Главная страница

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 19(330) 17 сентября 2003 г.

Капитолина КОЖЕВНИКОВА (Балтимор)

ДОЖДИЧКИ ПО ЧЕТВЕРГАМ

Одним прохладным днем июня нынешнего года сидела я в квартире нашего старого друга, московского писателя Георгия Садовникова на улице Малая Грузинка и разбирала архивы покойного мужа Иосифа Герасимова. Это была нелегкая работа. Записки с его характерным, даже отдаленно не похожим ни на какой другой почерком: «15-го позвонить в «Октябрь» Ананьеву», «В пятницу заседание Литфонда», «Дениске купить фотопленку», «Заказать путевки в Дубулты»…

Отпечатки дел, событий его, нашей жизни, наполненной постоянным ожиданием, что вот еще немного, совсем немного надо перетерпеть, и наступит что-то светлое, отрадное, которое люди называют счастьем. «Всё будет хорошо, и будет шум и гам, и дождички пойдут по четвергам», часто любил напевать Ося, наш домашний ребе, вечный утешитель. А любимым его выражением в разговоре было: «Сейчас я вам все объясню».

За окном шел не дождичек, а нудный и совсем не летний дождь. Июнь в Москве выдался мокрым, прохладным, не иначе как в честь моего приезда. Иногда налетали резкие порывы ветра, и мокрые листья клена брызгали каплями в стекло. Ну, дождь так дождь, может, так оно даже и лучше.

Натыкаюсь в старых бумагах на заготовки статьи, которую Иосиф так и не закончил. Интересный, неожиданный для меня кусок про Серафимовича, чей «Железный поток» мучил много поколений советских школьников. Вот что написал Иосиф:

«Незадолго до войны, я был тогда студентом-первокурсником, к нам, в Свердловск прибыл один из основоположников соцреализма Серафимович. Чтобы не упустить возможность повидать живого классика, мы с приятелем прорвались на вечер, где он встречался с уральской интеллигенцией. Прибыл он не один, а в сопровождении известного тогда литературного критика. А потом, обнаглев, мы проникли в гостиницу «Большой Урал», где знаменитость снимала номер «люкс».

Постучались. Открыл нам критик. Ледяной взгляд: «Кто такие?» «Студенты». Из другой комнаты донесся хрипловатый голос: «Впусти их».

Советский классик сидел за письменным столом и пил из тонкого стакана молоко. Точно такой, как на портретах: лысый, седые усики, в толстовке, надетой на белую рубашку с широким воротником апаш. Был он в хорошем настроении. «Ну, спрашивайте, молодежь». О Сергее Есенине, который тогда был почти запрещен, сказал: «Напоминает красивое сочное яблочко, а внутри гниль». О Шолохове: «Пришел с рукописью. Взгляд меткий, казачий».

Мне стало скучно. Ничего «такого» Серафимович не говорил. Надо было уходить. Неожиданно приятель ляпнул то, о чем уже тогда шептались в университетских закутках: «А верно, что Шолохов не сам «Тихий Дон» написал?.. Что он нашел чужую рукопись?» Серафимович взял второй стакан молока, сделав вид, что не услышал.

А когда прощались — критика не оказалось рядом — мы услышали странную фразу: «Ради честной литературы можно и в грех войти». Я не понял тогда до конца этой фразы. Только позже меня осенила запоздалая догадка: он все знал об авторе «Тихого Дона», но он лгал, считая, что это — во благо.

Ложь сопровождала нас с детских лет, хотя нас и наставляли: ложь-де унижает человека. Но на наших глазах она только возвышала тех, кто умело ею пользовался…

Отца моего посадили в тридцать восьмом. Лодзинский ткач, он сложными путями перебрался из Польши в Советский Союз, как он говорил, в «царство свободы», «царство социализма». В молодости он был членом «Бунда», потом перешел в компартию Польши. После его ареста я нашел дома книгу — «Краткий курс истории ВКП(б). Проект». Во многих местах красным карандашом на полях надписи: «Ложь!», «Такого быть не могло…» На единственном свидании в тюрьме, которое разрешили нам с матерью, он шепнул мне на прощанье: «Не верь, что обо мне скажут. Я скоро вернусь». Он погиб, как выяснилось через несколько лет, вскоре после ареста. Его застрелил надзиратель, когда отец заболел и требовал врача…

В Свердловске в ту пору была сплошь безотцовщина. Из большого дома, где мы жили, почти каждую ночь уводили мужчин. Брали мастеров, инженеров, рабочих с ВИЗа, с других заводов. Однажды по улицам города прошел обоз: впереди подводы, нагруженные охотничьими ружьями, за ними охранники с винтовками наперевес вели бородатых мужиков-староверов. В ту пору подле озера Шарташ, которое сейчас приросло к городу, жили охотники, рыбаки. Их вели, а за ними вился слух: восстание бородачи хотели поднять, вон сколько оружия-то. Не хватись органы, всех бы порешили. А мы, мальчишки, не верили в наговор. Шарташ был любимым загородным местом. Туда ездили в бор по грибы, рыбачить, на маевки и гулянки по праздникам. Мы знали многих дядек, идущих под «свечками». Так и прошли они по городу, строгие, с ясными глазами. Прошли на смерть…»

Я читала эти строки, написанные Иосифом в нашей квартире на Ленинском проспекте. Может быть, так же шел тогда дождь, только деревья не шелестели листьями за окном — до нашего девятого этажа они не дотягивались.

Причудливы пути человеческих биографий, а вечных странников-евреев тем паче.

У моего мужа была очень редкая фамилия, для русского слуха непривычно трудная. С антисемитами приключались прямо судорожные корчи, когда они ее слышали. Отдельные счастливчики были Литваками и Резниками, Гомельскими и Белоцерковскими. А тут — Гершенбаум. Каково было жить с такой фамилией в стране Советов с ее широковещательными лозунгами об интернационализме и нерушимой дружбе народов! Знаю всё это по себе, потому что носила её несколько лет, пока мне не приказали взять обратно свою, девичью.

А мужу главный редактор «Советской Молдавии» присвоил в спешке, на ночном дежурстве совсем уж чужую — Герасимов. Позже появился на свет писатель Иосиф Герасимов. И канула в вечность фамилия его предков. Мы никогда позже не встречали людей с фамилией Гершенбаум. И вот, представьте, она таки нашлась. И где? Здесь, в Америке, в Балтиморе, где мы поселились с дочерью и внуком. Но это только подтвердило ее уникальность, потому что принадлежала она все той же ветви, тому же роду.

Уже без мужа и отца

А было так. Меня попросили как-то рассказать о жизни и творчестве Иосифа Герасимова в местном Русском клубе. В конце вечера ко мне подошла очень взволнованная, даже как бы напуганная женщина и сказала:

— Вы извините меня, может, это ошибка. Но вы упоминали город Лодзь. Дело в том, что фамилия моего покойного мужа Гершбаум. До полного совпадения не хватает двух букв. Но отец мужа тоже уроженец Лодзи…

— Его звали Пинхус? — вдруг осенило меня.

— Да, да, именно Пинхус.

Женщина заплакала:

— Я Полина Гершбаум.

Вот такие дела. Наш огромный земной шар с его морями-океанами, заселенный самыми разными народами, от тувинцев до новозеландских маори, оказывается, просто какой-то пятачок, и все мы можем оказаться в родстве. Так у меня и появились в Балтиморе нежданно-негаданно родственники, а у моей дочери — троюродные сестры.

Муж Полины — Феликс был двоюродным братом Иосифа, которого он не знал, хотя тот прожил всю жизнь в Минске, где Ося родился, куда ездил много раз по делам, связанным с кино. Не пересеклись их дороги, а жаль.

…Послевоенный холодный и голодный Свердловск. Там, на улице Карла Маркса, в 18-метровой комнате большого коммунального дома жила учительница начальных классов Лея, или, как ее называли, Елизавета Исааковна, а соседи — так просто — Исаковна. А с ней — двое сыновей: Ося и Леня.

В семье Гершенбаум появился первенец — Ося

Мы встретились с Осей на факультете журналистики Уральского университета. Все бывшие фронтовики щеголяли в военных френчах с орденами. А Ося после мобилизации почему-то влез в свое старенькое драповое пальто. И выглядел совсем не тем бравым сержантом-разведчиком, каким был на самом деле, а худеньким парнишкой с круглыми сливово-черными глазами.

Очень живой, веселый, острослов и заводила наших студенческих сборов, но под бравадой чувствовался не очень уверенный в себе юноша. И еще такая необычная среди наших Блохиных и Гущиных фамилия — Гершенбаум. На робкую деревенскую девушку с богатым воображением это не могло не произвести впечатления.

Что было делать бедной Исаковне? Ну, конечно, она приняла невестку, как положено. После общежития, где вместе со мной жили 23 девушки с разных факультетов, из разных семей, с разными характерами и капризами, где по ночам носилось целое стадо голодных крыс, а в кране замерзала вода, тесная комнатка на четверых показалась мне раем. Жили впроголодь, но весело!

Исаковна была великая оптимистка, хохотунья, несмотря на все горести, что выпали на ее долю. Брат Оси Лёня был тихим, застенчивым пареньком. Учился он тогда в политехническом институте. Вся домашняя суматоха случалась вокруг Оськи, который вечно что-то придумывал.

— Ты меня доведешь до белого колена! — кричала на него Исаковна, путавшая русские присловья и поговорки, но тут же рассыпалась смехом. В своём старшем она души не чаяла.

Главной заботой семьи было — достать продукты. Ося «халтурил», как он говорил, на областном радио, добавляя какие-то копейки к нашим стипендиям. Недосягаемой мечтой была мука. А нам так пирогов хотелось! И все же Исаковна пекла их по праздникам, только не из муки, а из перловой крупы. Перловка долго размачивалась, потом из этого странного месива наша чудесная кулинарка сотворяла подобие теста. Эти пироги начинялись капустой или картошкой с грибами. Был один секрет: пироги надо было съедать сразу, с пылу, с жару. Остыв, они превращались в камень, ни один нож, не говоря уж о зубах, с ними не мог справиться. Но насчет этого беспокоиться не следовало. Молодые, прожорливые, мы сметали эти деликатесы в сорок минут. А раскрасневшаяся наша стряпуха молодела на глазах. Да ведь ей тогда и было-то пятьдесят лет. По нынешним временам — еще и не старость.

Однажды, роясь в шкафу, Исаковна вытащила уже ветхое, но все еще красивое махровое полотенце в голубую клетку.

— Это Пинхус привез из Германии. Нам в подарок.

Постепенно приоткрывались передо мной семейные тайны. Мать делала это осторожно. Ведь «врагов народа» реабилитируют еще не так скоро, когда ее уже не будет в живых.

Абрам (справа) и Израиль Гершенбаум

Жили в Лодзи три брата: Абрам (отец Оси), Пинхус и Израиль. Абрам — ткач, Пинхус — пекарь. Кем был младший — память не удержала. Но зато запомнила, что он был высокий и статный, самый красивый из них троих. Пролетарская еврейская семья.

В 1920-м Абрам Лазаревич приехал а СССР, как политэмигрант, оставив в Лодзи свою юную невесту, красавицу Лею. Она происходила из зажиточной семьи, и ее родители были против брака дочери с рабочим, да еще и коммунистом. Но строптивая Лея сбежала из дома и контрабандным путем, заплатив подарком бабушки, брошью с изумрудами, переправилась через Германию в самое что ни на есть «царство свободы» к своему жениху.

Поселились они в Минске. А тут как раз в нашем царстве случился голод.

— Питались травой всякой, гнилой картошкой, — вспоминала Исаковна. — Даже червей с яблонь собирали. А я уже ждала Осю.

Вот так в голоде его зачали. И голод сопровождал его долгие годы — достаточно одной Ленинградской блокады…

До шести лет Ося жил в Минске, хорошо помнил еврейский детский сад, куда его определили. Рассказывал курьёзную историю, которая с ним приключилась. Однажды катались ребятишки на ледянках неподалеку от реки Свислочь. Маленького Оську чья-то сильная рука пустила вниз с горки. И попал он прямёхонько в святую купель-прорубь, которую сделали по случаю праздника Крещенья. Он запомнил слова священника, который вовремя подхватил мальца: «Глядите-ка, кажись жидёнок в Иордань попал!…» Чудом обошлось без воспаления лёгких.

Сознательное детство его прошло в Свердловске. Урал Ося вспоминал с нежностью. Поездка с матерью по Каме, по Чусовой, суровая красота севера. Праздники, на которые собирался весь заводской поселок, где они тогда жили. Абрам Лазаревич обладал великолепным голосом. Пел он русские, еврейские, польские, немецкие песни. Люди специально приходили на эти импровизированные концерты послушать его.

Несмотря на скромное происхождение, Абрам Лазаревич был, видимо, довольно образованным человеком, знал несколько языков. После него в доме осталась хорошая библиотека с раритетами в виде произведений Карла Каутского и Плеханова.

10 марта 1938 года оборвалась нормальная жизнь семьи. Отца арестовали. Он, конечно, оказался польским шпионом, злейшим врагом советского народа. Иосиф бережно хранил, а теперь храню я, справку Военной коллегии Верховного Суда СССР, выданную в 1959 году: «Приговор Военной коллегии от 8 августа 1938 года в отношении Гершенбаума А.Л. по вновь открывшимся обстоятельствам отменен, и дело прекращено за отсутствием состава преступления. Гершенбаум А.Л. реабилитирован посмертно».

Утешайтесь, дети, ваш отец реабилитирован. Правда, посмертно. Интересно, какие же обстоятельства вдруг открылись вновь? И кто их открывал?

Уже никому нет дела до того, что жена (а сколько их в стране было!) невинно осужденного, Лея Исааковна в тридцать шесть лет стала абсолютно седой. Долгие годы она носила одно и то же пальто с вытертым кротовым воротником. Я его хорошо запомнила. У нее был единственный костюм из темносинего шевиота и единственное «выходное» платье: черное в белую крапинку. К нему она пришивала воротнички из дешевых кружев. В войну Осина мать ездила на торфо- и лесозаготовки, на все субботники и воскресники. Теплой обуви у жительницы холодного города не было.

Лея Исааковна получила две похоронки на Осю. А он прошел всю войну, прополз на брюхе, как он говорил, все тверские леса и болота, пережил страшные месяцы в Ленинграде, был контужен и все-таки выжил, вернулся домой.

Это была самая большая и полная радость для матери после всего, что обрушила на нее судьба. Долго скрывала она от детей свою страшную болезнь — рак крови, всё беспокоилась, чтобы все успели окончить учебу. Мы успели. А она умерла в пятьдесят четыре года. Организм не выдержал всех стрессов. На самом деле ее тоже застрелил тот тюремный надзиратель…

Полина Гершбаум показала мне справку, которую получил ее муж Феликс. Военный трибунал Белорусского военного округа сообщал, что дело по обвинению Гершбаума Пинхуса Лазаревича, пекаря-кондитера 6-ой хлебопекарни г. Минска пересмотрено и отменено за отсутствием состава преступления. Реабилитирован посмертно. И тот же 38-ой год. Как оказалось, минский кондитер не был немецким шпионом.

Та же судьба постигла и третьего брата — Израиля.

Полина принесла мне документы, которые она хранит в своем семейном архиве. Ее муж был настойчивым человеком. Он не мог удовлетвориться получением документа о реабилитации отца. Когда того посадили, Феликсу было всего три года, и, естественно, он хотел узнать о нем как можно больше. А от кого узнаешь? Мать погибла во время бомбежки Минска, когда они в спешке бежали из города.

Феликс стал писать и стучаться во все инстанции. И все же получил неизвестные ему факты из биографии отца. И весьма интересные факты. Оказывается, в раннем детстве Пинхус эмигрировал с семьей в Палестину.

Стоп! Ведь это же значит, что и отец Иосифа тоже жил в Палестине. У них разница в возрасте с Пинхусом в два или три года. Но ни Ося, ни Леня этого не знали. Видимо, отец скрыл от них сей «позорный» факт. Еще бы, Палестина — это посерьезнее Польши.

— Папа с мамой всегда говорили между собой на идиш, когда хотели что-то от нас с Ленькой скрыть, — эту фразу я не раз слышала от мужа.

Судя по всему, семья Гершенбаум отправилась в Палестину в начале века, когда сионисты-патриоты скликали собратьев со всех концов света, чтобы возродить свое государство. Как известно, попытка тогда не удалась. Всё случилось гораздо позже. Брат Иосифа, Леонид Абрамович Гершенбаум живет сейчас в Израиле, в городе Ашдод. Несмотря на возраст, купается в Средиземном море до января, и, кажется, совсем не скучает о Ташкенте, где прожил все долгие годы после окончания института. Его внук Саша служит в армии, защищает свою страну от террористов. Так, одна ветвь семьи Гершенбаум все же привилась на родном древе.

Вернемся к архивным документам. Жила семья в Яффе. Пинхус — член профсоюза сельскохозяйственных рабочих, член компартии Палестины, организатор рабочих стачек. В 1929 году с женой Марией и детьми уезжает в Германию. Значит, он прожил в Палестине более двадцати лет, половину своей жизни. Там женился, там родились его дети.

— А когда же покинул Палестину и сколько там прожил Абрам Лазаревич? Этого мы никогда уже не узнаем. Надо думать, что он уехал намного раньше, если успел поработать на лодзинской ткацкой фабрике, стать польским коммунистом.

Крутило-носило братьев Гершенбаум по земле, пока не затянуло в братскую могилу сталинского концлагеря.

А по четвергам все шли и шли дождички. И по пятницам, по субботам тоже…

Пинхус прожил в Германии всего три года. Видимо, его потянуло к своим. Документы сообщают, что он «проводил активную работу в партячейке № 624 Берлин-Бранденбургского района, участвовал в работе Еврейского рабочего культурбунда и организации МОПРа». Достаточно для того, чтобы потом из кондитеров угодить в немецкие шпионы. Человек успел уехать до гитлеровских печей, чтобы попасть в сталинские застенки и там сгинуть.

Наверное, при переезде из Германии в СССР и потерялись из трудной фамилии две буквы. Но мы с Полиной, как настоящие следопыты, установили истину.

Судьба отцов не могла не отразиться на судьбах сыновей и дочерей. Дети «врагов народа» — это клеймо они фактически несли на себе всю жизнь.

По рассказам жены, Феликс был талантливым инженером с разнообразными интересами. Любил литературу, живопись. Все три дочки стали художницами. Вроде бы и состоялась жизнь. Но где-то в 70-х годах на Минском радиозаводе, где он работал, произошел взрыв. Сняли с работы директора, Феликса лишили должности заведующего лабораторией.

Но этого мало. Партком начал дознание: а указал ли Гершбаум в своей анкете, когда вступал в партию, что его отец был репрессирован. Никого не смущало, что к этому времени Пинхус Лазаревич уже был реабилитирован. Это, конечно, так, наверное, рассуждали ревнители чистоты партийных рядов, да ведь дыма без огня не бывает. Нужен был компромат, и его усиленно искали, трепали нервы ни в чем не повинному человеку. Укоротили ему жизнь. Сердце не выдержало. Он умер в 52 года, в полном расцвете сил.

Единственная фронтовая фотография Иосифа, которую он получил много лет спустя

Иосифа призвали в армию весной сорок первого. Ему было 18 лет. Их часть стояла в Псковской области, на бывшей эстонской границе. Когда началась война, всех ребят, у которых посадили отцов за политику, согнали в отдельный батальон, не дали им оружия. А вдруг эти «неблагонадежные» повернут их против своих.

Немцы наступают, а они с саперными лопатками в свой первый бой идут. Командир не выдержал, на свой страх и риск выдал им тульские винтовки того самого, дореволюционного образца. Кто успел, схватил, остальные пошли в атаку с лопатками, чтобы добыть оружие у врага.

Иосиф плохо помнил тот бой. Все было, как в страшном сне. Многие тогда погибли, а он не получил даже царапины. Пройдя все круги фронтового ада, как говорится, от звонка до звонка, он ни разу не был ранен. Смеясь, он называл себя «заговоренным». «Меня цыганка заговорила», — говорил он то ли в шутку, а то ли всерьез.

Когда Ося окончил десятый класс, то после выпускного вечера пошел с ребятами гулять по городу. Идут, хохочут, веселятся. Навстречу — еще не старая цыганка в цветистой шали с монистами на шее, при полной форме.

— Позолотите ручку, молодые люди, а я вам погадаю, всю правду скажу, что ждет вас в жизни.

Они посмеялись, выгребли из карманов жалкую мелочь. Цыганка внимательно посмотрела в лицо каждого из них троих и вдруг с печалью сказала:

— Ах, мальчики, мальчики, и не хочется мне, а скажу. Этих двоих ждет скорая смерть. Только чернявенький, — показала она на Иосифа, — жить будет…

Женщина юркнула в темный переулок, а они пошли дальше, смеясь над дурацкими предрассудками. Вскоре эта странная встреча и вовсе забылась.

Иосиф вспомнил о ней, когда узнал, уже после войны, что оба его друга, Серега и Вовка, погибли осенью сорок первого.

В конце блокады Ленинграда, когда уже все собаки, вороны и воробьи на Невской Дубровке были переловлены и съедены, его, дистрофика, накрыло взрывной волной. Откопали еле живого, отправили в город Киров, что на Вятке.

Раненые как-то быстро поправлялись, крутили романы с медсестрами, а он лежал на койке — кожа да кости. К нему, доходяге, уже никто и не подходил. Видно, знали, что человек обречен, и нечего с ним возиться.

И вот однажды Ося увидел склоненное над собой лицо, женское, все в морщинах и с очень добрыми глазами.

— Что, сынок, помираешь?

Он хотел что-то ответить, но изо рта не удалось выдавить ни звука. К досаде своей почувствовал на щеке слезу.

— Сам-то из каких краев? Мамка, небось, ждет тебя…Ладно, лежи, не тревожься. А может, чего домашнего поесть принести? Ты скажи, я сготовлю, — как-то уютно окала вятская старушка.

И ему вдруг так захотелось пельменей, о которых он вспоминал в дни блокады. Так захотелось, что он вытолкнул из себя это единственное, это волшебное слово — пельмени.

— Пельмешек, сердешный, захотел, и ладно, сделаю, принесу.

И в нем затеплилась, зашевелилась жизнь. Он начал волноваться: а вдруг старая санитарка забудет его просьбу, не придет. А она пришла, появилась, как добрая андерсеновская фея, села на стул рядом и развернула какие-то тряпицы с глиняного горшочка. В нем оказалось пять или шесть настоящих, любимых им уральских пельменей. Они были еще горячие и так вкусно пахли!

— Больше тебе нельзя, я с доктором говорила, — пояснила старушка и стала его кормить, как кормят ребенка. Сам бы он с таким делом не справился.

— Это были самые вкусные пельмени в моей жизни, — вспоминал Иосиф.

И что бы вы думали, с того дня он пошел на поправку. Медленно, очень медленно, но он возвращался к жизни, написал письмо матери. Потом начал вставать, ходить по палате. Иосиф всерьез считал, что старая женщина спасла его от неминуемой смерти. Если так, то дело, конечно, не в пельменях, а в человеческой доброте, в участии, которое проявила вятская бабушка к незнакомому солдату.

Хорошо, что человек умеет помнить добро. Даже сделанное мимоходом, оно согревает нас всю жизнь, смягчает боль от нанесенных обид, от несправедливости, от предательства.

Бывшие фронтовики любят рассказывать о своем боевом прошлом, иной раз не прочь и приукрасить, прихвастнуть. Странно, но словоохотливый, открытый Ося не любил говорить о своих фронтовых делах. Почему? Боевой разведчик, таскавший «языков», он заслужил три боевых ордена. Не один год, пугая семью, метался, кричал во сне: «Танки, танки!»

Я открываю сейчас сборник, в который вошли три романа Иосифа Герасимова, и читаю предисловие к нему известного московского прозаика Николая Евдокимова. Приведу из него маленький отрывок, он как раз об этом.

«Давно, много лет я знаю И.Герасимова, и, в то же время, по существу, я так мало знал о нем до последнего времени… В тот день Иосиф Герасимов, обычно сдержанный, чуть ироничный человек, позвонил мне и со слезами в голосе, волнуясь, прочитал письмо, которое он только что получил. Письмо было написано тогда же, но оно пришло из прошлого, из давней молодости, с фронта Великой Отечественной войны.

Писал бывший солдат, ставший после войны одним из руководителей района Курганской области. Уже много лет он разыскивает бывших однополчан. Через тридцать пять лет он нашел и Герасимова.

Каждый человек может думать о себе как угодно и что угодно — переоценивать себя или недооценивать, но объективно всякий из нас таков, каким он видится со стороны другими людьми. Иосиф Герасимов никогда не рассказывал мне о своем фронтовом прошлом. Каким он был там, на войне, в дни тяжелых испытаний человеческих характеров, дружбы, преданности товарищам и своей родине? Ведь и там, на фронте, в солдатском повседневном быту, каждое мгновение стоя перед лицом смерти, люди по-разному вели себя.

Письмо, которое прислал Иосифу его бывший однополчанин, перенесший тяжелое ранение, инвалид, хорошо помнил юного солдата Осю Герасимова. (Только тогда он носил свою собственную фамилию — Гершенбаум — К.К.) В этом письме он писал: «Может быть, я тебя хорошо помню еще и потому, что на фронте восхищался твоим мужеством, безразличием к опасности, большой работоспособностью, стойкой терпеливостью и выносливостью к тяжелейшим и суровым условиям фронтовой жизни…»

Письмо длинное, его нельзя было слушать без волнения…»

Ну, конечно, я прекрасно помню и то письмо, и приезд к нам Евстафия Петровича Панарина. Они обнялись, и оба плакали. Панарин был комсоргом роты в тот тяжкий сорок первый год. Это было где-то там, под Старой Руссой, когда они сутками лежали в окопах, наполненных холодной водой. Стоял конец октября, немцы подошли к самой Москве. Там Ося и простудил свой позвоночник, стал впоследствии инвалидом.

Панарин привез с собой фото Иосифа, его единственное фронтовое фото — их снимали на комсомольский билет. «Мои волосы были облеплены глиной, — вспоминал Ося, рассматривая фотографию.

Панарин искал его несколько лет. Он делал запросы на его прежнюю фамилию. Откуда ему было знать, что он носил другую? Читал его книги, не подозревая, что автор — его фронтовой друг.

Они разговаривали почти всю ночь. И из этого разговора я многое узнала о своем муже.

— Понимаете, — говорил, обращаясь ко мне Евстафий Петрович, — здоровые мужики, сибирские охотники иной раз трусили, а этот худенький мальчишка никогда. В каких условиях мы воевали на нашем Северо-Западном фронте! Грязь непролазная, сырость болотная, холодище…

Ося при этом смущался:

— Да брось ты, Петрович, тоже героя нашел. Просто дурак был зеленый, не понимал ценности жизни. Сейчас вот за каждый прожитый год благодарю судьбу, Бога, если хочешь. Да видно догоняет меня та холодная осень...

Лет за пять до кончины он стал мне говорить:

— Как же вы без меня останетесь? Ладно, ладно, это я так, не по себе мне нынче. Все будет хорошо…

И будет шум и гам, — мысленно продолжаю я, — и дождички пойдут по четвергам…

Шли в Москве июньские дожди. Я перебирала старые бумаги, листала страницы нашей жизни.

И в Балтиморе все лето грохотали грозы, проливались потоки воды. Да, с дождями у нас все в порядке. Если бы все предсказания так же сбывались.

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 19(330) 17 сентября 2003 г.

[an error occurred while processing this directive]