-Йорке, и если вы дадите мне адрес, то я сегодня еще буду у вас.

Часа через три у нашего дома запарковалась «Королла», я стоял у окна и наблюдал. К моему удивлению из машины вышел не хасид в черной шляпе, а паренек, одетый в футболку и джинсы. Я сначала подумал, что это не он, однако непокрытые бронзовые волосы указывали на принадлежность к роду Шварцкопфа. Он одним прыжком взлетел на крыльцо и очутился в доме. Вежливо улыбаясь, представился — Мэтью Утевский, — и поздоровался за руку со мной и с Ольгой. Я уже начал догадываться, о чем он хочет говорить со мной.

— Я бы хотела покормить тебя, — сказала Ольга, — но у нас не кошер.

— Не беда, я не очень строг на этот счет, — засмеялся он. — Два года живу на кампусе, а там, знаете… Меня NYU принял по итогам математической олимпиады.

— Позволь, но два года назад тебе было всего семнадцать лет.

— Верно.

Ольга подала ему заливную рыбу и фаршированный перец.

— Извини нас, мы уже ели.

Мэтью придвинул к себе тарелку. Аппетит у него был отличный. Мы молчали, пока он ел, а когда перешли к чаю, я констатировал:

— Значит, кошер ты не соблюдаешь, голову не покрываешь, перед едой броху не читаешь…

— Простите, — он посмотрел на меня и на Ольгу, — вы тоже ничего этого не делаете, но, тем не менее, вы евреи, верно? Вот и я так хочу. Я от еврейства не отрекаюсь, но я хочу при этом жить, как живут восемьдесят пять процентов американских евреев: ходить в кино и в театр, смотреть телевидение, учиться, где мне нравится, выбрать профессию по своим склонностям… Ведь всё это мне от рождения запрещено! Дед и отец хотят сделать из меня раввина. У тебя, говорят, способности. Но я люблю математику, я с десяти лет получаю призы на математических олимпиадах, мою работу по топологии напечатало «Математическое обозрение». Отец мне говорит: «Талмуд — это как математика». А я не хочу быть раввином. И не хочу в ювелирный бизнес. Но они понять меня не могут, отец и дедушка. Или не хотят… И все люди вокруг них такие же, как они, вы — единственное исключение.

Так, все ясно. Это четвертое поколение Утевских, которое прибегает к моей помощи для улаживания конфликта отцов и сыновей. Что ж, видимо такова моя судьба…

— И ты хочешь, чтобы я переубедил твоего отца….

— Переубедить его невозможно, — махнул рукой бывший Мотле. — Но если бы вы могли просто поговорить с ним, объяснить, что есть еврейская жизнь и за пределами хасидской общины. Ведь сам он до приезда в Америку… От меня скрывают, но я по некоторым признакам догадываюсь. Вы-то наверняка знаете…

Это замечание я пропустил мимо ушей.

— А ты пробовал с ним говорить по-хорошему?

— По-хорошему? Он не умеет по-хорошему, он сразу орать начинает: «Ты ничего не понимаешь, ты семью позоришь»… и всякое такое. Еще угрожает: «Лишу всякой поддержки, вот тогда научишься ценить семью». И ведь так и сделает, он упрям, как баран.

Мэтью осекся, понял, что хватил через край.

— Не поймите меня неправильно… я люблю их, и отца, и мать, и дедушку. Но та же мама — она ведь никакой другой жизни за пределами хасидской общины не видела. Обыкновенный телевизор не смотрела. Что она может знать? А судит: они по субботам в машине ездят, какие они евреи? А я теперь знаю, они очень хорошие евреи, хоть и ездят по субботам. Как Израилю помогают! Между прочим, вы с моим отцом в Америку смогли приехать только благодаря им. А где были хасиды, когда шла борьба за советских евреев? Тихо сидели: ша! штил! не раздражайте коммунистов! Стыдно за них.

Говорил он возбужденно, глаза его полыхали синим пламенем. Я вдруг понял, как ему трудно было все это осознать и принять решение.

— Столько нелепостей! — продолжал он. — Да начать хотя бы с черных лапсердаков — почему? Где это предписано — в Галахе? В Талмуде? Почему нужно носить одежду краковских горожан восемнадцатого века? Что в ней священного? Ни Моисей, ни пророки, ни когены не носили черных шляп. А сейчас что творится — просто позор! Вы в курсе дел? Ребе Шнеерсон умер, не оставив завещания. И началась драка — кто станет во главе движения. А некоторые додумались объявить Шнеерсона Мессией, и теперь ждут его второго пришествия. Евреи верят во второе пришествие Мессии — как вам это? Уж лучше бы они ездили по субботам на автомобиле. А попробуйте это сказать кому-нибудь из них…

Он горестно сжал губы, на глазах навернулись слезы. Мне было его искренне жаль, этого бунтаря, восставшего против отцов. Я видел обратную сторону его бунта: боль из-за разрыва с семьей, растерянность из-за потери ориентиров.

— В том, что ты говоришь, несомненно, есть большая доля правды. И насчет борьбы за советских евреев, и насчет второго пришествия Шнеерсона… Но можно и иначе посмотреть на хасидов. Я всегда восхищался их стойкостью и самоотверженностью. Ради принципов они в самом деле шли на смерть, это не просто слова.

Он отвел взгляд и неуверенно проговорил:

— Я понимаю и тоже ценю. Но ведь, наверное, можно и без этих крайностей. Ведь они сами себя загнали в угол.

И тут я, как бы продолжая разговор, запел:

«Не боюсь я никого
и не верю никому.
Только Б-гу одному».

Он посмотрел на меня удивленно, я продолжал петь:

«Нет, нет, не боюсь я,
не боюсь никого,
кроме Б-га одного».

И тут он мотнул головой, словно освобождаясь от навязчивых мыслей, и поднялся на ноги.

«Нет, нет никого,
кроме Б-га одного» —

запел он и воздел руки.

«Нет, нет никого,
кроме Б-га одного,
ай-ай-ай айайай, ай ай».

Мы вместе кружились, обняв друг друга за плечи и отбивая такт тяжелыми шагами. На шум вбежала заспанная Ольга и так и застыла у двери, удивленно глядя на нас.

«Нет, нет никого,
кроме Б-га одного».

Мы продолжали кружиться и топать, топать и кружиться, и мне даже удалось на время забыть о тяжелом телефонном разговоре, который предстоял завтра утром с Толей.


1 Хабад — аббревиатура ивритских слов хохма, бина, даат — мудрость, понимание, знание. Любавичское течение в хасидизме. В данном случае имеется в виду синагога любавичских хасидов —ред.

2 Жена раввина (идиш).

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 6(343) 17 марта 2004 г.

[an error occurred while processing this directive]