Главная страница

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 23(334) 12 ноября 2003 г.

Инна ДАВИДОВИЧ (Израиль)

СТИХИ И ПРОЗА

Инна Давидович родилась в Москве в 1975 г. Закончила филологический факультет Московского Государственного Университета им. Ломоносова. В 1999 приехала в Израиль. Жила и работала в кибуцце. Пишет стихи, прозу, занимается живописью. Первые литературоведческие статьи были напечатаны в издательстве «Мегатрон» в Москве в 1999 г. Публиковалась в Израиле — в «Иерусалимском журнале» и в газете «Наш Реховот», а также в журнале «Космополит» (Бостон). Выставки живописи — в Иерусалиме и Реховоте. В настоящее время живет в Реховоте, Израиль. Работает в институте Вейцмана.

Rehovot / Реховот

РехОвот* — скопление улиц, от улицы Герцеля, где
стоит синагога из сказки и ночью горят витражи,
но дверь постоянно закрыта. Древнее в Реховоте нет
строения, разве что рынок, стеной приникает он к храму,
где двери закрыты всегда. С утра и до ночи кишит
людьми, полон снеди и гула, и воздух полнят голоса:
симфония разных наречий и страсть необъятная звуков,
жар тел добавляет тепла в прожаренном воздухе, руки,
чернеющие от натуги, и полные страсти глаза иль боли,
как, впрочем, любые
глаза — под пристальным взглядом.
науке и ныне неведомо, как
глаза наполняются болью,
иль ненавистью, иль любовью,
или чем-то, не властны слова
над чувствами и объяснений
подобным явлениям нет.

В Реховоте кошки да птицы,
нет моря, лишь только дорога
железная, что ведёт к морю,
и дни напролёт — всё — жара.

13.07.2003

 

Герцелия

Лильке

Какой он, Лазурный берег? Испить ли его звучание,
Песка его тонким шепотом заслушаться ли невзначай?
Но белый песок Герцелии приносишь с одеждой случайно
И долго еще звуки моря и палубы корабля
Стоят у тебя пред глазами, как вёсны нашей тревоги,
Как старое судно на пристани и камешек-талисман,
как море и моря волны, как то, что дырявит душу
и вновь ее собирает по нашей вселенной углам.
Почти что молчишь у моря, построишь песочный замок
И волны его омоют, пока он не рухнет сам,
Иль кто-то все ж пнет ногою,
Не жаль, что творенье такое
Рассыплется и волною
Загладится новый шрам.
Какая она, Герцелия? Гостиниц её вереницы
Почти не бросают тени на выгоревший песок…
А может мне только снится песочная эта царица,
К Кейсарии что стремится по берегу наискосок? 

Кончается день на море, и залы наполнят светом,
Хупа, как мгновенье счастья, белеет в огнях ночных.
И шумное море людское копирует звуки прибоя…
Во тьме, у самого моря, песок Герцелии горит.

13.7.2003 

Сага о земле

Средиземноморский вечер с мелодией тонкой востока
Размытое красное солнце сменяется новой луной
Истошные крики улиц, сухое шипение кошек —
Неспешный раздел территорий, незначимый, как прибой.
И как прибой преходящий. В вечерней тиши кричащей,
Стоящей в жаре востока, отточенного молвой,
прокуренного кальяном и запахом специй пряным,
и старых историй ядом, и панацеей людской,
В тылу Вавилонской башни осеннего солнцестоянья
Звучала толпа отчаянно и ветер мешал слова,
И дождь каплей правды падал, песок прибивал заплатами
К земле, что иссушена травами, и горестью бил острова
Незначимых сухожилий, сведенных в одно сплетенье,
В котором таится смущенье и счастье бежит волной.
И воздух насыщен воском, фитиль — и горит тот остров,
Факир — и проглотит пламя и будет всегда живой.
И нежность руки песочной, в которой сосредоточено
Все счастье из многоточий, несказанное в словах,
Мелькнувшее в детском взгляде, рукой он поправит пряди,
Песок заструится шелком и мягко падет в ногах.
Замрет на секунду послушать, он ведь научился слушать,
И остановится тут же, чтобы сразиться с кольцом
Привязчивых пчел и мошек, и звать его просто — Моше
Иль Мойшеле.
Над водой
неспешно садится солнце.
День кончился многоженцем
И роженицей,
осколком
он прожитой жизни стал.
Темнеют песочные тени
Всех душ волшебных сплетения
И все недоразумения
Восход разрешать устал….

11.07.2003 

Страна — одна большая Стена Плача

Страна — одна большая Стена Плача
Глаза — навыкате — устроены иначе
— хранилища для боли, емкости для слез
и не замерзнуть влаге — не мороз
и высушить не видится возможным —
ведь все всерьез
и кажется, что просто невозможно
отречься от осуществленных грез
прапраотцов, что так желали:
В Иерусалиме, в следующем году
встречаться
в Пасхи ночь
страна, где все должны бояться
из дома выходить, но
на улицах людей полно
скорее бесшабашных, чем бесстрашных,
сентиментальных и уж верно ставших
примером новой нации,
в которой боль
из внутренней наружу прорвалась,
чтобы забыться в смехе и улыбке
сиюминутности,
а дальше
непокоренные просторы
в глазах всех ведомых цветов, что смотрят чуть иначе
и пыль веков, и близость Стены Плача.

6.06.2003 (день памяти) 

Иерушалаим

Старого Иерусалима
Спад и взлёт,
Улицы непроходимые —
всё вперёд.
Странствия
души ищущей —
(не найдёт),
На стенания
плачущей
набредёт.
Странности, безысходности
и синдром
города всех
склонностей
общий фон.

24.01.2003 

Красками этой земли

Сиреневым дождём кончался май,
Сиреневым, как лютик в русском поле
Цветов сиреневых прозрачная печаль
Слетала с крон и превращалась в море

Начнётся лето по календарю
И прорастёт репейником в песке
А жизнь цветов сиреневых — на волоске —
В июне место уступают пустырю 

И снова ждать до месяцев зимы
И вновь появится сиреневая гладь
Бескрайняя в просторах для мечты
Конечная как жизни благодать

25.05.2003 

Утреннее

папе

проснуться, насладиться тишиной
иль шумом утра, пасмурной погодой
иль робкой новорожденной зарей,
влюбиться так, с утра, в любое время года
и не считать по осени года
и не мечтать о том, что не сбывалось,
и быть счастливым тем, что все ж осталось,
и позабыть, что в мире есть молва,
плохое настроение, усталость
и горьких откровений череда.

24.05.2003 

«И все смешалось в этой мгле, седой и белой»

Как славно падал белый снег, и изумленье
Сменяло радость на лице — на вдохновенье.
А где-то в невесомой лжи шарманщик плакал
И снег, что таял на лице, слезами капал 

И в тишине ночной поры мерцали тени
Скользили в кладовых души, в ее сомненьях,
Творили странности, зимы не замечая,
И ждали солнца до зари за чашкой чая 

А утром зимние огни сверкали дивно
И сани погонял ямщик неторопливо
И солнце чуть ли не пекло, но все ж — не грело
И было на душе легко… и не болело.

22.05.2003 

Жизнь ее в четырех частях

Юле Куниной

Девочка нежится — утро субботнее
В школу — не хочется
Девочка ленится
Девочке хочется платье весеннее,
Из дому выскользнуть
И — на качели 

Девушка нежится — нега от страстности
Девушке любится
Девушке нравится
Быть чьим-то миром. Так начинается…
Девушке сотни стихов
Посвящается 

Девушке плачется.
Девушке хочется
И упрощения
И усложнения
Девочке хочется, девушке — хочется,
Чтоб ни минуты не шло без движения 

Девушке пробовать все интересное
Не опостылeло
Дева не старится.
Девочка нежится — утро весеннее
Так начинается,
Так продолжается

2.05.2003 

На паре ладоней

На паре ладоней
Уместится радость,
Которой не место в сердцах запыленных
На паре ладоней,
Как прелую сладость,
Храню отпечатки историй мудреных.
Ладони, и тыльные стороны кистей,
И узость запястий, и тесность движений,
И радости сдержанной проблеск от мысли,
что нас не коснется
шарм преображений
И легкость твоих без сомнения виршей,
И голоса сдержанная усталость,
И мыслей разлет, и несобранность пиршеств,
Где незаметна минутная жалость, —
Все только рисунок
На паре ладоней,
В минуты, когда неприемлема старость.

8.05.2003 

Здесь все до отчуждения знакомо

Здесь все до отчуждения знакомо
И твой подпольный ход
И лаз мой в никуда
И своды зала недостроенного дома
И над остовом крыши — провода 

И ветхость незаконченного стишья
И добрая доверчивость бровей
И глаз твоих бездонности двустиший
И рук скользящий в тайну скарабей

И вечер, что нежданно иссякает,
И полнолунье — ворона удел
И неразгаданное древнее безумье
Двух наших преходящих тел 

И радость нежности
И нежности сомненья
Порог рассвета
Неприглядность лиц
И объясненье этому
Явленью:
В глазах у птиц

6.04.2003 

против движения

против движения,
против течения
с миром — вразрез —
до поражения
и в поражении —
боль да услада,
много ли надо?
больше ли надо? 

боль и услада —
ты за границей
жизни укладов,
что вереницей
капля за каплей
точат тебя
ты вне созвездий,
вне ночи, вне дня. 

ты на открытом
огня перекрестного
поле застыл
с места — не двинуться
нет больше сил
некуда ринуться
не по течению,
против
— поплыл.

8.04.2003 

На стыке часов

Восторгов забытых всплеск
Рук — взмах, ресниц — трепет
Губ незабвенных — блеск
Неразличимый лепет
Предполагаемых слов:
Вопросов и междометий
на чаше весов. 

Такая нежданная встреча
На стыке часов,
дней, морей,
пространств,
царств-государств,
в которых
нет шансов —
уцелеть.

12.03.2003 

Выборы в Израиле

Я вор, ворующий из сердца Бытия
Здесь, в центре мира, в яблоке раздора.
Я голосую, вспоминая снова,
Как в море голосов ничтожна я.

И спор ведем, как нелогичен довод.
И голос мой способен уберечь
Страну от краха, землю от позора.
— Не верю. — Верь. Да не об этом речь…. 

Учили в школе их, что голос — глас народа,
Столп демократии, свобода слова.
Здесь каждый говорит, не слушая другого.
А тот, кто слушает, молчит. 

Кладу в конверт листок. Из трех
Я выбираю с именем (могла — пустой).
Мой голос что-то значит, он весомый.
Но не изменишь мир — иду домой.

Февраль 6, 2001

Папe

(из Реховота в Бостон)

детстве я почти не знала своего отца. Помню себя, сидящей у него на плечах (редкий случай, когда я устала, и ему ничего не оставалось делать, как взять меня к себе на плечи). Я сижу в летнем голубом костюме, смотрю на дорогу, а идем мы из Малаховки, куда мы ходили в гости, в Ильинку. В Ильинке мы снимаем дачу. Я беспечно рву хозяйскую морковь за углом дома, пока родители сидят на старом крыльце, и спешно засовываю добытую морковину в рот, пока никто не увидел. За этим занятием меня ловит мама. Папа продолжает сидеть на крыльце, пока меня отчитывают за содеянное. Я не плачу, жалко только с морковью расставаться — вкусная…

Папа приходит с работы, застает нас с Муравским. Мы играем. Муравский, папин друг-архитектор, придумал замечательную игру: мы опускаем детскую пластмассовую уточку с дыркой в спине с нашего седьмого этажа вниз. Внизу, на пятом этаже, живут югославские инженеры. Они поднимают головы вверх, и Муравский высовывает меня с балкона так, что они видят, кто держит веревку. Уточку мы поднимаем не пустую: из дырки торчат сигаретки и конфеты. Я с удовольствием жую жвачки и радуюсь, что у папы есть такие замечательные друзья. 

Зимы проходят без папы, потому что он продолжает строить Дагомыс, только в мае мы снова поедем к нему, и я пойду с папиным другом Титаевым воровать яблоки из заброшенных садов. Папа против любого обмана. Мы не расскажем ему, откуда у нас яблоки. Скажем, что нашли. А потом можно будет пойти на висячий мостик и прыгать и раскачивать его в такт — вместе.

Мы сидим с мамой на кухне. Окна запотели. Я рисую звездочки на стекле, когда папа приходит с работы. Дагомысский период нашей жизни кончился. Теперь летом я сижу в Москве, а потом мы поедем с мамой в Никополь.

Когда мы возвращаемся, нас встречает папа и везет домой. Дома он приготовил мясо в котле и жареную картошку. Мама говорит, что папа все умеет делать, просто не хочет. Папа все умеет.

Папа строит мне шкаф на балконе, и я выставляю туда, в ссылку отправляю, старые тетради и дневники. Почему-то мне жалко выбросить все это культурное наследие с заметками учителей и спектром оценок.

Я боюсь спать одна. Это начинается сравнительно поздно. Мне исполнилось девять. Папа не умеет рассказывать сказки. Через месяц он рассказывает мне в один из вечеров о бабушке и дедушке. Мне велено молчать и я, конечно же, доверяю эти страшные тайны девочкам в пионерском лагере. С ними я больше никогда не встречусь, но тогда я об этом не думаю — мы все искренне верим, что будем писать друг другу письма, клеить на конверты марки, вкладывать открытки и вырезки из «Пионера» и «Костра».

Я все больше узнаю о дедушке и бабушке, которых никогда не видела. Больше о бабушке. Папе было двадцать шесть, когда она умерла. Я смутно ощущаю, что меня не случайно просят молчать об этом. Кем была твоя бабушка? И я, не дожидаясь вопроса, рассказываю, кем она была. Она становится важным человеком в моей жизни, бабушка, фотографии которой хранятся в папином шкафу.

Весной я возвращаюсь домой. Суббота, день, гулять хочется — по лужам.

— Что по математике?

— Два… Но это была сложная контрольная. Все…

— Меня все не интересуют.

— Но даже Максим получил четыре с двумя минусами, он никогда не получает четверок. И Аня, Аня получила…

— Меня все не интересуют, — обрывает меня папа, — меня интересуешь только ты.

Мне десять. В десять я учусь быть не как все. В десять я выучиваю урок. Отвечать нужно только за себя.

Мне четырнадцать. Я еду знакомиться со своим дядей, родным и единственным папиным братом. Он встречает нас, и мы едем из аэропорта по автотрассе в Бостон. Дядя засыпает за рулем. Ночь. Просыпается через несколько минут. Он все время ехал прямо. Мы не замечаем. Нам хочется спать. Папа сидит рядом со мной, я сплю у него на коленях.

Моя тетя говорит мне, что я единственный ребенок, кого мой папа не только принял, но и полюбил всем сердцем. Теперь я знаю — только я. Я у папы одна единственная. Принимаю это с радостью.

Мне шестнадцать. Под новый год папа приносит мне подарок. Один из лучших, мной когда-либо полученных, — «Кипарисовый ларец» Анненского. Папа заглядывает в комнату:

— Я тут подумал, что тебе стоит иметь своего Анненского. Отдай уж Леше книгу.

Леша, мой друг, который обожает Анненского, уже давно подарил мне книгу, но папа об этом не знает. Папа вообще мало знает о моей жизни. Я насильно рассказываю ему. Он не всегда слушает. Часто есть вещи важнее меня.

Мне почти семнадцать. Мамы нет уже несколько недель, она еще нескоро вернется. Мы с папой живем одни. Я варю сгущенку в кастрюле, запотели стекла. Конец ноября. Я сижу на полу и ору во весь голос, монотонно. Папа сидит на стуле. Молчит, не останавливает меня, не задает вопросов. Я уважаю его за это. Мне хотелось орать просто «ааааа». Он это понял и молчал.

Мне двадцать два. Мы говорим о ком-то из поэтов, о ком-то из писателей, о ком-то. Папа озадачивает меня фразой:

— Наверное, ты самый близкий мне человек по психологическому поведению.

Я молча глотаю. У нас не принято обсуждать такие вещи, а тем более бросаться на шею с лобызаниями. 

Мне двадцать четыре. Папа зовет меня на кухню:

— Пойдем, мне нужно с тобой поговорить.

Я молча иду следом.

— Посмотри на своих подруг, — начинает папа, — Все занимаются делом, работают, выходят замуж, рожают детей. А что ты? Что вот ты болтаешь, как, извини меня, говно в проруби?

Мои глаза оживают. Память мгновенно возвращает меня назад. Мне десять. Я выучила урок.

— Папа, когда мне было десять, ты сам учил меня: «Меня не интересуют другие».

Папа молчит. Ему сказать нечего. Я выучила урок. Я усвоила правило. Я не смотрю на то, как у других, потому что у других — по-другому.

Мне двадцать четыре. Со времени того разговора прошло полтора месяца. Я вернулась из Праги. Говорю за столом:

— Я решила уехать в Израиль. Навсегда.

Папа опускает ложку:

— Ненормальная. Какая глупость. Какая-то полная глупость.

Мне двадцать четыре. Мои родители провожают меня в аэропорту. Я не знаю о том, что мой папа плачет, когда я прохожу паспортный контроль. Моя подруга говорит мне об этом в письме и ставит множество восклицательных знаков.

Мне двадцать семь. Мы едем в бостонском трамвае. Октябрь. На улице холодно. У меня нет перчаток, замерзли руки. Я потираю ладони о штаны, чтобы согреть. Поднимаю сведенные вместе ладони. Порыв — папа берет мои руки в свои, подносит ко рту и греет дыханием. Мы не смотрим друг на друга. Нам обоим неловко из-за его порыва нежности, порыва, который ставит всё на свои места и остается навсегда в сердце каждого.

Мы едем дальше, мне скоро двадцать девять. Наша разница в годах всегда будет одинаковой. Сорок три года моего небытия на этой земле.

27.05.2003


* Rehov - улица, Rehovot - улицы (иврит)

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 23(334) 12 ноября 2003 г.

[an error occurred while processing this directive]