Главная страница

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 1(338) 07 января 2004 г.

Инна ОСЛОН (Техас)

ОТЧУЖДЕНИЕ КУЛЬТУРЫ

Инна Ослон

И когда удаляются далекие рельсы с далеким поездом, под который кидается уже далекая Анна Каренина, вместе с ними безвозвратно уходит из сознания какая-то часть русской культуры, а на освободившееся место потихоньку въезжает американская. Коробочка и Чичиков блекнут, лже-ревизор не развлекает, а крепостные и крепостники Салтыкова-Щедрина просто потрясают своей средневековой дикостью, чего на родине с нами не случалось.

Там я писала работу на тему «Функции гротеска в повести Гоголя «Нос». И где теперь этот Нос, отдалившийся от тела и меня лично вместе с гротеском, функциями, Гоголем, колесом, которое куда-то доедет, а куда-то не доедет, редкой птицей, зачем-то долетевшей до середины Днепра, — и что ей там понадобилось? — и варварским, лубочным, басовитым Тарасом Бульбой?

А когда-то многое было близко, — но с погружением в другой мир прежняя культура сначала отделяется от тела, как Нос, делает два-три шага в сторону, потом отходит еще дальше и, уползая вдаль, по законам перспективы уменьшается в размере и начинает казаться куда менее значительной и несколько странной. Так происходит остранение культуры… Любознательный младший сын спрашивает у меня, что за человек был Rasputin. Тоскливо и неловко рассказывать о Распутине даже собственному сыну, — это уже не моя и такая нецивилизованная история. А когда старший сын прочитал «Героя нашего времени», его общая реакция была похожа на «Ну и что?». Перечитала сама. Действительно, ну и что? Скучно и больше не волнует.

Не удивлюсь, если современную российскую молодежь это тоже не волнует. Ведь не стоит там жизнь на месте. Уже цитируются песни, которых я не знала. Мелькают имена политиков, до которых мне нет никакого дела. Уже боюсь не понять русское выражение при переводе, а раньше боялась не понять английское.

Вообще с русскими словами происходят странные метаморфозы. Эмиграция какие-то слова подбрасывает, какие-то изгоняет, какие-то прокалывает иголочкой, как воздушный шарик, показывая их мнимость и несостоятельность, какие-то начисто лишает смысла, например, слово «Запад». Культовое русское слово «заграница» разбилось на множество реальных стран, отнюдь не недостижимых, и туда можно купить билет. В «заграницу» билетов не было, «заграница» — это кинематографическая мечта, эдакая общая красивость, а не географическое понятие. Там все изящно, даже трущобы. Там едят блюда с не нашими названиями. Там даже матросы пьют ром, а не водку.

Ну что я все о языке-литературе?

Вот прислонишься к дереву в темноте, чтобы вытряхнуть песок из босоножки, случайно поднимешь голову вверх и с удивлением обнаруживаешь, что это пальма (пока еще с удивлением).

А в другом месте пройдешь по апельсиновой роще и подберешь не пару яблок, а пару недозревших пупыристо-зеленоватых мячиков.

А года через четыре после отъезда увидишь рождественскую открытку со снегом. «Какой может быть снег, его не бывает, это же просто литературная выдумка», — мелькнет в голове у недавней жительницы Техаса. А когда-то литературной выдумкой казались вечнозеленые края, мексиканцы и дамы за рулем из заграничных фильмов. Прошло сколько-то лет, веду я задумчиво машину по своему вечнозеленому Далласу, вокруг — такие свои, домашние мексиканцы, и вдруг осеняет, я и есть эта киношная дама, только никакая я не заграничная, а самая обыкновенная, — я ведь в Америке живу, а не в другой стране.

А раз я живу у себя, то всё здешнее кажется нормой, а что было раньше — каким-то чудным и невозможным. Поэтому сопротивляется память.

Даже в отношении еды, хотя говорят, что дольше всего у иммигрантских групп сохраняются привычки питания. Не так они прочны, как кажется. Удаляются суп и хлеб. Зачем ели каждый день? Непонятно. Взамен стали родными различные овощи, прежде известные разве что по переводным романам. Уже невообразима прорва картошки, пропущенная когда-то через собственный организм, но еще время от времени, в приступе фантомной боли, покупается ее неизменный спутник — баночка огурцов и неделями тоскует в холодильнике. Горячий чай долго не сдавался и упорно заваривался по-настоящему, презирая пакетики в стакане, но где-то чуть-чуть уступил свое место холодному. Мясо в новой жизни не прокручивается через мясорубку. Еда разогревается не в кастрюле и не на сковородке с маслом, а в микроволновой печке, и сознание помещает эту самую микроволновку в твою прошлую кухню, где ее отродясь не бывало. Такое dйjа-vu, обращенное в прошлое. Молоко давно не кипятится, поэтому убегающее (или сбегающее?) молоко куда-то убегает из памяти вместе с пенкой. Стараюсь припомнить ее цвет и толщину.

Стараюсь припомнить снег как повседневность. Не очень хорошо получается. Взамен в голову лезет какая-то приблудная фраза: «Переходите к водным процедурам», которая упорно ассоциируется с передаваемой по радио зарядкой для трудящихся. Но что значило «водные процедуры» для жителей разных селений такой необъятной родины? Умойтесь? Примите душ? Нагрейте ведро воды и вымойтесь в тазике по частям? Разотритесь повседневным снегом, если колодец замерз?

Вот и память иногда замерзает и частично оттаивает, и кое-что из нее еще можно зачерпнуть. Какие-то бытовые детали помнятся до конца дней, а какие-то быстро улетучиваются. Через два года после отъезда пыталась вспомнить, как мне там зарплату платили. С одной стороны, хорошо знаю, что зарплату платят чеками. С другой стороны, хорошо помню, что там не было чековых книжек. Мучаясь этим противоречием, с трудом подняла из памяти толстые пачки денег, которые получала, расписавшись в ведомости. — Ну как теперь объяснишь урожденным американцам, что моя увесистая месячная зарплата составляла 5 (пять) долларов? Только не удалось увидеть, где я эти пачки хранила. В шкафу, под третьей простыней? Может быть. Но это не моя собственная память, а засевшие в голове народные предания. И почему я так хорошо помню абстрактный размер своей зарплаты, но совершенно не помню, где лежали конкретные купюры?

Помню, что за что-то ходили платить в сберкассу, кажется, за квартиру. А за телефон как платили, когда он, наконец, появился? Чек посылали? Нет, я же себе уже сказала, что чеков не было. …Ну, за тот самый, где, вставив палец в дырку, надо было крутить диск? Теперь, через одиннадцать лет после отъезда, забылось еще больше.

Зато быстро развилась ложная память. Ложное ощущение чужого детства. Как будто американская детская литература, с которой я познакомилась во взрослом возрасте вместе с собственными детьми, знакома мне с детства. Как будто в детстве мне читали не Чуковского и Маршака, а «There is a goose and moose in the caboose» и про Mrs. Piggle-Wiggle. Как будто слушала рождественские хоралы, сколько себя помню.

Как будто в детстве у меня была своя комната. Умом-то я четко помню: не было. А чувство говорит то же самое, что и младший сын: «Не может быть!».

Так развивается двойное зрение — драгоценное преимущество иммигранта, стереовидение, благодаря которому пришельцы преуспевают лучше коренных. Смотришь из Америки — дом мой не особенно велик. Смотришь из советского и пост-советского прошлого — да он просто огромен, и живу я в совершеннейшей роскоши.

Смотришь из Америки в прошлое: не может быть, чтобы ведение домашнего хозяйства сопровождалось такими трудностями. Смотришь из прошлого в Америку: не может быть, чтобы можно было растить детей, не стирая пеленок.

Там было много невероятного. Неужели квартиры — «давали»? Неужели нельзя было купить большую квартиру? Неужели граждане являлись по повестке в районный комитет какой-то партии, как будто так и надо? (— Если тебя в райком вызовут, пойдешь? — спрашивала я в перестроечные уже времена у беспартийного и нечиновного знакомого. — Конечно, пойду. — А если в Министерство радиостроения? — Не, не пойду. А что мне там делать?) Ну просто не может быть, чтобы люди ходили на верноподданнические демонстрации и не чувствовали для себя унизительным маршировать перед трибунными рылами, олицетворявшими родную советскую власть. Не может быть, чтобы существовало само словосочетание «родная советская власть» Кому же это власть может быть родной? Разве что рабам по призванию. Что за дремучее сознание!

Нет, не могу я смотреть на русскую культуру с пиететом и верить в особое величие и духовность русского народа, — ну просто как услышу или прочитаю «духовность», так какая-то аллергия идет по всему организму, не описанная в медицинских справочниках. То лицо Солженицына мерещится, то вспоминается, как партийные боссы судорожно закрестились не той рукой, то уважение в трамвае к пьяному пассажиру, то еще какая гадость… Вижу, что крестов скоро станет больше, чем было партийных организаций. Или все-таки портретов Путина будет больше, чем крестов? Мне отсюда тенденция не очень четко видна, и с моего расстояния и при знании других культур слепого почтения не получается. Но находится уважение для конкретных проявлений русской культуры, и очень обнадеживают женская литература, российские бизнесмены и молодежь.

Они уже не так сбиваются в кучи, не так колхозятся, не так упрекают друг друга в отрыве от коллектива, не так склонны указывать друг другу, какую юбку носить и сколько детей иметь. Все это очень отрадно, но уже не мое. За друзей рада. Но не ожидайте от меня ностальгии по Р-р-родине.

И не заигрывайте со мной в государственном масштабе, не предлагайте мне российское гражданство. Спасибо, я уже сыта. Говорят, Путин дал указание не называть таких, как я, эмигрантами, а величать нас «соотечественники». Страшновато делается от такой государевой ласки. Я вам, Путин, слава Богу, больше не соотечественница и, если мне захочется, приеду в Россию только в качестве американской гражданки.

И теперь, считая меня не своей, вы наконец-то будете совершенно правы. Я-то давно знаю, что я — не ваша, лет с восьми. Охотно верю, что в России многое изменилось. Ну макдональдсы, ну пиццерии, ну казино везде… но они мне и тут ни к чему. А если взять те же березки… ну нет у меня патологической любви к этому дереву. В общем, за многих россиян рада. Хорошо, что всё меньше людей ждет доброго правителя, а всё больше живет своей частной экономической и всякой другой жизнью. Но любить меня поздно, так же, как и мне вас.

Не добившись взаимности, я полюбила другую страну, и в ней я действительно своя. А когда случайно увижу Кремль на картинке, то страшновато становится от этих знаменитых стен. А как увижу Собор Василия Блаженного или золотые купола православных церквей, то сразу хочется попасть в другой архитектурный пейзаж. Например, выйти на свою улочку, пройтись по соседним, поехать в даунтаун, наконец, увидеть тот же макдональдс, но у себя, а не в Москве.

И пройтись по многолюдному городу не тянет. Я уже проходилась — во сне после приезда, мне снилось, что я каким-то образом опять оказалась там, и это было страшно, хотя никто ничего плохого мне не делал. И пусть телевизор говорит по-английски, так мне спокойнее. Хотя вот язык от меня практически не отдалился, как видите, пишу я это на русском. Может быть, я себе из общенародного выкроила свой, индивидуальный язык, как раз по мне? Может быть, я читаю только то, что мне близко в русской культуре?

Знаю, что мои ощущения очень индивидуальны. «Мы только недавно (два месяца назад, давно) приехали», — говорят американским собеседникам русские иммигранты, нисколько не сомневаясь, что для тех «приехали» — значит эмигрировали из бывшего Сов. Союза в Америку, а не, скажем, приехали в ваш город из другого. Но меня в этой связи, собственно, интересует слово «приехали». Почему люди вечно осознают себя приехавшими? Ведь живущие не осознают себя родившимися всю жизнь. Приехавший — вечно временный, ведущий отсчет своего здесь оттуда, даже если никогда больше туда не вернется. Интересно, много ли иммигрантов чувствует себя уехавшими, как я? Я таких знаю не много.

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 1(338) 07 января 2004 г.