Главная страница

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 20(331) 1 октября 2003 г.

Владимир КОЛГАНОВ (Москва)

Домовина

Владимир Юрьевич Колганов окончил МВТУ им. Баумана. Служил под Уфой в частях ПВО. Работает в одном из московских научно-исследовательских институтов. 40 лет. Женат. Имеет дочь. Ранее не публиковался.

Дед лежал в своей домовине, как усталый. Ей все казалось, что вот-вот он дрогнет бровями и поднимет руку отогнать вездесущих мух. Но сколько она ни смотрела сухими горячими глазами, он не двигался.

Дед сам сделал эту домовину. По давнему желанию и традиции своего ремесла. Столярничал и плотничал он всю жизнь, полдеревни его топором срублено, и скарб в домах выделан, и ничего еще с тех пор не выкинули. И в окрестных деревнях поработал. Почему ж себе не сделать? Надо. Гроб был сосновый по снятой дедом с самого себя мерке. Вышел он деду трудным делом — силы уже были не те. Две недели дед потел над досками в сарае. Насилу сделал. А раньше и за день бы управился — умел. И теперь лежит в нем, в гробе этом самоструганном.

Свечи, принесенные кем-то из пригородной церкви, не чадили, горели ровно и светло. Ночь за окном небесно жмурилась чему-то своему черному и пространственному. А бабка все сидела подле вытянутого в самодельной домовине деда. Два дня уж не спала, и ни в одном глазу.

Вспоминалась бабке то их самая молодость, то последние деньки. Все всплывающие картинки, звуки и оттенки настроений перемешивались перед ее глазами, вовсе затеняли иногда завострившийся носом профиль деда. Она смотрела все, не перебирая. И первые их совместные приобретения по хозяйству, и потомошние ссоры по дурости. Еще жгучая когда-то, а теперь какая-то родная, всплыла ревность к бабенке из соседней деревни. Высмотрела она тогда деда у чужого крылечка и привела домой. Отбрехивался, конечно, а глаза были чуток нездешние, почему захолонуло ее сердце, и на следующий день на покосе рассеянно резанула она себе серпом руку. Хорошенько резанула. Дед прибежал с дальних валков. Не дед тогда — борода черная, курчавая, сам ладный, пахнущий знойким потом и водой из водовозной бочки. Прижал ее к себе, губами дрожал и шептал все на ухо: прости да прости. А она как-то растекалась в его руках. То ли от вида крови, то ли от обиды. Тащил ее на руках, почитай, до самой деревни, пока не упал у пруда. А она полежала рядом, повернула к нему голову, да и простила, бессильной ладонью саданув ему по уху.

По утру позднему пришли соседки. Стали что надо делать, хлопотать. Она сидела всё, только отвечала, где что взять или просила их принести от себя.

Наведался председатель. Да что от него толку-то — шебутень. Но был смирный и говорил немного.

Когда всё было готово, стали ждать катафальную машину. Приехала она с понятным опозданием. А сама-то оказалась из скорой-газельки переделанной. Красные полосы остались на боках, только кресты залепили черными с красным ленточками.

На дворе уж была, почитай, вся деревня. Вышел распорядитель из кабины. Сам лощеного вида, с пробором. Спросил председателя. Ответили, что «по делам». Навроде корова отелиться на ферме не может — он туда. Распорядитель, которого тут же окрестили фельшером по его скорой машине, начал словесную работу с бабкой. Тон его был профессиональным, с налетом умудренности. Бабка и не перечила, хоть краем глаза видела, что от слов фельшеровых вытягиваются лица соседок. Одна даже перекрестилась. Чему перечить, если не слышала она сейчас слов пробора этого. Не слышала, потому что прямо над дедом для нее висело их самое счастливое зимнее утро, когда они впервые остались в избе одни.

Вышли на крыльцо, вроде как указания давать надо. А бабка, меж тем, уже смотрела, как моет она деда в бане, как хлещет его веником. Поэтому не она, а фельшер хлопотал вокруг смерти в реальности. Чинно. Правильно.

Поставили две табуретки, вынесли деда. Машина задом подалась ближе к избе. Зачем-то фотограф появился из города. Все встали с одного боку гроба. Ее провели стоять напротив дедовых рук со свечкой. Вспомнила, зачем фотограф: мелькнули снимки в старом их с дедом альбоме, где такие фотографии не редки. Положено так и правильно это, похороны фотографировать.

Отфотографировались. Снова стали плакать некоторые бабки. Не навзрыд, а так — в кончики платков. Засуетился фельшер, сказал что-то опять, заглянул в глаза требовательно и скользко.

И уже неотвратимо потянула бабку в себя реальность. Похороны замирали несколько секунд — неторопливо по летней жаре доходил смысл сказанного фельшером. Деревенские лица застывали беззащитно и горько. И немой вопрос читался на каждом — Как это можно, из дедова гроба в казенный перекладывать?

— Смерти бы постыдились — Едва выговорила молоденькая, крупная собой, секретарша сельсовета.

— А ничего и не так, — умело подрагивая синеватыми губами на овальном лице, затараторил фельшер.

— Не положено и все. Не положено каждому и всем. Не положено по … — дальше шла вызубренная скороговорка с номерами и печатями, с подписями, мэрами и председателями разными многими.

Похороны не могли высказать то, что было только для них, как воздух, неоспоримо и естественно. Каждый человек по-плохому пораженно и недоверчиво молчал, будто только что сгорел их клуб или сельсоветская изба.

Фельшер загомонил, закомандовал приглушенным деловым умелым голоском рабочему и шоферу, чтобы перекладывали. Перед ними молча встали несколько разновозрастных подростков с белыми какими-то все губами. И всё остановилось, даже фельшеровы речи.

Небо смотрело на это безучастно, как и ночью. Только не мигало уже само с собой звездами, а голубело и дыбилось отстраненно.

И бабка не могла уже ничего. И не хотела никого мучить, потому что мучилась сама. Но как не силилась, утвердительный взмах руки получился у нее еле-еле.

Лишь через минуту пуганутый фельшер закомандовал снова, и похороны продолжились как положено.

Длинное и тяжкое это дело — человека проводить. Но и с ним справляются. Вот уже последние охлопывания лопатой получил песчаный с глинцой холмик. И коротко сказал кто-то из города о деде. Выпили.

Бабка уселась прямо на высокий рассыпчатый косой холм. Она не плакала. Слезы по ее щекам текли совершенно не нужно и больно.

Еще некоторое время похороны неторопливо роились вокруг свежего дела, потом люди по одному и группками как-то сразу стали оставлять скорбное место. Потопталась дольше всех дальняя родня, человек пять, а потом и она вразброд отошла от бабкиной могилы.

Только Горошинка, бабкина подружка с измолодости, одна оставалась с ней. Плакала тоже, заглядывала в глаза и увещевала уйтить. А бабка сидела, как каменная. На её окрученных ревматизмом ногах покоились руки, и на руки нечувствительно падали слезы — ее или Горошинки.

Иногда Горошинка дрожащими руками наливала до половины две махонькие рюмашки, и они опрокидывали их. Не закусывали. Зачем? Да и нечем уж — где она, еда-то? Сильно захмелев к вечеру и решив, что едва дойдет до дому, подружка простилась с бабкой и, присогнувшись, боком поплелась восвояси.

Кладбищенский Митрич шел мимо. Глянул на новую территорию, некстати поправил венок на кресте, потеребил губами самокрутку, произнес:

— Что, — не дали?

И, не дождавшись ни ответа, ни водочки, добавил, уходя:

— Оне никому не дають!

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 20(331) 1 октября 2003 г.

[an error occurred while processing this directive]