Главная страница

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 24(335) 26 ноября 2003 г.

Эдуард РОЗЕНТАЛЬ (Бостон)

«Всех духов лития…»

Дом поэта Максимилиана Волошина в Коктебеле сам по себе — чудо. Стоит он на берегу залива, и когда сильно штормит, волны докатываются почти до самых его стен. И тогда он особенно напоминает корабль. С огромными венецианскими окнами мастерской, устремленной стеной-форштевнем в открытое море. С многочисленными галерейками — марсами и лесенками — трапами, ведущими на самый верх к смотровой вышке. И как на корабле здесь некрашеные доски полов — палуб драились шваброй во время уборок. Окно летнего кабинета, где работал Волошин, смотрит на залив и горы — настоящая капитанская рубка. И тут же, на столике, подзорная труба хозяина-капитана.

«Я — хиппи»

Так получилось, что шестилетним малышом я попал в этот Дом и подружился с вдовой поэта Марией Степановной. Ей тогда было сорок пять лет, однако, несмотря на столь серьезную разницу в возрасте, она вела себя со мной, как с равным, и наша дружба с ней продолжалась до самой ее смерти. Мне необычайно повезло: я с раннего детства мог оценить этот дом изнутри. Мария Степановна была для меня Шахерезадой, которая день за днем рассказывала истории, связанные с той или иной вещью.

— Чья это маска? — спрашивал я, показывая на гипсовый отпечаток девичьего лица, висящую на стене рядом с копиями посмертных масок Петра Первого, Пушкина, Достоевского, Льва Толстого… — А тот урод? — я кивал на портрет, составленный из разноцветных кубиков, за которыми угадывались нос, глаза, волосы. Оказывалось, что маска была снята Волошиным с лица девочки, утонувшей в Сене. А портрет сделан в манере кубизма там же в Париже знаменитым мексиканским художником Диего Риверой.

— А что это за злой дядька на фотографии?

— Это Рудольф Штейнер, немецкий философ, основатель общества антропософии. И вовсе не злой, а серьезный, Макс его очень уважал.

— А что такое антрософия?

— Не антрософия, а антропософия, это такая религия, для которой главное — это самопознание.

— А что такое самопознание?

— Это самое большое познание. Сейчас ты задаешь вопросы, чтобы узнать побольше из того, что делается вокруг тебя, а когда подрастешь, будешь искать ответы насчет самого себя — кто ты и зачем живешь на свете.

— А эти непонятные буквы?

— Это пергамент, на котором киноварью написаны слова еврейской молитвы. Как-то у нас жил несколько дней человек, и он оставил его нам как благословение Дому. Макс после этого даже начал изучать древнееврейский язык.

— А зачем? Его же интересовала эта, как ее, антросо… посо, ну, другая религия?

— Макс любил встречаться с людьми разных религий. Чтобы лучше узнать наш мир…

Вспоминая сегодня о своем детском общении с Марией Степановной, я не перестаю удивляться той серьезности, с которой она воспринимала мои дурацкие вопросы. Но таков был стиль этого дома. Позже, когда я привозил в Коктебель своих детей, она с той же участливостью и терпением беседовала и с ними. Этим она повторяла Максимилиана Александровича, который был убежден, что первые шесть лет жизни дают маленькому человечку почти столько же опыта, сколько все последующие годы, а по интенсивности познания один день ребенка равен годам жизни взрослого человека.

Со временем Дом поэта стал моей второй родиной. Мария Степановна называла меня своим коктебельским сыном. А я ее — просто Марусей. Когда я уже взрослым приезжал сюда, с меня как будто спадал тяжелый панцирь, я раскрепощался душой и телом. Исчезала на время та уже осознанная фальшь, в атмосфере которой мы все пребывали, исполняя свои служебные идеологические роли и подчиняясь негласным правилам принятой игры.

Сама Мария Степановна в эти игры не играла, но старалась не вмешиваться в нашу некоктебельскую жизнь. Творчество Максимилиана Волошина было властям подозрительно, и его дом — тоже. Она знала, конечно, что нам не по себе в своей двуликой шкуре, но от каких-либо советов и рекомендаций воздерживалась. Сама жизнь ее была лучшим советом и рекомендацией. Меня всегда восхищала ее свобода и независимость от нашей тогдашней общественной среды. Бывший директор музея Волошина Борис Гаврилов рассказал мне о таком забавном эпизоде. Как-то он читал Марии Степановне и Анастасии Цветаевой мою книгу о западной молодежи, которую я написал здесь же в доме, на антресолях волошинской мастерской. Мария Степановна слушала, сидя на стуле в своей любимой позе, поджав ногу под себя. В одном месте она остановила чтеца и, нагнувшись к Цветаевой, перебиравшей на столе гречку, сказала: «Ася, теперь я знаю, кто я. Я — хиппи!». Единственное, что, пожалуй, связывало ее с государством, так это небольшая пенсия, да еще завтрак, обед и ужин, которые она регулярно получала от Дома творчества, завещанного писателям в дар от Волошина.

В годы войны я часто думал о судьбе Дома и о Марии Степановне, которая, я не сомневался, никогда его не оставит. Когда весной 1947 года я приехал в Коктебель, то застал неприглядную картину: все дома на берегу залива были в развалинах. Кроме Дома Волошина. Мария Степановна не позволила его разрушить ни тогда, когда советские войска отступали, ни когда в Коктебель пришли оккупанты. Она рассказала мне, как ей удалось уберечь дом. Это очень интересная история, о которой она поведала впоследствии в своих дневниковых записях, опубликованных в «Новом мире». Я постараюсь найти их для «Вестника».

«Космополит» Волошин

Однажды, когда я в очередной раз приехал в Коктебель, а это было в самый разгар кампании против «безродных космополитов», Мария Степановна сказала мне, что ее отлучили от должности хранительницы дома, сняли с литфондовского довольствия и запретили проводить в доме экскурсии для желающих познакомиться с творческой жизнью Волошина. В чем тут дело, она не знала. Однако принимать людей в доме продолжала, как прежде. А дело было в том, что Максимилиан Волошин оказался посмертно включен в число «безродных космополитов». О чем я узнал много позже из архивных документов отдела агитации и пропаганды ЦК КПСС, копии которых мне передал историк Валерий Шепелев.

В начале июня 1950 года секретарь Крымского обкома партии П.И.Титов, проявив «бдительность», поручил своему заместителю М. Соханю подготовить бумагу с обвинением Марии Степановны Волошиной в популяризации «космополита» Максимилиана Волошина. Сохань ретиво исполнил приказ начальства и состряпал записку, в которой Волошин был представлен как заклятый враг советского строя, а его вдова — как хозяйка дома, где «открыто превозносят и приукрашивают этого безродного бродягу и убежденного врага нашей Родины». И вот еще выдержка из этой килерской записки (сохраняя орфографию подлинника): «Все основные идеи после революционной поэзии Волошина воспевают бонопартистскую и буржуазную контрреволюцию. М. Волошин убежденный космополит и реакционер, ненавидевший советскую власть. Он готовил к печати сборник своих произведений и собрание сочинений так и неуведавших света, но зато сейчас они пропагандируются его женой, как вершина искуства М.Волошина. Приведем некоторые из них. Скорбя об исчезновении царской России, Волошин пишет:

С Россией кончено… На последях
Ее мы проглядели, проболтали,
Пролузгали, пропили, проплевали,
Замызгали на грязных площадях,
Распродали на улицах: не надо ль
Кому земли, кому республик, да свобод,
Гражданских прав? И Родину народ
Сам выволок на гноище, как падаль
».

Эти строки, написанные со щемящей болью за судьбы своей родины, представлялись чиновником как доказательство «беспачпортности» поэта. А ведь эти волошинские строки о России невольно приходят на ум и сегодня.

На основании пасквиля Соханя Титов составил докладную записку на имя секретаря ЦК ВКП (б) по идеологии Михаила Суслова, которую закончил следующей просьбой-рекомендацией: «Деятельность дома-музея М.Волошина наносит большой идеологический вред. В связи с этим Крымский обком ВКП (б) просит Вас дать указание Союзу советских писателей о ликвидации этого учреждения». Суслов переправил записку секретарю правления Союза писателей Анатолию Софронову, который оперативно отреагировал: «На запрос о положении с музеем Волошина в Коктебеле, уточняю, что поэт-символист Волошин завещал свой дом Союзу писателей, и там был организован Дом творчества. Три комнаты в этом доме остались за вдовой М.С.Волошиной. В этих комнатах сохранилась библиотека в количестве 5000 томов и личный архив М.Волошина… Волошина принимала в своих комнатах экскурсии отдыхающих в санаториях и домах отдыха в Коктебеле и именовала эти комнаты «музеем». В связи с этим Секретариат ССП СССР принял решение считать нецелесообразным существование мемориального музея Волошина. Ввиду поступивших сообщений о том, что М.С.Волошина продолжает принимать экскурсии, Секретариат ССП подтвердил 3 июля 1950 г. решение о том, что никакого музея на территории дома творчества в Коктебеле не разрешалось и не может быть разрешено, и одновременно постановил ликвидировать в штате дома творчества должность хранителя музея». Вместе, как уже было сказано, с изъятием у «хранителя» завтрака, обеда и ужина от Дома творчества.

Просто Макс

Долгие годы Коктебель был для меня морем, горами, солнцем. И Марией Степановной. Через нее постепенно я начинал постигать, взрослея, Максимилиана Александровича, который любил, чтобы его звали просто Максом. Я снова задавал ей массу вопросов, на сей раз далеко не детских.

И мне открывался удивительный человек. Человек парадокса. Летом его вместительный дом населяли писатели, художники, ученые, музыканты, археологи, как правило, люди интересные, талантливые, и он всегда был душой общества. И вместе с тем Мария Степановна говорила мне, что Макс был очень одинок и часто страдал от того, что его мало кто по-настоящему понимает. Марина Цветаева, очень близкий ему человек, писала о нем: «Макс сам был планета. И мы, крутившиеся вокруг него в каком-то другом, большом круге, крутились совместно с ним вокруг светила, которого мы не знали. У него была тайна… Это знали все, этой тайны не узнал никто».

Точное наблюдение. Волошин действительно существовал в другом измерении, а, говоря проще, он намного обогнал свое время и мыслил иными, чем другие, категориями. Он воспринимал явления и события жизни в их целокупности, не с одной, а одновременно со всех сторон в их противоречивом единстве:

Во мне звучит всех духов лития,
Но семь цветов разъяты в каждой доле
Одной симфонии. Не от того ли
Отливами горю я, как змея.
Я свят грехом. Я смертью жив. В темнице
Свободен я. Бессилием могуч.
Лишенный крыл, в паренье равен птице…

В период гражданской войны стихи Волошина звучали в обоих враждующих лагерях. Окружающие поражались: как это поэт может быть и за белых, и за красных одновременно, ведь правда едина. Но для Волошина правда была многогранна. И красные и белые, по убеждению поэта, были по-своему правы. Одни полагали, что несут счастье всем страждущим, другие — что присяга, данная царю перед Богом, дворянская честь превыше всего. И те, и другие, опять-таки по-своему, желали блага России.

Одни восстали из подполий,
Из ссылок, фабрик, рудников,
Отравленные темной волей
И горьким дымом городов,
Другие, из рядов военных,
Дворянских разоренных гнезд,
Где проводили на погост
Отцов и братьев убиенных…

Однажды в 1920 году, когда в Феодосии были белые, Волошину предложили принять участие в литературном вечере на борту транспортного корабля «Мечта». Там, на палубе, он обратил внимание на человека властной внешности, который изрекал отрывистые фразы насчёт того, что всех, кто сотрудничал с большевиками, надо, не церемонясь, расстреливать на месте. Максимилиан Александрович поинтересовался, кто он, ему ответили: как, разве вы не знаете, это Владимир Митрофанович Пуришкевич, один из самых ярых монархистов в Государственной Думе.

Когда Волошин прочитал в кают-компании свои стихи о революции, Пуришкевич бросился обнимать его: «Вы пишите такие прекрасные стихи! Их надо издать в миллионах экземпляров. Да вы знаете, голубчик, что вся Россия должна знать их, в них истина». Но то же самое говорили в Москве и большевики. В «Правде» Лев Троцкий назвал Волошина самым крупным из современных поэтов. А вот факт уже из нашей действительности. В книге отзывов музея Волошина в Коктебеле я видел запись о «Великом Максе», сделанную рукой коммуниста Анатолия Лукьянова. А в газете «Российские вести» непримиримый оппонент коммунистов Геннадий Бурбулис на вопрос, какие поэтические строки лучше всего раскрывают состояние его души, тоже сослался на Волошина.

Сам поэт в автобиографии рассказывает: «В 1919 году белые и красные, беря по очереди Одессу, свои прокламации начинали одними и теми же словами моего стихотворения «Брестский мир». Эти явления — моя литературная гордость, так как они свидетельствуют, что в моменты высшего разлада мне удавалось, говоря о самом спорном и современном, находить такие слова и такую перспективу, что ее принимали и те, и другие».

Принимали, но и угрожали: «По очереди все меня предупреждают: берегитесь Чека, оно очень настроено против вас и непременно вас арестует как сочувствующего белым. А с другой стороны: ну как только будет перемена, мы расплатимся с Волошиным в первую голову, он еще поплатится за свой большевизм. С каждым разом этот вопрос становится более и более острым, кто меня повесит раньше: красные за то, что я белый, или белые за то, что я красный?». Обе стороны, руководствуясь принципом «Кто не с нами, тот против нас», не могли принять его позиции, которую он выразил словами:

А я стою один меж них
В ревущем пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других.

Смерть, однако, грозила Волошину не за его стихи и не за его миротворческую философию, а за его конкретные действия, соответствующие этой философии. В лютые годы гражданской войны поэт давал прибежище в своем доме и белому офицеру, и красному комиссару.

Фанатики непримиримых вер —
Искали здесь, под кровлею поэта,
Убежища, защиты и совета.
Я ж делал все, чтоб братьям помешать
Себя губить, друг друга истреблять.

Макс заступался не за белого и не за красного, он спасал человека. Не слова, а активные действия в их подтверждение составляли стержень его философии.

Почему Россия?

Mаксимилиан Волошин

Тема революции бесспорно была одной из главных в творчестве Волошина. Он поднял ее с такой аналитической прозорливостью, как никто другой. А она подняла его как поэта. На что обратили внимание многие его друзья. Писатель Викентий Вересаев заметил, что революция ударила по Максу-поэту, как огниво по кремню. Поражался огромному прогрессу в творчестве Волошина с приходом революции Иван Бунин. А Марина Цветаева без обиняков утверждала, что Макс стал настоящим русским поэтом именно благодаря революции. Осмысление революционных процессов оказалось ему по плечу, а они, в свою очередь, пробудили его колоссальный творческий потенциал. Не только как поэта, но и философа-мыслителя.

По волошинским стихам революционных лет можно видеть, насколько сложным и неоднозначным был подход поэта к революции. Он писал, что «вся наша революция была комком истерии, мятежной спазмой одичалых масс» и что «при добродушии русского народа, при сказочном терпеньи мужика — никто не делал более кровавой и страшной революции, чем мы». Но при всем том, он принял эту революцию как историческую данность и считал, что проклинать ее — это все равно, что уподобляться незадачливому царю Ксерксу, который, узнав о гибели своих кораблей, приказал высечь плетьми море.

Поэт понимал заведомую обреченность революции в недозревшей до нее России. И задавался вопросом, почему она случилась не в экономически продвинутых странах Европы, а в стране, не вышедшей еще окончательно из феодализма. Одним из первых он дал и ответ на него.

Из всех европейцев, считал Волошин, идея социальной справедливости была ближе всего сердцу русской интеллигенции, воспитанной на вековой ненависти к самодержавному деспотизму в сочетании с болезненно развитой нравственностью, вызревшей на мыслях таких великих моралистов, как Герцен, Толстой, Достоевский.

1 августа 1926 года в доме Волошина в Коктебеле был организован вечер, посвященный памяти христианского подвижника, основателя монашеского ордена францисканцев Франциска Ассизского, умершего за 700 лет до этого. Чем же он удостоился подобной почести? В 1919 году, в самый разгар гражданской войны Макс посвятил ему стихотворение «Святой Франциск». Согласно легенде, этот монах настолько вжился в образ распятого Христа, что у него самого на ладонях и ступнях появились стигматы, ложные раны от распятия. Поэту этот образ увиделся как символ русской революции: «С Россией произошло то, что происходило с католическими святыми, которые переживали крестные муки Христа с такой полнотой веры, что сами удостаивались получить знаки распятья. Россия в лице своей интеллигенции с такой полнотой религиозного чувства созерцала язвы и будущую революцию Европы, что сама, не будучи распята, приняла своею плотью стигматы социальной революции».

Как некогда святой Франциск
Видал: разверзся солнца диск,
И пясти рук и ног — Распятый
Ему лучом пронзил трикраты —
Так ты в молитвах приняла
Чужих страстей, чужого зла
Кровоточащие стигматы.

Путь жертвенности России просматривается на протяжении всей ее истории. Она неоднократно спасала Европу и мир от различных нашествий, принимая удары на себя. Русская революция, по мнению Волошина, вновь спасла европейскую цивилизацию, на сей раз от назревавшего там социального взрыва. Ибо преподала Европе, готовой ринуться в ту же пропасть, как бы урок от противного:

Не нам ли суждено изжить
Последние судьбы Европы,
Чтобы собой предотвратить
Ее погибельные тропы?

А потому, утверждает поэт, «мы вправе рассматривать совершавшуюся революцию, как одно из величайших указаний о судьбе России и об ее всемирном служении». Наверное, что-то подобное имел в виду и Петр Чаадаев, когда говорил, что «мы принадлежим к числу тех наций, которые как бы не входят в состав человечества, а существуют лишь для того, чтобы дать людям какой-нибудь страшный урок». С той только существенной разницей, что у Волошина эти страшные уроки происходят не оттого, что Россия «как бы не входит в состав человечества», а, напротив, от того, что она слишком близко принимает к сердцу его судьбы: «Как повальные болезни — оспа, дифтерит, холера — предотвращаются или ослабляются предохранительными прививками, так Россия — социально наиболее здоровая из европейских стран — совершает в настоящий момент жертвенный подвиг, принимая на себя примерное заболевание социальной революцией, чтобы, переболев ею, выработать иммунитет и предотвратить смертельный кризис болезни в Европе».

Пророк в своем отечестве

Основное назначение поэзии Волошин определял как пророчественность, которая состоит из сложного сплава убежденности и сомнений, знаний и догадок, логики и интуиции. И присуща она людям высокого интеллекта. Которые, не входя, как правило, во властные структуры и будучи далеки от политических игр, отражают точнее, чем политики-профессионалы, потребности и настроения общества.

Таким интеллектуалом-пророком был и сам Максимилиан Волошин. Он понимал, что его пророчества будут приняты современниками с большим скепсисом и что оценят их по-настоящему лишь значительно позднее, но это его не смущало, такова участь поэта. «Для того чтобы увидеть современность в связи с общим ходом истории, — писал он, — надо отойти от нее на известное расстояние. Но чтобы найти соответствующую перспективную точку зрения теперь же, в текущий момент, поэт должен отыскать ее в своем миросозерцании, в своем представлении о ходе развития мировой трагедии».

Сегодня мы можем оценить исторические прогнозы Волошина-поэта в полной мере. В марте 1917 года, в самый разгар массовой эйфории по поводу «славной» Февральской революции, поэт предсказал России «близкий террор, гражданскую войну, расстрелы и Вандею, озверение, потерю лика и раскрепощение духов стихий. И кровь, море крови». Его тогда современники назвали сумасшедшим, а над прогнозом посмеялись. Но всё сбылось.

Волошин, между тем, продлил свой прогноз и на послереволюционное состояние России. К сожалению, говорил он, необходимого для выбора политической формы жизни личного опыта у России в канун революции не было из-за нескольких веков «строгой опеки». Поэтому вероятнее всего, прогнозирует он, «она пройдет через ряд социальных экспериментов, оттягивая их как можно дальше влево, вплоть до крайних форм социалистического строя». Под «крайними формами» поэт понимал то, что мы называем вслед за Марксом «казарменным социализмом». И вот что интересно: свой «прогностик», как его называл Волошин, он сделал в те дни, когда Ленин еще не успел вернуться из Швейцарии в Россию, и победа большевиков еще не намечалась. Такой ход событий поэт считал неизбежным: «Все это было бы пережито Россией, независимо от того или иного правительства».

Волошин, однако, в своем прогностике не останавливается на крайней форме социалистического строя: «Но это отнюдь не будет формой окончательной, потому что впоследствии Россия вернется на свои старые исторические пути, то есть к монархии, правда видоизмененной и усовершенствованной, но едва ли в сторону парламентаризма западного образца».

Читая в 1920 году публичную лекцию, которую он назвал «Распятая Россия», Волошин констатировал: «Первая часть моих прежних предположений осуществилась. В осуществлении второй я не сомневаюсь». Это было логическим прозрением, основанным на реальных фактах. Революционеры разрушили старую Россию, а что дальше? И поэт отвечает: «Но только лишь они принялись за созидательную работу, как против собственной идеологии и программы их шаги стали совпадать со следами, оставленными самодержавием. Советская власть, утвердившись в Кремле, сразу стала государственной и строительной: выборное начало уступило место централизму, социалисты стали чиновниками, канцелярское бумаготворчество удесятерилось, взятки и подкупность возросли в сотни раз и т.д. Это сходство говорит о неизбежности государственных путей России».

А ныне? Сдается мне, что волошинский прогностик продолжает работать и сегодня. Верхушечная революция середины 80-х годов пошла по следам советской бюрократии. Начатая под флагом демократизации общества на путях борьбы с административной системой, она таковую не поборола. Больше того, новая бюрократия, присвоившая в результате этой революции значительную часть бывшей государственной собственности, еще серьезнее усилила свои позиции. Интеллигенция же, руками, а точнее устами которой совершалось это революционное действо, осталась, как всегда, на бобах, во всяком случае — подавляющее ее большинство. И вместо нарождения среднего класса Россия имеет сейчас лишь жалкие его наметки, да и то, главным образом, в Москве, которая, как и в советские времена, служит Великой Показухой мнимого благополучия. И от вожделенного гражданского общества страна находится не ближе, чем пятнадцать лет назад. И от демократии тоже. Зато снова усиливается душок монархии в очередной ее разновидности. И снова ожидание того, что сильная рука установит, наконец, порядок. Вековая рабская психология выветривается не просто. И снова на слуху Волошин:

Вчерашний раб, усталый от свободы,
Возропщет, требуя цепей.

Причину исторического топтания России на месте хорошо объяснил философ Мераб Мамардашвили: «Историческим является только то, что содержит извлеченный опыт, исключающий повторение одного и того же. А иначе, смысл, который не извлечен, и дело, которое не доделывается, будут повторяться и неизбежно порождать зло… Россия, безусловно, — страна, в которой гуляет ветер повторений. Почему? А очень просто — не было истории, не извлекался опыт». Волошин о том же в свое время сказал короче и сильнее: «В России нет сыновнего преемства и нет ответственности за отцов».

«Бог есть любовь!»

Как-то я приехал в Коктебель ранней весной. Поселок был пуст. Я спал на вышке в спальном мешке Максимилиана Волошина. Пригревшись и высунув из мешка нос, делал над собой усилие, чтобы не заснуть сразу, смотрел на знакомые с детства коктебельские звезды, слушал первозданную тишину, которая только усиливалась от ритмичного шуршания близкого моря. И повторял про себя волошинские строки: «И обоймут тебя в глухом моем просторе \ И тысячами глаз взирающая ночь, \ И тысячами уст глаголящее море…». Днем ходил в бухты, горы, не встречая на протяжении десятков километров ни единой души. Только отары овец, которые паслись сами по себе. Вечерами любовался абрисом синих холмов на фоне малинового заката. А потом подолгу беседовал за чаем с Марией Степановной.

Зимой они оставались одни. С братьями меньшими, книгами и морем.

— Маруся, а как вы проводили время зимой?

— Мы уставали за лето от многолюдных сборищ так, что зиму ждали, чтобы отдышаться, собраться с новыми силами и мыслями. И книги, книги. И борьба за существование, за тепло, за пропитание. Макс таскал воду из колодца, колол дрова, растапливал печку в кабинете. Когда нужна была какая-то книга, закутывался в плед и лазал по стеллажам мастерской. Иногда дом заметало снегом, и мы отсиживались в нем, как полярники. Для меня зима была накоплением знаний, у Макса оставалось много времени на меня, и я, как пчелка мед, собирала его мысли. Летом вокруг него всегда муравьились люди, и поначалу, когда мы только поженились, я ревновала его к ним. Но он мне сразу сказал: «Маруся, мы не должны уподобиться двуспинному существу, а быть всегда открытыми миру. Мир и семья очень взаимосвязаны, не зря в мудром Талмуде сказано, что благополучие мира зависит от мира в семье. Не надо ревновать меня к людям, надо любить всех, кто тянется к нам». И еще сказал, что ему надо любить всю Россию, каждого человека в ней, всех, кто окликает его. И он по-братски делился с людьми не только советом, но и своими гонорарами, полученными за стихи, рисунки и лекции, а в голодные годы — крупой, таранькой и другими продуктами из своего скудного пайка.

— Но ведь вам самим жилось нелегко.

— Очень нелегко, это было полуголодное существование, и многие интеллигенты, в том числе и именитые, удивлялись Максу и не могли понять, как можно в годы разрухи и голода взывать к любви и донкихотствовать. Даже некоторые из тех, кому он помогал, называли его юродивым. Он это знал и не обижался на них, даже принимал это за комплимент. Говорил, что в свое время, когда Великое княжество московское было абсолютной монархией, державшей людей в страхе, только юродивые не боялись сказать в лицо царствующему владыке все, что о нем думают. Вот и в нынешние времена кто-то должен говорить людям правду. Макс ни от кого не был зависим и писал: «Не их, не ваш, не свой, ничей,\ Я голос внутренних ключей,\Я семя будущих зачатий».

— А как в те годы к Максу относились власти?

— Очень странно. Ему не запрещали выступать со стихами перед разными аудиториями, но его не публиковали. Как-то он послал одно из своих стихотворений в журнал «Красная новь», но главный редактор был негативен в своей оценке, сказал, что такие выражения, как «человек — мера всех вещей», коммунистическому органу печати чуждо.

— Но ведь у Макса было немало доброжелателей среди очень влиятельных советских чиновников: Луначарский, Каменев и многие другие.

— В 1923 году, когда Макс был в Москве, Лев Каменев пригласил его в свою кремлевскую квартиру, он служил тогда председателем Моссовета, и просил почитать стихи. Надеясь получить от одного из хозяев Кремля разрешение на их публикацию, Макс читал ему и еще нескольким присутствовавшим при этом стихи из циклов «Пути России», «Личины» и другие. Лев Борисович, большой любитель поэзии, очень хвалил их и смаковал особо понравившиеся ему строки. Потом решительно подошел к письменному столу и написал в Госиздат записку, в которой рекомендовал издать стихи Волошина «на правах рукописи». А когда счастливый Макс ушел, Каменев тут же позвонил в издательство и попросил не придавать его записке никакого значения. Об этом мы узнали от одного из свидетелей этой кремлевской истории. И стихи, конечно, напечатаны не были.

— В чем же дело? Ведь Макс принял революцию, ты сама это не раз говорила?

— Да, принял. Анализируя ее со всех сторон, он дал ей немало нелестных определений, назвав среди прочего и «великим абсурдом», но тут же говорил, что в этом абсурде он находит и указание на провиденциальные пути России, сделавшей шаг к будущему.

— К какому будущему?

— К будущей революции. Но не политической, а нравственной. Ему было безразлично, будет ли путь к ней лежать через монархию, социализм или капитализм. Для него это были разные виды пламени, проходя через которые очищается человеческий дух. Он эту революцию видел, по его выражению, в «пересоздании» человека.

— Понятно, почему его не публиковали в советских изданиях. Но скажи мне, неужели ты сама веришь в возможность такого пересоздания человеческой природы? Посуди здраво: все религии призывают в течение тысячелетий к всеобщей любви. А что толку? Человек как был скроен из пороков, таким и остался.

— Макс был другим человеком и верил, что все могут стать такими же, как он. Дело только во времени. Что такое тысячелетия? Обезьяне, чтобы стать человеком, понадобились миллионы лет. Человек не обезьяна, и у него дело пойдет быстрее. Макс говорил, что со временем, когда мы заплюем и изгадим всю планету, природа начнет нам мстить за это, и вот тогда история закрутится, люди поймут, что без уважения к ней и друг к другу им просто не выжить. Кстати, мой тебе совет: почитай внимательно максины стихи, которые он объединил в поэму «Путями Каина», это главная книга его жизни, и в ней мало кто сумел разобраться как следует.

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 24(335) 26 ноября 2003 г.

[an error occurred while processing this directive]