Главная страница

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 21(332) 15 октября 2003 г.

Николай ЖУРАВЛЁВ (Москва)

М.В., или «МЫ ПАХАЛИ!» 

(мемуар в контексте обстоятельств)

* * *

В феврале 1997 года в Музее музыкальной культуры имени М.И.Глинки безо всякого внешнего повода работала выставка «Мир Марии Юдиной». Увидев это название, я сказал устроителям: «Вы знали Марию Вениаминовну дольше и лучше меня. И не можете не знать, что она была категорически против такого написания её имени. Либо полностью «Мария Вениаминовна», либо коротко «М — точка — В».

М.В.Юдина

На этой выставке я оказался не только из интереса к личности и творчеству Юдиной, но и потому, что меня — неожиданно для меня же самого — пригласили выступить на сопровождавшей её небольшой конференции. Сначала я вообще не мог понять, на каком таком основании и по какому праву я должен что-то там говорить. Да, в моей жизни был эпизод, связанный с М.В., но вылезать с каким-то своим случайным эпизодом, значит уподобиться той мухе на спине вола: «Мы пахали!».

С другой же стороны — любое свидетельство о жизни такого человека тоже по своему ценно, от кого бы оно не исходило.

Но Анатолий Михайлович Кузнецов* (устроитель конференции) сообщил мне уже заранее сформулированную тему: «Об истории первой прижизненной публикации М.В.Юдиной».

Воистину, стоило прожить от того события еще 31 год, чтобы вдруг узнать, что оно было в чем-то эпохальным. Тем более, что тогда, в 1966 году, мне и в голову не приходило, что такому почтенному человеку, как М.В., оказывается, ни разу не дали высказаться в печати. Но при таком повороте действительно стоит предаться мемуаристике, в которой есть ещё и третья сторона — контекст. Он-то, как раз, наиболее интересен и важен.

А теперь, относительно по порядку.

* * *

В 1966 году я резко повернул свою жизнь и сменил райком комсомола на «Московский комсомолец», а взыскивание недоимок по членским взносам с «союзной молодежи» на изучение и пропаганду тогда ещё «молодых» композиторов: Каретникова, Денисова, Шнапера, Буцко, Шнитке и мн. др.

Начавшись неплохо, дело не заладилось, тема заглохла. «Виноват» во многом был я сам, так как с трудом представлял себе, как проблемы той же «серийной техники» можно вписать в контекст городской комсомольской газеты тех лет. А потому я был весьма удивлён, узнав, что через несколько месяцев, когда газету «разбирали» на горкоме комсомола, в числе прочих «грехов» упомянули и слабое освещение проблем серьёзной современной музыки. Это к вопросу о контексте «политическом».

Контекст же житейский был самый чудесный. Отделом хмуро и незлобиво заведовал Валя Проталин, под ним ходили Марина Бабаева, Эмиль Коган и уже тогда мало кому неизвестный Володя Шахиджанян. В соседнем отделе приютился и был скромнее всех морально избитый и отлученный от публикаций поэт Алик Аронов.

А время было — август-сентябрь 66-го. То, что 26 сентября будет как-то отмечаться шестидесятилетний юбилей Шостаковича, мы все знали, но что и как будет, было неизвестно. А о том, что мне, начинающему, дадут возможность высказаться я и не мечтал.

Д.Д.Шостакович

И вдруг после летучки в комнату буквально влетает Валя Проталин и объявляет, что ЦК КПСС и Советское правительство решили отметить юбилей великого композитора невиданными торжествами. Всем газетам велено отразить это событие по полной программе. И решено сделать Шостаковича первым Героем Соцтруда среди деятелей искусства. Кому-то в ЦК пришла в голову «здравая» мысль, что всякий, кто трудится в СССР, хочет он того или не хочеттрудится социалистически. А если он добивается чего-то великого, то он и есть Герой. А чем гениальный квартет, роман или фреска в этом смысле уступают надоям, намолотам и прочим объёмам производства? Стало быть, пора и по этой позиции доказать преимущества социалистического способа производства духовных ценностей. И более идеальной фигуры, чем воистину гениальный композитор, которому стукнет 60, не найти. «Установка» прошла через все бюрократические этажи и упёрлась в меня. «Даю тебе полосу, — сказал Валя, — и делай с ней, что хочешь, хоть сам всё напиши, но чтоб 26-го материал вышел!». Журналисты оценят масштаб милости.

Попотев, я сочинил статью, подобрал фотографии. Набралось всего на полполосы. Тогда я составил мне самому до сих нравящийся цитатник отзывов на каждую симфоническую премьеру, от Первой до Двенадцатой. Кое-кто из маститых и стремящихся на место все той же мухи выглядел в этой подборке уж очень идейно гибким. Места всё равно оставалось много.

И вот тут-то мне и пришла в голову совершенно шальная мысль: а не попросить ли М.В.Юдину написать что-нибудь. Во-первых, Юдина — это Юдина, а не какой-то там никому неизвестный Журавлёв. Во-вторых, во всех других газетах всех «именитых» уже расхватали, и что они наговорят, ясно a priori, можно даже не читать, а М.В. наверняка напишет, как минимум, интересней. К тому же она творец полуопальный, и в нашей публикации будет некая дополнительная событийность. А вот о том, что это будет вообще первая публикация Юдиной, ни я, ни кто другой вообще не догадывались.

В отделе отреагировали сразу: давай и немедленно, авось под юбилейный шум проскочит, это будет то, что надо.

И я пошел звонить М.В.

* * *

Через 4 года и полтора месяца М.В. умерла. Об уходе из жизни великой пианистки скупо сообщила всё та же «Вечерка», что в 1960-м единственная суперкратко известила о смерти «члена Литфонда Б.Л.Пастернака», а в 80-м — артиста без званий В.Высоцкого. И ещё была записка от руки на афише у Большого зала консерватории.

При советском социализме даже перед смертью «некоторые равны больше, а некоторые меньше». Гнесинский институт решительно отказался проводить в последний путь своего бывшего профессора. Консерватория колебалась, но благодаря решительности Анны Даниловны Артоболевской и Веры Васильевны Горностаевой, которых поддержал сам Шостакович, музыкальная Москва сумела относительно достойно проститься с М.В.

Я помню тот уже морозный ноябрьский день. Толпу у церкви Николы в Кузнецах, отца Всеволода Шпиллера и духовника М.В. отца Александра Кочеткова, служивших панихиду (ведь мы уже забыли, что тогда это была крамола!), потом нижнее фойе-гардеробную Большого зала (в сам зал не пустили, поскольку идейным рылом не вышли). Но плохо помню, кто в каком порядке выступал, играл и говорил. Сейчас восстанавливаю в памяти: Святослав Рихтер, прервавший гастроли и примчавшийся в Москву, чтобы играть у гроба, Кирилл Кондрашин, пришедший со всем оркестром, Вера Горностаева, Мария Гринберг… Простите, кого не вспомнил!

И казалось, что всё — люди уходят, уходит эпоха, и не останется никого и ничего… 

Но время только кажется бесстрастным, на деле оно работает in majorem gloria Domini!

Уже в 1978 году стараниями всё того же Кузнецова составлен и выпущен в издательстве «Советский композитор» сборник «Мария Вениаминовна Юдина. Статьи. Воспоминания. Материалы».

Книга уникальная по составу авторов и материалов. Попала в неё и та статья, которую М.В. написала по моему заказу. Но не это главное, конечно. В книге богатый справочный отдел. Пройдясь по нему с карандашом, я установил, что, начиная с 1960 года, не пропустил ни одного её концерта в Москве, что почти все диски есть у меня в коллекции. Но я не только прошёлся по строчкам. За каждой из них зримо вставало событие. И именно тогда у меня сложилась «концепция метафизического или контекстуального общения».

Её исходная позиция: поскольку человек — это система отношений (впрочем, это азбука психологии), то каждый, а «творец» исключительно своей деятельностью, предлагает другим вступить в некие, скажем так, бесконтактные, чисто духовные отношения через время и пространство (Камю утверждает, что «другие — это ад», хотя его ад именно в отсутствии связей с другими). Следовательно, каждый, у кого есть глаза, уши и мозги, в эти отношения вступает, вовлекается в круг идей, споров и действий. То есть, необязательно попасть в знаменитую «Соломенную сторожку» и лично побеседовать, скажем, о Пастернаке, чтобы получить от М.В. информацию о поэте и её отношении к нему. Для этого достаточно было оказаться, например, в зале Дома ученых: у входа толпа, все «свои», и быстрый шепот Глеба Семёнова в ухо: «Сегодня годовщина смерти Пастернака, М.В. начнет с его стихов. Когда она назовёт его имя, надо всем встать».

И вот появляется М.В., но проходит не к табурету, а становится перед роялем и произносит имя официально несуществующего поэта. И тут же вверх словно выстреливаются две-три знакомых фигуры, первые среди которых дирижёр Николай Павлович Аносов и тот же Глеб Семёнов. Следом за ними встаёт весь зал.

Кто ещё мог устраивать такое, властно вовлекать всех не только в мир своих звуков, но и своих мыслей, идей, принципов и поступков?.. Мне всегда были смешны «критики», посмеивающиеся над сумасшедшей старухой, которой мало просто «играть на рояли», она то стихи читает, то картины показывает, то ремарки сочиняет, то пальцы обвязывает и зачем-то в церковь ходит — чудит, да и только. Какой скукой и каким отсутствием способности к главной радости жизни — общению — веет от таких слов.

А кто мог (это было в зале имени Чайковского) начать играть 32-ю сонату Бетховена, начать мощно, напористо, но как-то жёстко, деревянно и вдруг посредине экспозиции резко остановиться и сказать: «Не могу! Потом долг отдам», — и уйти. А потом, между прочим, долг таки отдать.

Я не говорю уже про её знаменитые и не передаваемые по атмосфере лекции о романтизме в Малом Зале.

Так что всё это было открытое вовлечение в общение, прямое вторжение в духовную жизнь других, превращение в её постоянный фактор.

А потому, я думаю, многие могли бы написать такие своеобразные мемуары о духовных встречах и диалогах с другими. И чем больше этот круг, тем, само собой разумеется, интересней наша жизнь.

Всё это не отвлечение, а как бы введение к тому настроению, с которым я стал набирать номер телефона М.В.

* * *

Безбытники бывают разные. Их считают чудаками, но, если вдуматься, то чудаки как раз те, для кого безбытность — внешняя форма, попытка выстроить жизнь в обратном порядке.

Быт (а безбытность всего лишь одна из его форм) — это то, что естественно складывается в процессе деятельности как её оптимальное окружение. Как «комната со сводами» была удобна для Толстого Льва, а конторка — для Алексея. Александру Грину было, как и Юдиной, комфортней без ничего. А, кажется, Гайдну необходимы были бутылка шампанского и гнилые яблоки в ящике стола.

Но если вы поставите рядом с собой ящик «Вдовы Клико», а по полу рассыпите кило гнилой антоновки и на том ограничитесь, то ни 102-й Гайдна, ни собственной 1-й симфонии не напишите. И в равной степени смешны люди, требующие кабинета с большим столом и канделябром как непременных условий написания романа или диссертации, так и те, кто думают, что, если они намеренно и натужно будут бороться с бытом (прежде всего перестав подметать и чистить ботинки), то они сразу приобщатся святых даров, и на них снизойдут и благодать, и вдохновение.

И не надо думать, что М.В. была «выше» быта, не замечала его и, так сказать, «парила в эмпиреях», чем, как раз, и отличаются чудаки… В третьем выпуске «Невельского сборника», наполовину посвященного М.В., я нашёл неожиданное, но вполне закономерное подтверждение своим чисто умозрительным догадкам. М.В. вспоминает, как она ходила на похороны Ю.Н.Тынянова: «…(я, как обычно, плохо была одета и, что называется, «никак не обута», в каких-то выкрашенных и полинялых матерчатых туфлях, а было промозгло и сыро…)» (стр. 15). Насколько здесь точны именно мелкие детали, выдающие подлинный характер М.В., её подлинную человечность, отнюдь не утерянную женственность (поскольку только настоящая женщина заметит и акцентирует такую деталь, как «выкрашенные и полинялые туфли»), её подлинную, а не надуманную и натужную «духовность».

Знать бы мне эти строки, когда в феврале 1997 года в «Новой газете» обсуждалась подача подготовленного мною материала о М.В. Тогда многие возражали против той фотографии, которая, в конце концов, была опубликована и на которой М.В. запечатлена на улице с тяжёлой сумкой и в… кедах. Некоторым казалось, что это «несовместимо» неизвестно с чем, не укладывается то в жанр, то в образ. Но именно в образ это, как раз, и укладывалось. Недаром именно эта фотография Якова Назарова и стала, в конце концов, одной из самых популярных.

Я опять отвлекся на «контекстуальные» размышления, но все они подводят к тому моменту, когда я позвонил М.В. и получил приглашение немедленно явиться. И тогда-то я, как принято писать в мемуарах, «переступил порог» её квартиры на Смоленской. Той самой, выше которой небо, и никакой «интеллигенции» между ними.

Это было время, когда только-только заканчивался «мир подвалов без прикрас и чердаков без занавесок», как писал Б.Л.Пастернак. Мир очень своеобразного быта, нигде и никогда не бывавших интерьеров. Здесь же у М.В. была квартира, которую я сразу окрестил полуторакомнатной. Какой-то идиотский совок-архитектор вырезал из планировки кухню и занял ею половину одной из двух комнат, разделив её стеклянной перегородкой (чтоб он сам там жил!). Так что даже в отдельных квартирах советская архитектура часто поощряла, если не отсутствие быта, то, по крайней мере, его уродливость.

Но что сразу стало видно, когда я «переступил порог», так это то, что хозяйке и её вещам абсолютно всё равно в каких стенах находиться, была бы крыша. Всего лишь три вещи главенствовали в интерьере: большой старинный письменный стол, знаменитая садовая скамейка и, конечно же, рояль. И, естественно, книги, ноты, бумаги…

М.В. немедленно убрала всякую дистанцию между нами: ни великой пианистки, ни журналиста-побегунчика из молодежной газеты не было. Как не было ни пожилой, почтенной женщины и мальчишки, профессионального мыслителя и начинающего вечного студента.

Прежде всего М.В. предложила чаю и решительно направилась в кухонную половину второй комнаты. Там на кафельных плитках я заметил наклеенные консервные этикетки — обычный советский ассортимент: кильки, кабачки, шпроты, огурцы и проч. Я не успел даже обдумать этот «дизайн» в сопоставлении с личностью хозяйки, как она, заметив мой взгляд, сказала: «Это от предыдущих хозяев осталось. Не хочу менять». И сказала это так весело и легко, что я понял, что хотя она и великая личность, но точь-в-точь, как две моих двоюродных бабки, сложенных вместе. И мне стало хорошо и уютно.

Мы сели за стол пить чай и договариваться о содержании, объёме и сроках работы. И естественно, о жизни.

Она тут же выспросила про меня всё. Я, конечно же, тут же выложил ей, что мой дед был до 37-го года директором Московской филармонии.

— Как его фамилия? — спросила М.В.

— Кулябко Николай Николаевич.

— О, Господи, конечно же, я его помню, — и тут она произнесла фразу для меня как почтительного внука очень важную и лестную: — Сергей Сергеевич Прокофьев сказал мне, когда вашего деда назначили: наконец-то руководить будет не только большевик, но профессиональный музыкант. (Дед мой получил музыкальное образование ещё до революции у Гнесиных).

Дальше состоялся короткий и стремительный, как в хорошей пьесе, диалог:

— А сами вы на чём играете?

— Ни на чём.

— Почему?

Я показываю искалеченную левую руку. Секундная пауза, и:

— А валторна?

Я растерянно машу правой рукой и стараюсь увести разговор в сторону. А М.В., узнав, что у меня только что вышла заметка о Николае Каретникове (кстати, тоже первая публикация о нём в общей прессе) и что в моих и газетных планах целый цикл таких портретов «молодых» композиторов, очень эту идею одобрила, пожалела, что нельзя (как это странно и дико звучит сегодня, а тогда было нормой, бытом) напечатать материал про Андрея Волконского. А про Каретникова сказала буквально следующее (я хорошо это запомнил потому, что уже тогда пришел к такому же выводу и остаюсь при нём по сей день):

— Из этого поколения Николай Николаевич самая выдающаяся фигура. Он самый талантливый. Но только очень отвлекается, часто женится…

(Много лет спустя я как-то встретил Н.Н. и сказал: «Я вас догнал — в третий раз женился». — «А я — в четвертый», — ответил великий композитор. Что говорить? Пауза с большой ферматой).

Дальнейшее происходило по всем законам журналистики («быстрее, быстрее, ещё быстрее»). Время неумолимо таяло, я звонил в оговоренные дни и часы, а дело всё откладывалось. Наконец, в редакции уже паника, и я звоню в последний раз:

— Мария Вениаминовна! Осталось три дня!

— Вот что, — отвечает она. — Приезжайте ко мне и сидите у меня над душой, пока я прямо при вас и не напишу. Обещанную работу надо обязательно сделать.

Я срочно приезжаю, усаживаюсь на стул по левую руку от М.В., пью чай, листаю какие-то книжки и журналы, а М.В. достает школьную тетрадку, отрывает обложку и начинает быстро писать обычной ученической ручкой, макая перо в казалось бы давно забытую чернильницу. Пишет она сосредоточенно, быстро, крупным и довольно разборчивым почерком, почти без помарок. При этом она всё время на что-то отвлекается: то на то чтобы развить только что зафиксированную мысль, то на то чтобы предложить ещё чаю, то на всякие бытовые подробности, то на общие музыкальные впечатления. И тут же добавляет: «Не давайте мне отвлекаться».

Окончив писать, М.В. вручила мне тетрадку и сказала:

— У меня настоятельная просьба. В подписи никаких «Марий». Либо Мария Вениаминовна Юдина, либо эМ-Вэ (эти два звука она подчеркнула) Юдина. А еще лучше «профессор М.В.Юдина».

Это её пожелание было в точности исполнено.

И ещё, к слову, о контексте. Практически невозможно представить себе М.В. с выморочными советскими лейблами «заслуженный деятель искусств» и даже «Народная артистка» чего угодно: РСФСР или СССР. Все они, воистину, суета сует и всяческая суета вокруг тельца. Профессор же, в исконном своем значении, «наставник» — единственное звание, единственный титул, который был настолько естественен для М.В., что она получила его в 21 год. Так что судьба всё-таки часто и когда надо мудра, и не дала возможностей и поводов опошлить имя великой пианистки и великой наставницы.

* * *

К вечеру с готовым тестом я уже был в редакции, а на следующий день (и, как всегда, в последний момент) выяснилось, что 26 сентября падает на воскресенье, а МК только что стал по выходным выпускать номер вдвое меньшим форматом, но на восьми полосах. Стало быть, обещанная мне полоса сократилась вдвое. Решение, что и как сокращать, опять свалили на меня.

У меня же были: моя собственная статья, моя же подборка цитат, статья М.В., портрет юбиляра и ещё одна фотография из т.н. «редких», притащенная каким-то журналистом-коллекционером. Всё это вместе на малой полосе не умещалось. И тут надо признаться, что у меня не было никаких мыслей о том, что под сокращение может попасть текст М.В. Я выбросил парадную фотографию и, поскольку вообще без фото обойтись нельзя, оставил «редкую» и, немного «погоревав», выбросил цитатник. Полоса собралась и в таком виде вышла в свет.

Утром, конечно же, шум, как во время всех советских кампаний: высокопарный, казённый и скучный. Радио, газеты, телевидение наперебой извещали всех граждан Советского Союза, что у них есть живой гений-композитор, и он только что первым среди всех деятелей искусства удостоен высочайшего звания «Героя Социалистического труда».

М.В.Юдина

Я тут же скупаю все газеты. Везде огромные публикации, под ними имена одно важнее и маститее другого. Все клянутся в любви и верности (эх, жалко цитатник не прошёл, то-то кое-кому кисло бы стало при напоминании, как в другие столь же масштабные кампании клевали они гения, а ведь знали, что гений, но злодей на троне был страшнее угрызений совести). Моя полуполоса, да еще в городской, а не во всесоюзной молодёжке, казалась на этом фоне какой-то неприметной. Хотя я чувствовал, что наша публикация, как минимум, содержательней других, наполненных пустыми словесными фанфарами и штампами.

Проходит несколько дней. Во время какой-то встречи Максим Шостакович говорит мне, что отцу очень понравилась наша публикация, и что он приятно удивлен появлением статьи М.В. и тем, как она о нём написала (а отношения между ними были, как говорят, непростыми). Надеюсь, сказанное не было простыми словами вежливости. Но — вскоре в Союзе композиторов на Миуссах был выставлен огромный щит с расклейкой всех газетных вырезок. И я не поверил своим глазам — наша была помещена в самом центре.

И вот что интересно — а кто-нибудь именно тогда заметил и оценил во всей его многосмысленности тот факт, что это была первая за сорок с лишним лет активной творческой деятельности М.В. возможность выступить в открытой советской печати?

Потом их было ещё две. Всего три.

Самое же смешное, именно смешное, состоит в том, что за эту публикацию никому не попало, никакие цензоры и начальники не громили за потерю идейной бдительности. Наоборот, именно после этого последовали некоторое ослабление опалы и возобновление концертной деятельности М.В.

И тут я должен ещё раз подчеркнуть, что я узнал обо всех этих обстоятельствах только в 1997 году. А тогда я просто интуитивно чувствовал, что в готовящемся хоре имя и текст М.В. Юдиной прозвучат, как труба Карла Орффа (о которой чуть ниже). Мотивация у меня была чисто журналистская: чем удивлять будем? Так что судьба здесь решала за меня, и спасибо ей за это. 

* * *

И это всё.

Потом было несколько её звонков с выяснением как можно поскорее получить гонорар (рублей 15-20, не больше, если не меньше), поскольку деньги уже обещаны какой-то очень почтенной, немолодой и очень нуждающейся даме. На чём контакты и прекратились.

Как и во множестве других подобных случаев, я не воспользовался открытой дверью, чтобы продолжить общение. Мне всегда казалось неудобным просто так лезть к людям, особенно и прежде всего к таким, как М.В., со своим присутствием и мыслями. Как много я на этом потерял, объяснять не надо, но это уже мои проблемы.

Но контекстуальный диалог продолжается. Эти заметки я начал с того, что долго сомневался в своём праве включаться в хор воспоминаний о М.В. Но вот в уже упомянутом «Невельском сборнике» я читаю, что и М.В. (даже она!) тоже сомневалась в своём праве вспомнить о таких великих, как Павел Флоренский и Лев Карсавин. Что и она не считала себя достойной вспоминать мелочи, не будучи уверенной в том, что одновременно сумеет адекватно передать содержание тех мыслей, которыми с ней делились великие философы. Но всё-таки попыталась что-то сказать своё, странное, страстное, больше эмоциональное, чем информативное… 

Диалог-общение продолжается уже исключительно во времени. Люди, когда-то вовлеченные ею в свой духовный круг, по-прежнему составляют некое единство, хотя все мы люди часто более чем разные. И в этом круге постоянно появляются и лица молодые. Это удивляет поначалу, а потом становится понятно, что ничего удивительного в этом нет. Что когда-то и мы сами удивляли и радовали своими молодыми лицами. Теперь наша очередь радоваться. И самое главное в этом конкретном процессе, связанном с именем М.В., это то, что выходят на сцену и садятся за рояль исполнители, которые родились уже после смерти М.В., а в их игре явственно оживает её школа, которая не всегда и не обязательно есть непосредственная передача по цепи «учитель — ученик, ставший учителем». И чем иным, кроме столь сомнительной «трансцендентности», можно объяснить очевидное влияние духа М.В. на Игната Солженицына? В чём можно было убедиться на его концертах в Москве года три назад…

Мои коллеги архивисты часто спорят на темы, связанные с «экспертизой ценности документальных материалов». Предмет тонкий, особенно, когда касается искусства. С технической точки зрения ценности не имели многие записи М.В., поскольку качество либо изначально было плохим, либо утратилось от условий хранения. И кое-что из записей М.В. чуть было не отправилось на свалку именно по этому критерию.

Но искусство это не подлинник или копия протокола, постановления или циркулярного письма. Письмо гения нельзя выбрасывать по критерию ветхости бумаги, а звукозапись Юдиной, Рихтера, Рубинштейна или Мальцужинского — только по критерию качества пленки. Среди чудом спасённых от уничтожения записей М.В. есть «Лунная» Бетховена. С моей точки зрения — это лучшее из того, что осталось от М.В. и, прежде всего, по какой-то очевидной и мощной символичности. Сквозь неустранимый шип и треск, щелчки, сквозь какую-то странную акустическую пропасть до нас доносятся звуки сонаты, как лунный свет через рваные тучи, как свет, но не от лампочки, затуманенной сигаретным дымом, а свет и звук космические из какого-то невообразимого далёка, как вечное «прости прощай», как знаменитый «дольный луг» из томасманновского «Доктора Фаустуса». Звук голоса души то ли из бездны, то ли из выси, где все эти помехи и создают объём и подлинность пространства. Высокий трагизм одинокого голоса, который так боится быть неуслышанным, даже тогда, когда есть ощутимые доказательства контакта, голоса, прорывающегося через помехи суеты и времени.

Я как-то попал на представление звукозаписи неизвестной тогда у нас оперы Карла Орффа в какой-то консерваторской аудитории. Выступал известный профессор Л.Мазель. И он сказал, что когда впервые увидел первую страницу партитуры, то сразу же сделал пометку «грязь», так там были буквально наляпаны случайные диссонансы по всему оркестру. Но тут же честно признал, что глубоко ошибся. В звучании эта грязь была тем фоном сопротивления хаоса, преодолевая которое, чистая мелодия трубы обретала нечеловеческую силу.

P.S. Четыре года назад случился парадокс, общественностью не замеченный. В 1999-м, как известно, отмечалось 200-летие Пушкина со всеми приличествующими случаю многомесячными торжествами. И за этим вполне понятным шумом осталось незамеченным и неоценённым то, что вторым по масштабам событием было 100-летие Марии Вениаминовны. Это были четыре месяца, заполненных более полусотней концертов и научных конференций в различных научных центрах.

И, казалось бы, надо радоваться. А я озаботился странной и какой-то неуместной мыслью (тем более, что приведенный выше текст про трубу и хаос был написан и опубликован): а что происходит, когда хаос отступает и его сопротивление прекращается?

Творчество — и это всегда покушение на привычное, вызов на сопротивление, в борьбе оно обретает своё содержание и значимость, свою оригинальность. А что происходит, когда сопротивление новому прекращается, когда оно становится признанным и общедоступным и превращается из объекта хулы в объект поклонения? Как избежать опасности превращения оригинальности в трюизм?..

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 21(332) 15 октября 2003 г.

[an error occurred while processing this directive]