Главная страница

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 22(333) 29 октября 2003 г.

Марк КАЧУРИН (Оклахома), Мария ШНЕЕРСОН (Нью-Джерси)

Ученый совет

«Безукоризненно благородный Н.И.Мордовченко1, единственный, кто не косвенно, а открыто пытался защищать на проработочных собраниях шельмуемых коллег…»
Б.Ф.Егоров. Жизнь и творчество Ю.М.Лотмана. М., 1999, с. 44

M.К. Совет, о котором пойдет речь, состоялся в апреле 1949 года на филологическом факультете Ленинградского университета. О нем долго ходило устное предание, а через сорок лет он был обстоятельно рассмотрен в журнальной периодике2.

Совет запечатлел один из этапов «охоты» на евреев в Советском Союзе в конце сороковых — начале пятидесятых годов. Надо ли снова вспоминать об этом времени?

Мы думаем, что надо. И дело тут не во времени, а в людях. Мы хотели бы спасти от забвения имя человека, память о котором светила нам всю жизнь. Ю.М.Лотман3 писал: «Всякое забвение преступно — это уступка смерти. Человек умирает не когда умирает, а когда его забывают»4.

Я был в то время студентом, Мария Шнеерсон — аспиранткой кафедры русской литературы, где она защитила в 1947 году диссертацию. Мы не знали друг друга.

И хотя в главных чертах воспоминания наши сходятся, у каждого из нас есть свои впечатления, которые не хотелось бы «уступать смерти».

М.Ш. Чем запомнилось мне начало 1949 года? Толпы у газетных киосков и стендов. Взахлеб читались статьи и фельетоны, где разоблачались негодяи, скрывшиеся под русскими фамилиями. Кто они — было совершенно ясно.

Но слово «евреи» при этом официально не произносилось. Существовали прозрачные замены: «антипатриоты», «безродные космополиты», «беспачпортные бродяги в человечестве», «сионисты»… Любые представители власти, «облеченные доверием лица», выезжавшие за границу, наконец, простые граждане, спрошенные об этом публично, обязаны были уверять и клясться, что антисемитизма в Советском Союзе нет и не может быть.

К лицемерию и фальши в политике даже мыслящие люди уже притерпелись. Да и нельзя было выжить, не научившись молча глотать ложь, лившуюся со страниц газет, в передачах радио, со всех трибун…

Помню, в Музее города отмечался день рождения Ленина. Я была на этом торжестве. Один из сотрудников, знаменитый коллекционер открыток, принес старую запись выступлений Ленина. И когда пластинка уже кружилась, вождь заговорил об антисемитизме… Он вразумительно и гневно объяснял, что антисемитизм процветает тогда, когда в стране начинается реакция. Ни жив, ни мертв, коллекционер протянул было руку, чтобы остановить патефон, но увидев каменные лица слушателей, не решился это сделать. После окончания торжества, коллекционер — конечно, без свидетелей — невнятно, но горячо извинялся перед парторгом. Парторгом была моя приятельница, еврейка. «Не понимаю, за что? — сказала она. — Вы принесли реликвию — запись голоса Ленина. Вы хотите что-то сказать по поводу содержания?» Нет, он ничего не хотел сказать…

Г.А.Гуковский

На филологическом факультете университета я старалась не пропускать заседаний кафедры русской литературы: наслаждением было слушать обсуждения и споры. Но в конце 1948 года обстановка начала быстро меняться: типичными стали нападки на заведующего кафедрой Г.А.Гуковского5. Они, помнится, исходили от одного и того же лица — доцента А.Г.Дементьева6. Он, в частности, критиковал членов кафедры за то, что они изучают преимущественно «реакционных» писателей, вроде Хомякова и Лескова, а не уделяют внимания «прогрессивным». Направление исследований определяется заведующим, так что Дементьев знал, в кого метил. Н.И.Мордовченко как-то спросил его, тихо и спокойно, как он всегда говорил: «Простите, Александр Григорьевич, я запамятовал, о ком вы защищали кандидатскую?» — «Я? О …о Шевыреве7, — заикаясь ответил Дементьев. — Ну, да ведь это когда было…»

Вскоре заседания кафедры стали закрытыми, аспирантов не приглашали. Доходили только слухи о том, что там происходило: готовился «компромат».

Я не знала тогда, что и в «Большом доме», как называли в Ленинграде Управление госбезопасности, пухла папка, заведенная на Г.А.Гуковского…

В тот год весна была на редкость холодная. Солнце светило по-весеннему ясно. Но с Ладоги дул ледяной ветер.

В один из этих дней я шла с Г.А.Гуковским по набережной Невы.

— Им нужна лишь «Академия де сиянс» для вывески, а сами «сиянсы» не нужны, — говорил Григорий Александрович. — (Имелась в виду сказка Салтыкова-Щедрина «Орел-меценат», которая завершается картиной погрома академии: «розыски, следствия, судбища»). — Куда лучше действует на умы футбол и водка…

Мимо нас проходила женщина с ребенком. Малыш вез на веревочке игрушку: зайчик сидит на тележке и бьет в барабан.

— Вот кому можно позавидовать, — заметила я.

— Ребенку? Ну что вы. У него еще все впереди. Вот разве что зайцу.

Прощаясь, я сказала в отчаянии:

— Григорий Александрович, ради Бога, не воюйте с ними. Это бессмысленно и очень опасно. Скажу вам словами Савельича: «Не упрямься!.. Плюнь да поцелуй у злодея ручку!»

Гуковский усмехнулся:

— Такова, значит, мудрость нашего века?

Это был самый канун Ученого совета.

М.К. До нас, студентов, слухи о предстоящем погроме факультета доходили как-то трудно и медленно. Удивительно, но наиболее романтично были настроены студенты, прошедшие войну. Их и осталось-то в живых два-три процента, этих молодых людей, рожденных в двадцатые годы.

Видно, на первых порах все наши страхи отодвигало настроение радости жизни и жажды учения. Мы ходили в университет, как на праздник. А Публичная библиотека имени М.Е.Салтыкова-Щедрина, попросту «Публичка», была и святилищем, и воротами в науку, и родным домом. Туда частенько надо было выстоять очередь на вход и очередь на место. Зато она давала не только «духовную» пищу, но и возможность недорого поесть, а иногда и поспать с устатку над книгой, и встретиться с друзьями. И наверно, немало признаний в любви состоялось возле Публички — в Екатерининском сквере или под порталами Пушкинского театра.

Конечно, мы не были слепы и глухи. Уж во всяком случае, постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград» (1946)8 прямо касалось факультета: оно было включено в программу, в экзаменационные билеты. Да и во всех партийных погромах науки и культуры в первую очередь доставалось Ленинграду. Он был ненавистен власти — может быть, за свой страдальческий подвиг во время блокады.

И все-таки мы, кажется, глубоко не вдумывались в происходящее. Мне, тогда студенту четвертого курса, мало было известно о том, что делалось на кафедрах. Но когда стали собирать студенческий и аспирантский «компромат», обнажилась суть готовящейся экзекуции.

Были и среди нас немногие, студенты и аспиранты, которым достаточно было намекнуть, что требуется. С их помощью и готовились обличения профессоров, отданных на заклание. Готовились угодливо, с тайной надеждой на вознаграждение.

Чаще попадались иные — сбитые с толку, но не потерявшие стыда. Их принуждали уговорами, посулами и угрозами. Один из них выступил на открытом факультетском партсобрании, и произвел на меня столь сильное впечатление, что я несколько дней все бормотал стихи о нем:

Это и слушать-то было мучительно:
Комкал слова, бормотал еле-еле…
Так проклинал на собранье учителя
Парень в потертой армейской шинели.
Он на президиум не оглядывался:
Прятал глаза, что слезами намокли…
Может, и вправду солдат не догадывался,
Что он восславил сейчас — и что проклял?

Наступил день Ученого совета.

Предполагалось провести его на факультете, в самой просторной лекционной аудитории. Но совет был открытым, и публики неожиданно оказалось так много, что его перенесли в Актовый зал университета. Однако, и этот большой колонный зал с трудом вместил желающих. Пришли преподаватели других факультетов, кафедр литературы педагогических институтов, выпускники прошлых лет и вообще какие-то совсем незнакомые люди.

Ф.А.Абрамов

Пока происходил переход из одного здания в другое, в рекреации перед залом скопилась толпа. В разных углах вокруг нескольких ораторов сгрудились слушатели. Я услышал знакомый басовитый голос и подошел к группе, в центре которой что-то говорил Ф.А.Абрамов9, в ту пору аспирант кафедры советской литературы, вскоре ее заведующий, в будущем известный писатель. Я еще не знал, что он будет выступать на совете с критикой деятельности Г.А.Бялого10. Мы были знакомы. Абрамов, заметив меня, кивнул и продолжал: «Надо понять одно: русскую литературу должны преподавать русские люди…» Собравшиеся вокруг внимали ему молча. Он, кажется, как-то обосновывал это утверждение. Но я, словно оглушенный, перестал его слышать. «Значит, — впервые стало прояснятся у меня в голове, — речь идет не о «группе профессоров-космополитов». Это — для показательного спектакля. Имеются в виду вообще все евреи. Им нельзя преподавать русскую литературу. И русский язык, конечно. Он действительно так думает? До сих пор этого в нем не было заметно… Или директива?»

В таком смятении мыслей я вошел в Актовый зал и сел у самых дверей, надеясь уйти, если будет уж очень тошно.

М.Ш. А я пришла заранее и села у самой сцены. Я хорошо видела членов Ученого совета, занявших места на сцене за длинным столом президиума, трибуну на фоне белой колонны, всех выступавших. Но зал у меня был за спиной. Я его только слышала, но не видела. Так что у нас с Вами были разные точки наблюдения, М.Г.

В.М.Жирмунский

Б.М.Эйхенбаум

Задача совета, как было объявлено, состояла в том, чтобы «подвергнуть критическому анализу», деятельность пяти профессоров факультета: Виктора Максимовича Жирмунского11, Бориса Михайловича Эйхенбаума12, Григория Александровича Гуковского, Марка Константиновича Азадовского13, Григория Абрамовича Бялого.

На факультете в ту пору работало много замечательных преподавателей, цвет ленинградской филологии. Но эти пять имен были широко известны в стране. Их труды часто цитировались, назывались в любой академической библиографии. На их лекции приходили и приезжали слушатели многих вузов, часто — из других городов. Учиться у них было большой удачей. Словом, это были талантливые литературоведы и уникальные педагоги.

Из пяти обреченных на казнь явились двое: Гуковский и Бялый. Остальные, как объявили перед началом заседания, отсутствовали из-за болезни. Но отсутствие не отменяло «критического анализа». Организаторам травли было, конечно, известно, что болезнь — не «дипломатическая». У Азадовского был инфаркт: я виделась с ним позже, когда к нему стали пускать. Что касается Эйхенбаума, то вот что говорит Ю.М. Лотман, близко знавший его: «Б.М.Эйхенбаум был свободный человек, и это особенно раздражало. За выдержку и постоянную улыбку Эйхенбаум заплатил дорогой ценой: у него был тяжелый инфаркт и мозговая эмболия. Ухоженный и очень знаменитый врач Союза писателей, выходя из его кабинета и поправляя перед зеркалом галстук, произнес: «Мы, конечно, больше не увидим нашего дорогого Бориса Михайловича». Буквально из могилы Эйхенбаума вытащила Виктория Михайловна Лотман — тогда молодой, но уже известный в Ленинграде врач. Она неделями не отходила от его кровати»14.

Но возвращаюсь к Совету. Если бы опубликовать стенограмму (не знаю, велась ли она, и сохранилась ли) — это был бы текст трагедии. Трагедии, обнажавшей погибельное положение советской литературы и науки о ней.

Я, разумеется, не помню всех речей, звучавших там. Тем более что обвинители во многом повторяли друг друга. От слов «космополитизм», «антипатриотизм», «низкопоклонство» самый воздух пропитался ложью и злобой, стало душно…

Но кое-что навсегда вошло в память. Особенно то, что касалось моих любимых учителей — Гуковского и Азадовского (диссертация, которую я защитила, посвящалась теме «Пушкин и фольклор», и они оба руководили работой).

О Гуковском говорил Дементьев. Роль свою он выполнял без энтузиазма, но с точным расчетом. Как всегда, приятно окая, он вначале почти восхищался Гуковским: лекции читает блестяще, необычайно популярен. «Ни за кем не ходит такой хвост, как за ним», — эти слова я запомнила точно. А дальше — крутой поворот: «И вот эта-то популярность Григория Александровича и заставляет насторожиться. Его антимарксистская позиция, его космополитизм не могут не влиять на молодые умы. Идеологическая диверсия под блестящим покровом особенно опасна…»

Через пятнадцать лет мы слышали от Дементьева совсем другие речи, на другой трибуне: он стал заместителем А.Т.Твардовского, редактора «Нового мира». Не берусь оценивать его деятельность на этом посту, но Дементьев, кажется, стремился искупить свою вину.

Гуковский отвечал Дементьеву. Сдержанно и осторожно, словно переходя Неву по весеннему льду. Не свободно, но и не униженно. Он допускал, что ошибался. Выражал надежду, что у него будет возможность исправить ошибки. Теория стадиальности развития русской литературы, — говорил он, — подвергнутая критике на Совете, создавалась много лет, и чтобы внести в нее поправки, тоже нужно время. Он верит, что молодежь, с которой он работал, воспримет у него искания истины, а не одни заблуждения.

Я сидела, сжавшись в комок, потрясенная, и мне слышалось в его словах: оставьте мне работу, оставьте жизнь…

Г.А.Гуковский вскоре был арестован, и, по официальным данным, умер от сердечного приступа на одном из допросов. Его дочь — писательница Наталья Григорьевна Долинина рассказывала мне, что после ХХ съезда партии ей удалось прочитать следственное дело отца. Ее поразило несметное количество доносов и свидетельских показаний против отца. Число доносчиков росло, как на дрожжах. И эти дрожжи — ненависть, зависть, трусость, корысть — всячески поощрялись в партийной «кулинарии».

Наталья Григорьевна мне рассказывала об одном из «свидетелей» — аспиранте Г.А.Гуковского, впоследствии — профессоре Е.И.Наумове.

Я знала его еще с довоенных лет по совместной учебе в аспирантуре. И как-то в разговоре с Гуковским отозвалась о Наумове весьма нелестно. «Ну что Вы, — возразил Григорий Александрович, — не такой уж он плохой. Просто Женя хочет ходить в хорошем костюме, и чтобы дети его имели хлеб с маслом».

Не то, чтобы Григорий Александрович не видел связи между жаждой благополучия во что бы то ни стало и подлостью. Но своих аспирантов щедро награждал доверием. На совете Наумов выступал «от имени молодежи». Его речь выделялась наступательным пафосом, желанием закопать учителя поглубже.

Еще один обвинитель, которого я запомнила, был молодой преподаватель И.П.Лапицкий, выступавший с «анализом» деятельности Марка Константиновича Азадовского. Это был удивительный краснобай, умевший говорить на любую тему, источая при этом приторную любезность. Готовясь к совету, Лапицкий, как мне говорил М.К.Азадовский, в поисках «компромата» рылся в ящиках чужих письменных столов.

На ученом совете Лапицкий выглядел омерзительно: говорил со слезой в голосе, приглашая слушателей разделить его чувства. «Азадовский, — картинно возмущался он, — поднял руку даже на Пушкина! Нашу национальную святыню! Он утверждал, что источником «Сказки о мертвой царевне» была сказка братьев Гримм «Белоснежка и семь гномов!» Вспоминая позже свои впечатления, я приходила к мысли, что он уже тогда был не вполне нормален.

Рассказывали, что после совета он завалил московское начальство доносами на всех подряд. Это были, вероятно, признаки нередкого в России шизофренического заболевания — «доносомании». Из Москвы последовал раздраженный окрик, и Лапицкий был уволен из университета. Позднее, в период хрущевской «оттепели», он добился приема у главного ленинградского раввина и молил простить ему то зло, которое он причинил многим евреям. По слухам, после этого Лапицкий попал в психиатрическую клинику.

Вообще, судьбы «обвинителей» складывались по-разному. Организатор всей кампании, секретарь партбюро Г.П. Бердников, он же обличитель академика Виктора Михайловича Жирмунского, наиболее преуспел и прекрасно воспользовался своими возможностями. Он назначался последовательно деканом филфака, директором Ленинградского института иностранных языков, директором НИИ театра и музыки, Министром культуры России, директором Института мировой литературы… И везде его приход означал начало эры умиротворения и порядка. Где бы он ни работал, подчиненные его обожали, как самого доброго и справедливого руководителя. Как литературовед, он всю жизнь занимался А.П.Чеховым. Кто он был? Двуликий Янус? Умный циник, который делает добро и не делает подлостей, пока его не заставят? Кающийся грешник? Не знаю.

М.К. Одной версией, конечно, и не объяснить то, что происходило. Но основной причиной, порождавшей множество вариантов поведения, был страх, сверху донизу охвативший страну. Он достиг фантастических масштабов, исказив нравственные нормы, человеческие отношения и поступки.

Я думаю, что на совете в большинстве были люди сочувствующие гонимым — их друзья, настоящие ученики, любившие их студенты, наконец, просто люди, которым претили публичные расправы.

Но вы помните, что аплодисменты раздавались, только когда говорили обвинители. Хлопал не абсолютно весь зал, мне от дверей было это видно. Но и просто сидеть, сложа руки или сунув руки в рукава от холода, могли отважиться немногие. Когда умолкали обвиняемые, зал оцепенело молчал.

Мне запомнилось выступление Ф.А.Абрамова о Г.А.Бялом. Наверное, по некоторому контрасту. Это было последнее слово «официального обвинителя». Может быть, «подсудимых» заранее распределили по «разрядам». Может быть, сказалось и личное отношение Абрамова к Бялому. Мне чудилось в речи что-то невысказанное вроде: «Потерпите, Григорий Абрамович. Бью, но ведь не до смерти, не до смерти…» Бялый ответил на эту речь смиренно, соглашаясь с критикой, но все-таки достойно. «Я одновременно с Федором Александровичем пересмотрел всю свою научную и педагогическую деятельность и пришел к сходным выводам…» — так, примерно, говорил он.

И мне внезапно показалось, что это игра. И слова Абрамова в рекреации — игра, а вовсе не искреннее убеждение. И весь совет — такая же подлая игра, идущая по свистку партийного начальства. Предписаны и свои правила: преследующий безнаказан, преследуемый — беззащитен… Прямота, убежденность — недопустимы, однако их надо изобразить. Совести тут нет места. Она, возможно, придет потребовать отчета потом…

Я думаю, что с Абрамовым было именно так. Во всяком случае, его талантливая писательская работа была чужда юдофобства, властям он не прислуживал, писал правду.

Н.К.Пиксанов

М.Ш. Если это и было игрой, то до известного предела. Вы помните, несомненно, что наступил момент, когда игра кончилась. Вполне искренним было выступление старого профессора Николая Кирьяковича Пиксанова15. Он открыто торжествовал. Это был давний недруг Гуковского, много раз битый им в открытой полемике. И Пиксанов с наслаждением топтал поверженного противника: «Я давно говорил профессору Гуковскому о его ошибках… Я не раз предупреждал…»

Вслед за Пиксановым попросил слова Николай Иванович Мордовченко. И я замерла в ужасе: «Неужели и его заставили? Не может быть! А почему не может? У «них» есть средства сломать и честнейшего человека. К тому же он давний оппонент Гуковского в науке. И личные отношения между ними были холодными…» — все это мгновенно пронеслось в голове. Но одновременно в памяти воскресла защита моей диссертации. По просьбе Гуковского Мордовченко стал моим официальным оппонентом. И сколько радости мне принесла его прямота и сдержанное расположение…

Многие, кажется, почувствовали нечто необычное, когда поднялся на трибуну Мордовченко. Пронесся какой-то шепот; начало его речи было почти не слышным. Но зал мгновенно замер. И хотя он говорил тихо, слабым голосом, было слышно каждое слово. «Всем известно, что с Григорием Александровичем Гуковским мы вели научные споры. Но наши разногласия никогда не касались вопросов идеологии. И я не могу поверить, что мой уважаемый коллега, так много сделавший для изучения русской литературы, стал антипатриотом…» Не ручаюсь за точность слов, но ручаюсь за точность смысла.

М.К. Я только могу это подтвердить. Вы помните, какая стояла тишина, когда он сошел с трибуны? Ее уже не назовешь мертвой. Страх, всех цепенивший, был преодолен. И восстановилась — пусть на минуту — иная мера человеческих слов и поступков.

Не помню ничего, что было на совете после речи Николая Ивановича. Да и было ли?

М.Ш. И я больше ничего не помню. Я спрашивала своих друзей, которые были на совете: и у них впечатление, что совет на этом кончился, хотя по регламенту наверняка требовалось какое-то официальное заключение… Видимо, таково было ошеломляющее воздействие выступления Мордовченко, что все, сказанное после просто стерлось из памяти.

М.К. Для меня его выступление явилось не только главным событием этого дня, но вообще одним из самых памятных событий моей жизни. Потом я много думал о том, что он сказал и почему сказал. Почему, вернее, он не мог не сказать, когда другие молчали. Конечно, и он понимал, что ни Гуковского, ни других избиваемых он не спасет, что его поступок будет воспринят, как никчемное донкихотство, а ему будет стоить дорого.

Он сделал главное: сказал простую человеческую правду. Сказал от собственного имени, и, вовсе не помышляя о том, от имени науки, от имени России. Единственный. Таких людей всегда были единицы…

Николай Иванович через два года умер. Неудачная хирургическая операция… Больше никаких подробностей я не знаю. Но сколько живу — помню о нем. Я хотел бы сказать о Николае Ивановиче стихами, которые я сочинял на другой день, как и всегда, не записав их, а сохраняя в памяти.

Рубеж сороковых-пятидесятых
Я не забуду, доживу хоть до ста.
Эпоха книг и авторов изъятых.
Эпоха выдвижения прохвостов.
Борцы, уполномоченные нацией
На очищение искусства и науки,
Азарт предательства, восторг инсинуации
И безнаказанно развязанные руки…
Колонный зал. Опять идет дознанье.
Собачий гон зафлаженного зверя.
И вдруг у зала пресеклось дыханье.
Кто там сказал чуть слышное: «Не верю»?
«Не верю, что достойный мой коллега
Стал отщепенцем-антипатриотом…»
Лицо, подобно тающему снегу,
Исходит смертно-леденящим потом…
Не ведал я, как этот шаг был труден
И отчего в глазах такая мука.
Одно я понял: есть в России люди.
Есть подлинная русская наука.


1Мордовченко Николай Иванович (1904-1951), профессор ЛГУ.

2Азадовский К.М., Егоров Б.Ф. О низкопоклонстве и космополитизме: 1948 — 1949. «Звезда». 1989. №6. С. 157 — 176.

3Лотман Юрий Михайлович (1922-1993), литературовед, культуролог, всемирно известный ученый. Окончил Ленинградский государственный университет (ЛГУ) в 1950 году. Профессор Тартуского государственного университета (Эстония).

4Письмо М.В.Юдиной от 22 июня 1969 г. Цит. по кн.: Б.Ф. Егоров. Жизнь и творчество Ю.М.Лотмана. М., 1999. С. 8.

5Гуковский Григорий Александрович (1902-1950), литературовед, профессор ЛГУ.

6Дементьев Александр Григорьевич (1904-1986), литературовед, доцент, с 1951 года — профессор ЛГУ, позднее — заместитель А.Т.Твадовского в редакции журнала «Новый мир».

7Шевырев Степан Петрович (1806-1864), поэт, литературовед, академик; в годы, о которых идёт речь, был причислен к реакционным писателям; имеет большие научные заслуги как исследователь древних славянских рукописей и основоположник изучения Данте в России.

8Партийное постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград» 14 августа 1946 года, осудившее лениградские журналы за публикацию идеологически вредных, аполитичных, безыдейных произведений ленинградских писателей, в первую очередь Анны Ахматовой и Михаила Зощенко.

9Абрамов Федор Александрович (1920-1983), аспирант, доцент, заведующий (1956-1960) кафедрой советской литературы, литературовед, писатель (первый роман «Братья и сестры» опубликован в 1958 году).

10Бялый Григорий Абрамович (1905-1987), литературовед, профессор ЛГУ.

11Жирмунский Виктор Максимович (1891-1971), филолог, профессор ЛГУ, член-корреспондент Академии наук СССР, с 1966 года — академик.

12Эйхенбаум Борис Михайлович (1886-1959), литературовед, текстолог, профессор ЛГУ.

13Азадовский Марк Константинович (1888-1954), фольклорист, профессор ЛГУ.

14Лотман Ю.М. Двойной портрет. В кн.: Лотмановский сборник. М.,1995. С. 69.

15Пиксанов Николай Кирьякович (1878-1969), литературовед, профессор ЛГУ, член-корреспондент Академии наук СССР.

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 22(333) 29 октября 2003 г.

[an error occurred while processing this directive]