Главная страница

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 22(333) 29 октября 2003 г.

Шуламит ШАЛИТ (Израиль)

Свободная душа Эсфири Фридзель

Есть гордость тайная в божественном сознаньи,
Что ты приносишь в мир ликующую жизнь,
Что плоть и дух, их радость, их страданье –
Все это ты творишь, ты, слабое созданье
В огне любви и в муках созиданья.

Эсфирь в юности

В таком стиле давно не говорят и не пишут. Не все, однако, что старомодно, плохо, иначе душе пришлось бы начинать на пустом месте. Хотя Эсфирь Фридзель была и нашей современницей, но одновременно и ровесницей Анны Ахматовой и Александра Вертинского. Как и они, Эсфирь родилась в конце 19-го века, а юность пришлась на начало века 20-го.

Велико обаяние забытой, ведомой уже только по литературе, по случайным старым письмам, дневникам сладостной и обаятельной русской речи. Она и сегодня привлекает слух любящего Слово и дает отдохновение душе. Но Ахматова, Вертинский и другие – знамениты, а ее имени мы не слыхали. Только единожды, набравшись дерзости, она переступила порог настоящего журнала. 12 декабря 1912 года Эсфирь записывает в дневнике: «С утра я волновалась и ходила, как во сне. Решила отнести свою книгу в «Шиповник»….» Может, более любезный прием, пусть даже тоненькая первая книжечка ввели бы ее в литературные круги, сосредоточили мысль и интересы на определенные цели, не увели на другие тропы, изменили судьбу, кто знает? «У нас издательство завалено материалами, раньше чем через полгода рукопись не раскроют». – таким был ответ. «Я ушла без гнева и печали. Слишком обычная история. Ну и мне пришлось испытать. Я только с недоумением думала, какие есть для нас, начинающих, пути – и не находила». Никогда больше ни в какие редакции она не ходила, авторитетов не искала, любила творчество в себе: «О вдохновение! Останься ты мне верным!»

Бывают дни: горишь тоскою жгучей,
Душа в оковах гнева и греха –
А где-то в глубине – торжественно, певуче
Слагается мелодия стиха.

Звучат слова, рожденные невольно,
Проходят образы воздушною толпой
И утихает скорбь… И сладко мне и больно,
И вновь я вижу мир прекрасный и иной.

«Неужели можно не чувствовать красоту слов? – пишет Эсфирь. - Слово звучит для меня на тысячу ладов. И наслаждение словами так утонченно, так неуловимо, что его нельзя передать. Есть слова красивые по своему тону, независимо от смысла. Вот слово «акация». В нем чувствуется знойная южная истома, в этих двух близких протяженных «а» и совсем затягивающемся ленивом конце. Или «снежинка» – какое порхающее слово, оно торопливо срывается с языка, без участия губ. Я давно заметила, что красивее всего звучат слова и буквы, если их произносит только язык. Губы замедляют звуки…Не говоря уже о том, что они портят мимику. Это заметно, когда смотришь на читающего вслух человека и даже когда говорят со сцены. Может быть, когда-нибудь, сознательно или бессознательно, поэты будут писать стихи так, чтобы их можно было читать совсем красиво. Это, кажется, похоже на «эгофутуризм»? Пусть, какое мне дело». Любопытно, что эти ночные, чуть насмешливые мысли она записывает после визита в издательство, поставив точку над желанием увидеть свои стихи напечатанными. И – продолжает писать, ничуть не заботясь об известности. «Пусть, какое мне дело».

Стихи для Эсфири были желанной и удобной, естественной формой беседы, но не с другим и не с другими, а с мирозданьем - с природой, озером, с листом бумаги, когда так одиноко, а мысли бьются и вот-вот разорвется сердце от невостребованности еще не бывших на земле страстей, потому что они - твои. На людях сдержанная, рассудительная, иногда колючая - таким бывает еще хуже. Вот она и выплескивала и нежность, и бурные чувства на бумаге, спасалась и лечилась словом – в стихе и прозе. В двадцать лет кому не любо размечтаться? И она мечтает о счастьи: «Сверкают залы, движется нарядная толпа и кто-то (не я, не я!), прекрасная, любимая, пьет из полной чаши красивых утех». Но чаще грезила скорбь:

Знаю, радость бедна. Лишь печаль королевски богата.
Только в замке печали принцессы одеты в шелка.
Только в озере слез тонет сказочный пурпур заката
И лишь грустные песни поет умирающий шум тростника.

«Только тот, записывает она в дневнике, чья душа окружена тем же легким хороводом незримых радостей и странных печалей, возьмет мою душу в свой дом». Душа юная, ранимая, впечатлительная. Этакая еврейская тургеневская барышня. Рассуждает о разнице между бесплодными грезами и творчеством. «Грезы сгорают бесплодно, засыпая душу мертвым пеплом утомления. В творчестве сплетаются тончайшие нити красоты и правды, и знаешь, что это хорошо не для тебя одной – для всякого, кто когда-нибудь прочтет. В вымыслах все грубо, все ложь или ненужная, немузыкальная правда, и нужны они только тебе одной. Для чего? Вот этого я не знаю.»

Если бы она оставила нам только стихи, и тогда мы отметили бы тонкость чувств их автора, определенное владение формой, интеллигентность натуры. Когда они придутся на нужную струну, на определенное – слушателя - настроение или душевное состояние, то покажутся истинной поэзией. Но в ее архиве сохранились и дневники, и воспоминания, и письма, и фотографии, и из всего этого вырастает образ интересного человека, неординарной личности.

Эсфирь с братом Марком (сидят) и сестрой Людмилой. Прибл. 1908-1911 гг.

Эсфирь Фридзель родилась в Екатеринославе (ныне Днепропетровск). Мать происходила из патриархальной зажиточной семьи Сандомирских: прабабка, говорили, угощала однажды царя Николая I фаршированной рыбой. Бабушка носила парик и соблюдала все еврейские обычаи. А мать уже мечтала о музыкальной карьере, училась в Харьковской консерватории по классу рояля. Отец же Эсфири вышел из очень бедной семьи черты оседлости, рано покинул дом, скитался, побывал даже в Константинополе (Стамбуле), перепробовал много профессий и нашел себя в журналистике. Мать влюбилась в него без памяти. Но какая уважающая себя еврейская семья хочет голодранца. И родня воспротивилась этому неравному браку. Но она дважды травилась и …настояла на своем. Характер! Детей у них было трое. Эсфирь была средней. И сестра, и младший брат были хилыми. Ей, Эсфири, «досталось здоровье всей семьи».

Судя по фотографиям, а кое-где и по записям, Эсфирь, друзья называли ее Этя, Этичка, была невысокого роста, миниатюрная, миловидная, с озорным, чуть вздернутым носиком, волосы темные, гладкие, на прямой пробор, косы, уложенные за уши, на одном из снимков виден сбоку бант, позднее она собирала волосы сзади в пучок. Ни в ее облике, ни в образовании и воспитании, ни в образе мыслей, да и в интересах почти не было ничего еврейского. Только семья и имя. От семьи – всех любила, всех жалела, но бытом семьи тяготилась, - можно уехать в Петербург, куда она и отправится вскоре учиться и будет принята на юридический факультет знаменитых Бестужевских курсов. А имя, как мы понимаем, заблуждений не оставляло: «Своей национальности я никогда не скрывала, но внешность у меня была вполне «православная». С 16 лет, еще учась в гимназии, примкнула к революционному движению, став членом социал-демократической партии (меньшевиков). Читала «нелегальщину», вела работу в подпольных рабочих кружках, удивляясь, с каким вниманием и уважением слушали их, девчонок и мальчишек, пожилые рабочие. Выступая на митингах, «стяжала славу оратора». «Однажды, пишет Эсфирь, губернатор пожелал взглянуть на «ужасную революционерку». Увидев маленькую девушку с косами чуть не до пят, он неудержимо расхохотался (она была очень оскорблена) и отпустил с миром, но из казенной гимназии ее все-таки вышибли и «пришлось кончать уже частную». Стихи начала писать рано. «Имела нахальство даже перевести «Памятник» Горация. Учитель милостиво сказал: «Ближе к подлиннику, чем у Пушкина». Чем гордилась… В Петербурге жилось голодно. Отец посылал немного, подрабатывала уроками, одну зиму работала чтицей у профессора. Читая ему иностранную литературу по вопросам искусства, углубляла и свои знания. Разумеется, сразу включилась и в политическую работу. Когда ее посадят, она воспримет это естественно, ее ведь «за дело». В семидесятые уже годы, вспоминая петербургский период, она скажет: «Для любого времени – свои проклятые вопросы. Мы были молоды, с душами, открытыми всем страстям: любовь, дружба, искусство, революционная деятельность, тяга к материнству («Мне бы дитя… как засверкала бы моя обновленная душа»). Сердце жаждало всего вместе и сразу, а по другую сторону были аресты, тюрьмы, ссылки, даже петля - несколько курсисток были действительно повешены. На юридическом факультете Эсфирь выбрала странную, казалось бы, область науки – статистику. Но она объясняет, что это теперь статистика выродилась в чисто ведомственное занятие, тогда же статистика была по сути - социологией. И занятие это совпадало с ее общественно-политическими взглядами: данные, которые они собирали, помогали живому делу – как облегчить участь голодающих, беженцев, в конечном плане, как переустроить Россию, а ведь это и было их целью. На летние каникулы ездила домой, с домом никогда не порывала, даже когда становилось невмоготу, а сейчас она гуляла в старинном Потемкинском парке, каталась на лодке по Днепру:

Догорает заря на зеркальной реке,
Кто-то грустно и страстно поет вдалеке.
Звуки долго стоят над спокойной водой
И смолкают в тенистом саду над рекой.
Я на камне - одна.
Тишина…Тишина…

И с радостью возвращалась в Петербург, в белые ночи:

Бледное небо, как будто усталое
Призрачный мост над рекой.
Там за деревьями – черточка алая.
Странная ночь, я с тобой!

В четком безмолвье уснувшей громады
Улицей гулкой я тихо иду.
Странно на сердце… Чему-то я рада,
Словно далекого друга я жду.

«Ах, все хорошо, вся жизнь, все ее жесты, движения, наследие прошлого, предчувствие будущего, слезы и смех, горе и радости… Шекспир, поэзия, белый снег и лыжи, страдания, счастье – целые груды сокровищ!»

Пришла любовь. Первое и очень сильное чувство было отдано подруге. Она казалась ей верхом совершенства, хотя знавшие Сарру не находили в ней ничего особенного. Из дневника: «Целый год я видела ее – и не замечала. А этим летом нахлынула на меня мощная волна любви и страдания и … в целом мире нас только двое… Разве любовь не всегда одна и та же, как бы ее ни называли – дружбой, привязанностью, страстью?… Я вижу лицо ее и оно мне кажется прекрасным… Она прижимает к груди мою голову и нежно гладит спутанные волосы… Нежное прикосновение руки, слабый аромат волос». Это чувство было настолько сильным, что требовало быть запечатленным не только в дневнике… И Эсфирь пишет несколько рассказов, меняя их настоящие имена. Так легче. Она не умеет выдумывать чувства и мысли, она всегда пишет только о том, что пережила сама. Шекспиру необязательно было самому убивать, чтобы нарисовать убийцу, Пушкину не требовалось ревновать к чужому таланту, чтобы изобразить Сальери. Эсфирь не способна была на «выдумки», но то, что видел ее глаз и что радовало, смущало, щемило сердце, находило искреннее и точное выражение в слове. Потом она скажет: «Я узнала нежные, почти материнские ласки, баюканье на коленях в часы болезни, заботливое прикосновение тонкой руки ко лбу и к щекам, мягкий любящий взгляд прекрасных глаз – я узнала…мать». Из воспоминаний: «А вот о чем рассказывать трудно, почти невозможно. Живут две подруги, нежно любящие друг друга. В обеих влюбляется мой будущий муж. И они в него – сначала одна, потом, не скоро – другая (я). И возникает неразрешимый узел, который будет затягиваться двадцать лет…»

С Валерианом (она нигде не называет его настоящим именем – Николай, а только кличками – Валериан, Валюшка или просто В.) познакомилась у одной из подруг, может, даже у Сарры. Он был профессиональный революционер, бежал из тюрьмы. Жил нелегально, по чужим паспортам, отсюда конспирация. «Это В.»,- сказала подруга. – «Я подняла глаза, увидела желто-смуглое ироническое лицо, злые светлые глаза, курчавую черную голову». Сначала не понравился… Как-то мельком отметила, что Сарра разговаривает с ним смущенно. Вторая встреча произошла через год. Он вернулся из-за границы. Запомнилось катанье на реке. Три подружки и он. Сарра шалила, называла его «сэр Вильям». «Пристали у острова… сплели венок и надели ему на голову». Эсфирь впервые увидела его улыбку. А он красив…Когда она втягивала его в «ученую» беседу, он «незаметно теплел». Были и другие случайные встречи. «Скажи мне кто-нибудь, что В. становится мне близок, я бы расхохоталась». Но когда Эсфирь уезжала в Крым, Сарра пришла проводить ее на поезд с цветами … от Валериана. Из Крыма послала ему открытку и получила «обрадованное письмо». Вернулась осенью. Он пришел в первый же день. Кашлял. Сказал, что болен… Ушел поздно, взяв слово, что она навестит его завтра. «Он лежал на диване и следил, как я хозяйничала за чайным столом». О том, что у Сарры с Валерианом уже был роман, мы узнаем из небрежно оброненной фразы: «Я думала без слов, как грустно стало в их комнате с отъездом С., то есть Сарры, - как будто отлетела душа.» Она любила их вместе и каждого отдельно. «Я напишу о нас троих маленькую, нежную, ласковую книгу, где на каждой странице будет мелькать его оживленное лицо, искриться его серо-зеленые глаза … Книгу для нас троих… только… Ту розу в Полтаве…»

Это было ранним летним утром. Она спала и вдруг проснулась от холодных брызг на лице. Они оба стояли у постели и улыбались. На подушке лежала душистая желтая роза, мокрая от росы. «Это Валериан сорвал в саду розу и положил рядом с тобой», - смеясь, сказала Сарра. И еще много радостных ароматных звеньев было в той веренице дней. А печальные? О да… Но это потом. И вот последний вечер перед Сарриным приездом. «Этя, девочка моя дорогая… Я люблю тебя. Я тебя люблю…» Я глажу его волосы. «Ты любишь Сарру?!» - «А тебя?» – «И меня». На следующий день вдвоем стояли на перроне и ждали Сарру. Вечером Сарра пела. «Что вы голову повесили, соколики? / Что-то бег теперь уж стал ваш не быстрехонек? / Аль почуяли вы сразу мое горюшко? / Аль со мною разделить хотите долюшку?» Сарра сидит на низкой скамеечке у огня. Лицо ее не меняет выражения, как у детей, когда они поют или читают заученные стихи. «Эх, быстрей летите кони,/ Отгоните прочь тоску./ Мы найдем себе другую / Раскрасавицу жену»… «Ах ты, певунья моя», - тихо и страстно говорит он и обнимает Сарру. В 1913 году Валериана снова арестуют. «Кандалы, часто карцер, туберкулез». Пишет ему в тюрьму: «Мой родной, мальчик мой милый. Сегодня, сейчас получила два твоих письма. Какое счастье читать знакомые мелкие строчки. Сейчас бегу на почту. Потом в Публичную, а вечером буду писать тебе длинное-предлинное письмо… Как я тебя люблю, если б ты только мог видеть. Больше всех на свете. Больше и нельзя любить…Всегда с тобой... обе.» Да, так она и подписывает письмо. «Обе!» Он выйдет на свободу после Февральской революции, и придет прямо к Эсфири. Он сделал выбор еще в тюрьме. Возможно, потому что ее письма были умнее, поэтичнее, и потом - в них билось жгучее, неприкрытое чувство.

А Эсфирь? «Революция. С ума можно сойти от счастья!»- записывает она. Радость длилась целую вечность - с марта по октябрь 1917-го. «Кто не пережил эти месяцы, пишет Эсфирь, тот не знает, какое это счастье – действительная и полная свобода. Свобода публично говорить и писать, не боясь ни доноса, ни ареста…. И эту свободу мы очень скоро потерялиЧем дальше, тем безысходнее становилось наше положение: между красным и белым террором… Так кончился этот светлый период русской истории».

А любовь? Валериан свободен. Они вместе! Но … «Нет, это не та любовь, которой я ждала столько лет, и даже не та, из юности, которая на людском языке называется дружбой. Я не успела почувствовать себя любимой под гнетом вины и раскаяния, среди тревог за Сарру, в постоянном страхе обнаружить свою и чужую – преступную любовь. И вот ушли дни, когда Валериан жил от встречи до встречи, торопливые часы наедине, прогулки в весенних влажных ночах. И первая жестокая радость полного обладания, и мой неповторимый страх – все ушло. Теперь мы вдвоем и одни – и Бог любви, смеясь, кивает нам на прощанье. Валериан подолгу сидит за нотами (он хорошо играл на гитаре – Ш.Ш.), изучая гармонию, и редко обернется на шелест моего платья. И я вспоминаю, краснея, как раньше боялась пройти мимо него, чтобы сверкающие глаза не выдали нашей тайны. Неужели конец? А дитя? Да, но это другое. Я вижу дальше жизнь отчетливо и ясно… без него. Я стараюсь отыскать для себя в будущем настоящую, свою и достойную тропинку. Жизнь втроем - грешная трудная жизнь. Две жены – и любимой будешь не ты… Жизнь одинокая с ребенком… быть может, это самое достойное. … Пока все идет хорошо, забываешь, как непрочно построенное тобою счастье. Но достаточно легкой размолвки, и каждый видит пропасть под ногами, каждый чувствует глубокое одиночество. Ждать любви столько лет, так бороться с нею, наконец, полюбить по-настоящему, но… Со стороны глядя, чего мне нужно? Люблю, любима, жду ребенка…»

Весной 19-го родилась Наташа. Эсфирь едет с ребенком домой, к родным. Гнал призрак голода. «С каторжником прижила ребенка». Наслышалась разного. Для родных ее неудавшаяся жизнь была позором. «Все мы были озлоблены - голод, холод, вечный страх. Красные, белые, петлюровцы, махновцы. Эти – страшнее всего. Убивали просто так. Вломился махновец: «Оружие! Золото! Отдали часы, кольца, мелочь всякую. Тут увидел Наташу, подошел, замахнулся, я без памяти упала к его ногам, но Наташа - о счастье! – улыбнулась ему! – и детская улыбка остановила бандита. Уличные бои, погромы, тиф! Отец умрет от сыпняка. Какие ужасные годы, ужасная жизнь. Ночи отчаяния. Но ребенок тянется ко мне ручками, смеется, все мои радости держит в этих своих маленьких ручонках».

Девочку любили все. Запись в дневнике: «После всех этих ужасов ей невозможно не быть еврейкой. Еврейские руки судорожно берегли ее от погромов и горько плакали над нею еврейские глаза. Смешно пророчить, но инстинктом я слышу в ней отцовский темперамент, чую нееврейскую кровь. А иногда, совсем глубоко, на дне души мелькает подлое чувство: «Зачем же ей в стан гонимых?» Но подождем, есть еще время»..

Молиться не умела. Написала свою «Молитву»: О Господи, подняться дай мне силы!…»

Взять на руки ребенка и, рыдая,
Бежать с ним в темные дремучие леса,
Чтоб были надо мною только небеса,
Чтобы вокруг царила только тишина святая…

Найти домишко брошенный в лесу
И поселиться в нем и жить там одиноко…
О господи! Я все потом снесу,
Я буду веровать глубоко.

Я выращу цветок свой голубой…

Судьба не щадит. И у Сарры будет ребенок. Она пишет об этом радостно и просто. «Помнит ли свое помертвевшее лицо и слабый поцелуй в страшную минуту признания? Письмо Валериана дышит смущением и боязнью…» Но летом 20-го он приезжает к ним. Решили ехать в Мелитополь, через всю Украину, охваченную гражданской войной. «Да разве я одна? Перечитайте «Хождение по мукам». Все тогда метались по стране, как птицы, лишенные гнезда». Наташа, ослабленная дорогой, заболела коклюшем и умерла. Эсфирь призывала смерть: «Дай мне хоть лечь с нею рядом на этом далеком кладбище./ Пусть нас обеих прикроет зеленая травка весною…»

Не видеть никогда ни солнца, ни цветов
И вечно спать за белою оградой…
Господь мой! Будь ко мне суров,
Все отыми… Мне ничего не надо.

Клянешь жизнь - и живешь. Все в этом мире волновало Эсфирь: и таинство любви, и таинство зачатия, рождения новой жизни, и природа, и творчество. Она писала: «Одиночество бывает - мужское и женское. Я испытала оба. Два глубоко различных чувства. Мужское – когда хочешь кого-нибудь любить, чувствуешь себя переполненным нежностью, жаждой согреть другого, когда слышишь в себе великую силу творить, созидать – и ум, воля, сердце, все твое существо нетерпеливо требует работы. «Где та, которую я носил бы на руках» – спрашивает душа. Женское – другое. Просыпаешься утром и мгновенным познанием знаешь, что ты… прекрасна. Что глаза твои смотрят доверчиво и ясно, волосы легче веют надо лбом, тело стройнее и тоньше, а душа – как весенняя веточка тополя. Вся - нежность, вся – доверчивость. Но день идет и никто не заметил тебя… Но есть еще одиночество – печальнее, темнее… горькое очарование сумерек в чужом незнакомом городе… Кто эти счастливые там, за белыми занавесками, у кого есть братья, сестры, мать – свой дом и стол накрыт для вечернего чая?.. Возвращаешься к себе, в чужую, еще и оттого неуютную комнату,.. садишься у стола, опустив голову на руки…и бессознательно ласкаешь дрожащими пальцами деревянную шкатулку. Для женщины нет ничего страшнее воспоминания о любви, которую она потеряла».

Отец Эсфири умер в апреле 1922 года. А 13 июля родился сын, названный в честь деда Львом. О жизнь, жизнь!

Через год она в Харькове. Заведует медико-статистическим бюро Института рабочей медицины. Стала печататься в сборниках и научных журналах, выступает с докладом на съезде врачей. Семья после смерти отца страшно бедствует, и она берет их всех к себе в двухкомнатную квартирку. «Родные и муж терпеть друг друга не могли, и переселение их не могло не отдалить от меня В.» Сарра живет в деревне Ильинское, и Валериан иногда к ней ездит. «Что же все слова и клятвы В.?» Однажды утром Валериан говорит: «Я сегодня ночью грезил не то во сне, не то наяву. Вот стал я перед вами на колени – отпустите меня на волю – обе. И вот – отпустили. Я в Москве, иду на Сухаревку, меняюсь с каким-то босяком платьем и становлюсь другим и свободным. Ухожу бродить. Хожу полями, прохожу деревни, кое-где работаю. Так всю ночь. Хорошо было».

Эсфирь терпела. Не хотела оставить Левушку сиротой. Сходились. Расходились. Приглашают в Ильинское. Подавив дурные предчувствия, она вместе с Левой едет к Сарре. Показалось, что их мальчика Валериан любит меньше, чем Сарриного. «В это лето в сердце оборвалось много нежных струн».

После – холодная ночь, яд бесконечных разлук,
Грусть одиноких забот, робкой надежды печаль –
Не о чем мне пожалеть… Смутно тебя только жаль,
Счастья не давший мне – друг.

И вместе с тем – о чудо! «Отдыхает измученное сердце и какая-то воцарилась в нем усталая нежность и – великий покой». Но все так зыбко и противоречиво.

Легко было распрощаться на бумаге. Жизнь все еще бросала их друг к другу.

Теперь она боролась, чтобы не разлюбить, не ожесточиться, найти в сердце примирение. «Ужасно то, что эту борьбу переживает и Лева. Как он сдержан с отцом! Никогда не попросит у него ни книжки, ни игрушки, ни лакомства!»

4 июня 1930-го года. Лева принят в школу – день радости. И день печали – одиннадцатая годовщина со дня смерти Наташи. «Маленькой грустной тенью, в стороне от нашей жизни, проходит моя девочка».

В августе 1930-го круто переломилась жизнь. Статью Эсфири «Кому на Руси жить хорошо», «довольно ядовитую», скажет она, опубликовали за границей. Вызвали в ГПУ, на допрос, а через полчаса уже везли – почему-то в открытом автомобиле – в тюрьму. Проехали мимо их дома, где ее ждали… «Левочка… Не думать! – приказала себе.

Придумать же такое: «Кому на Руси жить хорошо»… Тебе, например… Сколько тетрадок исписано в тюрьме. И свое, и то, что именуется тюремным фольклором, а какие живописные типы оживают в ее рассказах. Ее уважали. В первую очередь, за юридические знания. Проявились и художественные наклонности: шумным успехом пользовались нарисованные ею игральные карты. Знала и помнила много стихов. Рассказчиков в тюрьме любят. Но запомнила и серьезный конфликт. «Большинство сокамерниц знали, что я еврейка, но особого значения этому не придавали. Из Эсфири сделали «Сфиру». А потом и привычную Веру. Но тут появилась новая уголовница, высокая полячка с правильной речью и красивыми манерами. Воспылала дружбой и как-то сказала с возмущением: «Вы знаете,что о вас говорят? Будто вы еврейка» – «А я и есть еврейка». Задушевная подруга отскочила от Эсфири, «как от змеи», а как-то при выходе из камеры так ударила дверью, что Эсфирь очутилась в больнице. Записала: «Почему-то у поляков антисемитизм вообще сильнее, чем у русских».

Эсфирь в ссылке. Вoжега, 1932 г.

Потом ссылка на три года в поселок Вожега Северного Края (ныне север Вологодской обл.).

«Вся наша жизнь – на каком песке она построена! В который раз переламывается и идет по новому руслу. Первый раз – в Петербурге, в 13-м году, когда я полюбила Валериана и надолго потеряла его. Второй раз в 17-м году – революция, его освобождение, замужество, материнство. Третьим переломом была смерть Наташи. Четвертым – рождение Левы. И новая, самостоятельная, одинокая и гордая жизнь. И вот теперь пятый излом – тюрьма и ссылка, когда вся прежняя, с трудом налаженная жизнь рассыпалась песком. Внутренний голос шепчет: «В движении жизнь». Да, когда сам идешь. А не когда тебя кружит как былинку…»

Мысль ее в постоянном движении: есть стихи, написанные в Харьковском тюремном застенке, и есть – в ссылке:

Осень медленно шла вдоль тюремной стены
И старалась ко мне заглянуть.
Но стена высока, и запоры тесны,
И заказан здесь каждому путь...

* * *

На белом полотне я шелком шью узор.
Под очарованной иглой рождаются растенья,
И листья, и цветы, ласкающие взор, -
Далеких дней прекрасные виденья.

Но только подниму усталые глаза,
Как за окном встает угрюмая решетка…
                                                      Харьков, 1930

* * *

Осень притушила птичьи голоса,
Дымкою одела дальние леса.
Тихо и смиренно, точно инокини,
Сосенки и ели смотрят в сумрак синий.
Ветер пробегает в опустевшем поле...
... Все это чужое. Все это неволя.
                                Сев.Край, пос. Вожега, 1931

Все перенесла. И нужду. И скитания. И смерть родных и близких: «Такой удел мне дан: все в жизни испытать / И путь пройти тропою одинокой.» В мае 1936 узнала о смерти Валериана. Он умер в Ялте от туберкулеза. Один, всеми покинутый. Настолько одинокий, что даже день его смерти точно неизвестен. «Смутно тебя только жаль / Счастья не давший мне друг». И с Саррой развело. Как сложилась ее судьба, неизвестно. Многие годы у Эсфири были мытарства с работой, от «врагов народа» шарахались как от зачумленных. Легкой жизни не было никогда. После войны поселились под Москвой, в Софрино. Там им регулярно били стекла. Крики «жидовка», пьяная брань. Из письма подруге: «Жизнь не позволила нам быть слабыми. Я не помню такого вемени, когда рассчитывала на кого-нибудь, кроме самой себя. Хотя и думала порой с горькой завистью: ведь есть женщины, которым можно быть слабыми…»

Эсфирь Фридзель с сыном Львом Фонталиным, Москва, 1949 г.

Летом 1959 года вместе с еще тремя подругами и с детьми поехали на теплоходе по Волге. Оттаивала душа. Особенно подружилась с Марией Шнеерсон, дочерью одной из подруг. Мария Анатольевна была одним из авторов учебника по литературе для 9-х классов. Были у нее и другие книги. В конце 1979 года Мария Шнеерсон эмигрировала в США, где опубликовала книги о Солженицине и о Булгакове. Из письма М.Ш. автору: «Эсфирь была замечательным человеком, одним из последних представителей поколения русско-еврейской интеллигенции начала века. Эти чудесные юноши и девушки, чьи семьи жили в черте оседлости, рвались к свету, к знаниям, к науке, мечтали о равноправии евреев…Люди разной судьбы, разные и по характеру, часто и по политическим взглядам, при всем различии они были сходны в одном: в том нравственнoм императиве, который определял их жизненное и гражданское поведение, в отношении к людям, в глубокой исключительной порядочности – вымирающая порода людей, нежизнеспособных в наш «людоедский век». Подвигом была их честно прожитая жизнь. Долгие годы она – талантливый ученый-статистик вынуждена была после ссылки жить вне Москвы и работать экономистом на небольшом кирпичном заводе. Быт был тяжелым. Вдвоем с сыном она ютилась в деревянной хибаре (в маленьком домике, уточняет сын Эсфири, Лев Фонталин, но каменном, а не деревянном), где не было ни водопровода, ни канализации, ни парового отопления. Неуютно было бы здесь, если бы не душевное тепло, не ясная улыбка хозяйки. В комнатах ее каким-то чудом зимой цвели розы… Лишь в последние годы они жили с Левой в Москве, в хорошей квартире. И здесь были цветы, цветы».

Эсфирь Фридзель умерла в 1974 году, 85 лет.

Этот рассказ о ней – дань памяти. Ее памяти, но и тысяч таких, как она, безвестных людей, талантам которых не суждено было расцвести и состояться… Я благодарю доктора биологии профессора Льва Фонталина, жителя Нацрат-Илита, сына Эсфири, за доверенный мне архив матери и рукопись подготовленной им к печати книги. Теперь эта скромная, маленькая и очень приятная книжечка, опубликована.

Она рассказала нам и о себе, и о далеких уже для нас временах, но так живо и естественно, как будто все случилось вчера – и слышишь ее голос, и кажется, что знал ее всегда. Или знавал когда-то…

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 22(333) 29 октября 2003 г.

[an error occurred while processing this directive]