Главная страница

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 16(327) 6 августа 2003 г.

Семён РЕЗНИК (Вашингтон)

«Выбранные места из переписки с друзьями»

Книгу под таким гоголевским названием я хотел издать еще двадцать лет назад, сразу после эмиграции из СССР, да собрать ее не дошли руки. В последние годы моей жизни в Союзе я все больше углублялся в так называемую «еврейскую» тему. Сейчас об этом в России и в русском зарубежье не пишет только ленивый; и каждый второй с гордостью заявляет о своей невероятной отваге: он-де посягнул на самую запретную, самую табуированную тему. Как ни странно выглядят такие претензии, их заявляют снова и снова также и всемирно знаменитые авторы, от Игоря Шафаревича до Александра Солженицына.

Даже в то время, о котором я говорю, тема эта давно уже не была табуированной. Освещение ее не только дозволялось, но и всячески поощрялось властями, конечно, при одном условии: улица должна была быть с односторонним движением. Власть не случайно сделала на это ставку. Коммунистическая идеология, на которой базировалась тоталитарная система, стремительно коррозировала, рассыпалась на глазах. Система нуждалась в более прочных идеологических подпорках, а что может быть надежнее для таких целей, чем «патриотическая» ненависть к чужакам. Я же пытался плыть против течения, и тут действительно вставала глухая стена. Железобетонная, но обложенная ватой. И от того особенно непроницаемая, гасящая всякий звук.

Иллюзий у меня не было. Я знал о тщетности моих усилий пробиться в подцензурную прессу, но продолжал их в течение нескольких лет. Это было необходимо для моего внутреннего самочувствия. К тому времени я опубликовал ряд книг об ученых, они принесли мне скромное, но прочное место в литературе. У меня был свой круг читателей — не многомиллионный, но зато из наиболее думающего слоя общества: интеллектуалы, студенты. Уехать из страны (а в то время это значило — исчезнуть навсегда), не исчерпав до конца всех возможностей в ней продолжать жить и работать, сохраняя профессиональное и человеческое достоинство, — для меня это было невозможно. Таким образом, зная теоретически, что «выхода нет, а есть исход», я относился к этому знанию как к рабочей гипотезе, которую еще надо было экспериментально подтвердить или опровергнуть. Об этих экспериментах я надеюсь рассказать в других публикациях из серии «Выбранные места». В них я расскажу о своих попытках противостоять официозной «науке» ненависти, что лезла со штыками на перевес из «антисионистских» брошюр, из «патриотических» журналов вроде «Нашего современника», «Молодой Гвардии», из многих статей критиков и публицистов, из книг большого числа журналистов, писателей, историков, издававшихся официальными издательствами; покажу, как обеспечивалось всему этому тыловое прикрытие со стороны тех, кто напрямую в этом грязном деле вроде бы не участвовал.

Сегодня же — о «патриотизме» иного рода, который гнездился по другую сторону баррикад.

·

Феликс Светов

Году, кажется, в 1980-м из Союза Писателей был исключен Феликс Светов. Причиной (или последней каплей, переполнившей чашу терпения властей) стало его заявление в защиту академика А.Д. Сахарова1.

Лично пересекаться с Феликсом Световым мне прежде не доводилось, но кое-что я о нем знал. То, что в шестидесятые годы он слыл одним из ведущих литературных критиков либерального лагеря: его статьи печатались в «Новом мире» Твардовского, а одно это служило знаком качества. Знал почему-то, что Светов — это псевдоним, а настоящая его фамилия Фридлянд, и что он сын видного историка, расстрелянного в годы Большого Террора. Знал и о том, что он крестился в православную веру (говорили, что под влиянием жены Зои Крахмальниковой) и написал антисоветский роман — о том, как еврей-интеллигент, разочаровавшийся в коммунизме-атеизме, приходит к православию. Знал, что роман был опубликован в «тамиздате», но большого шума не вызвал.

Тема романа Светова была еще одним показателем того расползания по швам коммунистической идеологии, которая цементировала советское общество при Ленине, Сталине, отчасти и при Хрущеве, но затем испустила дух, как проколотый воздушный шар. Люди стали искать духовного прибежища в чем-то другом, в том числе и в религии. Для значительной части новообращенных в этом было больше игры, чем духовного перерождения. Посещение церковных служб, празднование религиозных праздников, нательные кресты, часто выставляемые напоказ, для многих были лишь демонстрацией своего нонконформизма. В Литве, где я обычно проводил отпускной месяц, этот процесс продвинулся гораздо дальше, чем в России. Католические храмы по воскресеньям были набиты до отказа. Суть происходящего мне не без иронии объяснил один местный интеллигент:

— У нас в Литве неверующих очень мало. Верующих еще меньше. Все остальные — это верующие назло!

Лично мне в этом виделся род нового, так сказать, нонконформистского конформизма. Не меркантильного (как у тех, кто вступал в партию из соображений карьеры и других выгод, с этим сопряженных), а духовного, но, на мой взгляд, это было не лучше. Однако — не судите да не судимы будете. Принимать веру, или не принимать, и если принимать, то какую и по какому побуждению, — этот вопрос я считал слишком интимным, слишком личным для каждого человека. Я не из тех, кто готов осуждать каждого, кто шагает не в ногу со мной.

Большинство, естественно, возвращалось к вере отцов: литовцы — к католичеству, русские — к православию, евреи — к иудаизму. Однако для заметной части евреев синагога оказалась намного дальше, чем православная церковь.

Что ими двигало, мне трудно было понять; так что, если бы мне попался добротный роман, раскрывающий внутренние побуждения еврея-интеллигента, которого духовные искания приводят к христианству в православно-церковной версии, я не прочь был бы его прочитать. Но роман Светова мне не попадался, а особых побуждений его активно искать у меня не было. Все, что я знал об авторе, сводилось к тому, что это писатель-диссидент, который не боится высказывать независимые убеждения и подвергается преследованиям. Этого было достаточно, чтобы заочно проникнуться к нему симпатией.

Случилось так, что как раз в это время я возобновил общение со старым институтским товарищем М. И-ным, которого почти потерял из виду в суете жизни, но вдруг столкнулся с ним случайно на улице. В разговоре всплыло имя исключенного из ССП Феликса Светова. «А я его знаю, — сказал М. И-н, — он мой сосед по даче».

В ближайшую субботу я приехал к М. на дачу, куда он и без того меня звал, и мы с ним наудачу зашли к Феликсу Светову. Застали. М. нас познакомил. Плотный, хорошо сложенный, серьезный человек, Феликс выглядел спокойным, уравновешенным, сдержанным. В его обстоятельствах не каждый способен был так держаться. Я выразил ему свое сочувствие, он тихо поблагодарил. Узнав, что я написал исторический роман, который уже отвергнут в ряде печатных органов, он изъявил готовность его прочитать.

Не помню, была ли у меня с собой рукопись или я затем передал ее через М. Неделю или две спустя я снова был у Светова на добротной, но неухоженной даче. Чувствовалось, что ее хозяева заняты чем-то более важным, нежели устройством мещанского уюта.

Феликс усадил меня в старое кресло, сам сел напротив в такое же, но не откинулся на спинку, а подался вперед, так что маленький золотой крестик, намеренно или ненамеренно оказавшийся поверх выцветшей футболки, раскачивался на длинной цепочке. Я приготовился к обстоятельному разговору, рассчитывая услышать профессиональный разбор моего романа с точки зрения его содержания и формы, то есть разговор о прорисовке характеров, композиции, стиле и тому подобном. Но услышал иное.

— Я православный христианин, — прямо глядя мне в глаза, сказал Феликс, — и поэтому ваш роман мне не понравился. Он написан талантливо, читается с интересом, но как для православного христианина, он для меня неприемлем.

Сказанное было столь неожиданным, что я не нашелся, что ответить. В романе рассказывалось о грандиозном процессе эпохи Николая I по обвинению большой группы евреев в ритуальных убийствах христианских детей, то есть о произволе власти, о национальных и религиозных предрассудках того (а в подтексте, и нашего) времени, позволявших списывать на евреев все неурядицы жизни и лишения обездоленного народа2. В какой мере мне это удалось, а в какой нет, — суждение об этом профессионального критика мне было интересно услышать. Но хозяин дачи об этом говорить не собирался. Да и о том, почему мое произведение не устраивает его как православного христианина, он тоже объяснять не стал. По тону сказанного надо было заключить, что это и так ясно.

Мне ясно не было, но пускаться в объяснения было бессмысленно.

Зоя Крахмальникова

Я взял рукопись и собрался уходить, но Феликс пригласил меня на веранду, где на рассохшемся дачном столе уже стояла водка и кое-какая закуска. Жена Феликса Зоя колдовала над яичницей, которая шипела в углу на керогазе (а, может быть, на электроплитке — за давностью лет не припомню). Она была высокой, стройной, еще красивой женщиной. Держалась она ровно, но как-то очень уж была поглощена яичницей, уделяя ей явно больше внимания, чем гостю.

После двух-трех рюмок разговор между мной и Феликсом (Зоя в него не вступала) стал оживленнее, и я, в пику каким-то его словам, привел известное высказывание Вольтера: «Я ненавижу ваши идеи, но готов умереть за то, чтобы вы имели право их высказывать». Но Феликс резко парировал: «Никто не идет на гибель за чужие идеи. Это пустая фраза, абсурд!»

А ведь я был убежден, что Вольтер только сформулировал то, что должно быть азбучной истиной для каждого, кто верит в демократию, в свободу слова и выражения мнений. Мы говорили на разных языках. Я ушел, сознавая, что наше едва завязавшееся знакомство не продлится.

Прошло еще несколько месяцев, и кто-то принес мне роман Феликса Светова под названием: «Отверзи ми двери». Прочитав увесистый фолиант, я убедился, что передо мной сильное художественное произведение, но то, что раньше мне говорили о его содержании, не совсем верно. Роман был вовсе не о том, как интеллигентный еврей приходит к православию. Крещение героя происходит в самом начале повествования. Та трудная духовная работа, которая должна была предшествовать этому шагу, оставлена за его пределами. Герой романа не ищет пути в православную церковь (он его уже нашел), а употребляет всю свою энергию на то, чтобы доказывать каждому встречному и поперечному, что избранный им путь — единственно верный, и каждый, кто с этим не согласен, — подлежит если не физическому уничтожению, то моральному посрамлению.

Позиция автора показалась мне настолько ущербной, а фанатизм, с каким она отстаивалась, настолько опасным, что я написал ему большое письмо. Когда закончил, стал думать о том, как ему его переправить. Посылать по почте было нельзя — почтовый ящик Светова явно был под колпаком ГБ, а я вовсе не хотел, чтобы мое письмо превратилось в донос на него (да и на себя). Я ознакомил с текстом М. И-на, но от передачи письма он уклонился, в чем я не мог его упрекать: миссия для мягкого интеллигента была не из приятных. Показывал я его еще нескольким знакомым, знавшим и Светова, надеясь, что кто-то из них согласится его передать. Но желающих не нашлось. Письмо осталось неотправленным.

Когда я решил переправить на Запад хотя бы небольшую часть моего архива, я отснял и переслал друзьям около двух тысяч страниц. Все пленки дошли, однако потом, уже в Америке, разбираясь в этом материале, письма Феликсу Светову я не нашел. Я был уверен, что на пленку его снимал; эта мистика так и осталась для меня загадкой.

То была не единственная и не самая большая потеря, но за два десятка лет жизни в Америке я вспоминал о ней с особым сожалением. Что-то для меня важное было сказано в этом письме, чего заново на бумагу не положишь — это так же невозможно, как остановить мгновение.

Дальнейшие сведения о Феликсе Светове до меня почти не доходили, если не считать того, что попадало в широкую печать. В 1985 году, на самом излете застойных лет, он был арестован, затем судим, приговорен к пяти годам ссылки и отправлен навстречу потоку возвращавшихся из ссылок и лагерей диссидентов, освобождавшихся при горбачевском либерализме. (Его тоже скоро вернули — в 1987-м). Такого поворота событий можно было ожидать, ибо Феликс явно стремился «пострадать за веру», чего в конце концов и добился. Более неожиданным было известие о том, что он развелся с Зоей Крахмальниковой, которая, кстати сказать, показала, что готова постоять и за чужие идеи: ее выступления и публикации против антисемитизма, в том числе и церковного, привлекли некоторое внимание. Возможно, ее влияние на Феликса было не столь сильным, как о том говорили.

Я снова пожалел об утерянном письме, когда прочитал в «Новом мире» восторженную статью А.И. Солженицына о романе Феликса Светова3. Оказалось, что литературные достоинства романа он оценивает почти также как я, но идейное, нравственное содержание — прямо противоположно.

А совсем недавно о Феликсе Светове и Зое Крахмальниковой очень интересно и остроумно написал Бенедикт Сарнов, который близко знал обоих на протяжении многих лет. Он обрисовывает Светова добрым, мягкотелым выпивохой, которого волевая супруга затащила в церковь, «как бычка на веревочке»4.

А вслед за тем произошло маленькое чудо.

Уезжая в 1982 году из Союза «навсегда», как тогда представлялось, я раздал папки со своими бумагами некоторым друзьям, а в один из позднейших приездов в Москву забрал одну из них, после чего она пролежала на полке нетронутой несколько лет. Только недавно я в нее заглянул и тотчас наткнулся на машинописную копию того самого письма!

Солженицын пишет в своей статье: «Тогда она [книга Ф. Светова] приходилась остро ко времени, но в отечественную печатность вернулась лишь через полтора десятка лет и уже по сильно остывшим страстям». Остывшим? Ни в коей мере! Злободневность романа не только не ослабла, но сильно возросла. Об этом говорят те страсти, что разгорелись вокруг последней книги Солженицына, со сходных позиций освещающая те же проблемы. Поэтому, как мне кажется, продолжает быть злободневным и мое неотправленное письмо автору романа. Но об этом я представляю судить читателям.

·

Писателю Феликсу Светову,
автору романа «Отверзи ми двери», Париж, 1978.

Уважаемый Феликс Григорьевич!

Попался мне в руки Ваш роман, прочел я его, не отрываясь, и считаю своим долгом высказать Вам откровенно все то, что думаю о произведении, в которое Вы вложили столько страсти, ума и таланта.

О том, что это произведение талантливое, я распространяться не буду, полагаю, что это Вы знаете сами. О том, что его можно было бы считать очень своеобразным явлением литературы, если бы не слишком откровенное следование за Достоевским, думаю, Вы тоже знаете. Однако использование манеры Достоевского у Вас, конечно, не от профессиональной инфантильности. Оно — часть замысла, в нем заключена определенная идея. Достоевский для Вас больше чем мастер — он Учитель, Пророк. Это не эпигонство, а открыто провозглашаемая позиция, поэтому и судить о Вашем произведении как о подражательном было бы слишком близоруко. Но не о чисто художественных достижениях и просчетах Ваших я хочу Вам сказать — ради этого не стоило бы браться за перо. Да и Вам, полагаю, не это важно и интересно. Содержание Вашего романа столь значительно, обсуждаемые в нем проблемы столь серьезны, что литературная форма просто отступает на третий-четвертый план. Роман Ваш насквозь полемичен. Он не только весь полон споров, но он сам есть жажда спора. Вы бросаете вызов и потому не должны удивляться, что среди Ваших читателей находятся такие, кто готов этот вызов принять. Давайте же объяснимся начистоту.

Главный герой вашего романа Лев Ильич — последовательный и убежденный антисемит, а антисемитизм во всех проявлениях отвратителен, и не только для евреев; у нас в России он отвратителен для каждого человека, не утопившего совести в откровенных или от самого себя маскируемых подлостях. Такова, кстати сказать, одна из стойких российских традиций, о которой Ваш герой упорно не желает вспоминать, хотя неустанно ратует за национальные русские традиции. Антисемитизм, повторяю, отвратителен в любых проявлениях, но он вдвойне отвратителен в кающемся, обретшем Бога и рассуждающем о любви интеллигенте, и втройне, если этот интеллигент сам является евреем. Полагая, что что-то меняется оттого, что он однажды дал в морду еще более ярому антисемиту, Саше, Вы заблуждаетесь. Тем более, что этот ярый антисемит, как ясно говорится в Вашем романе, его давний, всей жизни, друг; именно к нему Лев Ильич несет свои сомнения. Ведь если говорить о «запахе» (а Вы и этого не обошли), то в действительности пахнет не от евреев, а от антисемитов, и каждый порядочный человек, а тем более еврей, этот запах чувствует и шарахается от него. До последней встречи с Сашей Лев Ильич не чуял, как разит от его давнего друга. Это могло быть только оттого, что он сам этим запахом давно провонял.

И из чего, собственно, он так взъелся? Ведь когда кто-либо высказывал при нем естественное возмущение тем, что евреям чинят препятствия, допустим при поступлении в ВУЗы или на работу, у Льва Ильича вспыхивало раздражение не против тех, кто чинит эти препятствия, а против тех, кто ими возмущается. Он тотчас начинал уличать возмущавшихся в том, что им якобы только и надо — свою порцию черной икры урвать (хотя — в чем тут уличать? почему еврей должен радоваться дискриминации хотя бы и в такой непервостепенной области, как дележка черной икры?) А вот когда Саша самому Льву Ильичу попытался его черной икры недодать, заявив без обиняков, что жиду пархатому нечего делать в православном храме (и вообще всех их надо стерилизовать, дабы не разносили по свету пагубное свое семя), — тут Лев Ильич пустил в ход кулаки. То есть когда самого за горло схватили! Если же другого еврея хватают за горло, Лев Ильич не на его стороне — он на стороне хватающих.

Как Вы не стараетесь окарикатурить, выставить отвратительными других евреев — их ведь целая вереница в романе проходит — они все же во сто крат привлекательнее главного героя, который опускается до того, что, задыхаясь от злобы, произносит погромные речи в еврейском доме, за что его и выставляют с позором за дверь. Вы, однако, заставляете при этом присутствовать его дочку и «освящаете» его низость одобрением невинного ребенка!

И все это на фоне поношения всего еврейского — еврейской истории, культуры, религии, обычаев. И Христа-то они распяли, и Россию ненавидят, и высокомерны они, и заносчивы, и меркантильны, и пьянствуют беспробудно, и чванятся своей «богоизбранностью», и… Да каких только гнусностей, извлеченных из самых зловонных антисемитских помоек, не вкладываете Вы в уста Ваших героев — не только крайнего антисемита Саши, но и многих других, которым Лев Ильич морду не бьет и не спорит с ними ни внешне, ни внутренне. По очевидному Вашему замыслу, они вовсе не являются антисемитами, но, напротив, им приписываются даже юдофильские подвиги: отец Кирилл когда-то за еврейскую могилку вступился, уж он зря не скажет!.. Да что отец Кирилл, когда даже «сионистский агитатор» Володя (тип совершенно надуманный) вдруг заявляет, что евреи ничего не дали русской культуре и тем развеяли миф о поголовной талантливости евреев! Ведь миф о «поголовной талантливости» приписывают евреям антисемиты; ни один здравомыслящий еврей, как бы он ни был пристрастен, никогда не скажет и не подумает о «поголовной талантливости» целого народа (хотя бы и своего). Но одно дело — поголовная талантливость и другое просто талантливость того или иного народа, которая выражается через выдающихся его представителей. В течение двух последних столетий огромные массы еврейства жили в России, многие евреи более или менее активно участвовали в культурной и духовной жизни страны; зная это, утверждать, что они ничего не дали русской культуре, это не развеивание мифа о поголовной талантливости, а созидание мифа о поголовной бездарности целого народа (в данном случае, русского еврейства), что, конечно же, есть дикая, до абсурда доходящая ложь. Конечно, сионист Володя всеми помыслами далек от России, он, может быть, и не слыхивал никогда (хотя, признайтесь, трудно поверить!) о певце русской природы Левитане, певце русской истории Антокольском, о братьях Рубинштейнах, создавших русскую пианистическую школу, о блестящем этнографе Шейне, открывшем перед Россией ее собственные национальные богатства… Не слышал никогда Володя и о Пастернаке, Мандельштаме, Бабеле, Эренбурге, Василии Гроссмане, братьях Маршаках, без чьих имен немыслима русская литература советского периода. Допустим. Но, во-первых, невежество — не лучший материал для обобщений, а, во-вторых, если сионист Володя в помыслах далек от России, то Лев Ильич как раз страстный ревнитель всего русского и особенно русской культуры. Но он ни словом не возражает Володе в этом конкретном пункте. Он, очевидно, готов уполовинить богатства русской культуры, лишь бы сохранить в ней «чистоту крови» от пагубного еврейского засорения.

Что ж, главный герой Вашего романа только последователен. Ведь он отмахивается с раздражением от всего положительного, что можно сказать о евреях: великие еврейские имена (даже те, что известны персонажам романа) для него чепуха — подумаешь, Эйнштейн, Спиноза! — чего, однако, никак нельзя сказать об именах великих антисемитов. Когда крайний антисемит Саша, блистая сомнительной эрудицией, перечисляет эти имена, Лев Ильич воспринимает их как солидный аргумент, как своего рода теоретическую базу, обосновывающую вредоносность еврейского племени. Даже имя Вольтера, названное в этом ряду, звучит весомо для Льва Ильича, хотя на того же Вольтера он обрушивается с презрением и негодованием по другому поводу. Это очень показательно! Двойной счет, двойная бухгалтерия есть коренная особенность антисемитского мышления, которым Вы так щедро наделили Вашего героя; о чем бы ни думал, ни говорил Лев Ильич, у него всегда приготовлена одна мерка для евреев и всего еврейского и совсем другая для остальных, потому так легко он приходит к нужным ему заключениям.

Возьмем хотя бы такой немаловажный вопрос, как религиозные гонения. Какой потрясающей экспрессивной силы достигаете Вы вместе с Вашим героем, когда заставляете его пересказывать апостольскую легенду об убиении фанатичными иудеями христианского проповедника Стефана! И хотя Стефан, как истинный христианин, перед тем, как испустить дух, воскликнул: «Господи! Да не вменится им грех сей!», Ваш христианин вменяет этот грех не только тем, кто совершил его, но и всем их потомкам. Ладно, пусть так, религиозные гонения отвратительны, как и всякие гонения за взгляды, согласен. Но почему же тогда о гонениях на иудеев на протяжении столетий со стороны христиан у Вас нет ни слова? То есть, простите, есть! О том, как сожгли на костре Возницына за то, что он принял иудейскую веру (вместе с евреем, который якобы его «совратил»)5, у Вас говорится. Но как? Без всякой экспрессии, с безусловным пониманием и одобрением. Правда, об этом в романе говорит не Лев Ильич, а Саша. Но ведь Лев Ильич, выслушивая его, не только не набрасывается на него с кулаками, но и в душе своей не обнаруживает ни малейшего протестующего движения. Ну, можно ли, в самом деле, позволить, чтобы какой-то еврей свою веру проповедовал на святой Руси да в жидовскую ересь обращал православный народ! Вот евреев обращать в православие — это святое дело, к этому призываете Вы примером Вашего героя… Неужели Вы не понимаете, что под именем христианской проповедуете мораль того дикаря, для которого зло — это когда его ограбили, а добро — когда он ограбил.

Остановлюсь еще на одном конкретном моменте — на цареубийстве, как о нем размышляет ваш герой. Для него это еврейское дело: приказал еврей Свердлов, исполнил еврей Юровский — куда убедительнее! О том, что Свердлов не единолично же принимал решение, Лев Ильич не вспоминает, а то, что кроме Юровского были и другие исполнители — русские, латыши, Лев Ильич с неохотой цедит сквозь зубы. Он ставит акцент на Юровском, то есть на его еврейском происхождении6, да и на этом не останавливается, а делает обобщение: «Такого рода акции, а я убежден, что она стала пророчеством для всей нашей жизни, и делаются чужими руками, руками самых грязных наемников, для которых страна, по которой они гуляют, всего лишь территория и идеальное место для реализации своего честолюбия».

Какой же злобой надо проникнуться к целому народу (своему народу!), чтобы носить в душе такие представления! Тем более что они принадлежат человеку, хоть и полуобразованному (что, вообще говоря, хуже полной безграмотности), но все же достаточно интересующемуся русской историей, чтобы знать, как дешево на Руси всегда стоила царская кровь.

Конечно, и тут Льва Ильича выручает его двойная бухгалтерия, позволяющая в дореволюционном прошлом России видеть только подвижничество отдельных православных святых; всякое же упоминание негативных фактов русской истории вызывает с его стороны только яростное негодование, тут же перерастающее в обвинение в «ненависти к России» в адрес тех, кто осмеливается об этих фактах напомнить.

Рискуя навлечь на себя гнев Вашего героя, я все же осмелюсь напомнить, что через всю русскую историю проходит кровавая цепь цареубийств. Чтобы не закапываться в седую древность, во времена княжеских междоусобий (хотя эта древность на тысячу лет моложе, чем убийство иудеями Стефана), упомяну лишь о царевиче Димитрии, Шуйском, царевиче Алексее, заживо погребенном Иване V, напомню о том, что и в последние полтора века царизма, в самое, так сказать, просвещенное время, почти каждый второй русский царь становился жертвой убийства: Петр III, Павел I, Александр II.

В этих цареубийствах Лев Ильич не видит пророчества «для всей нашей жизни», не задается вопросом, чьими руками они были совершены, и это понятно: ведь они не укладываются в антисемитское «понимание» исторического процесса. Судьбу Николая II Ваш герой предпочитает сравнивать с судьбой монархов, казненных в ходе Английской и Французской революций, но не для того, чтобы показать, что эти явления одного порядка, а чтобы противопоставить: там королей всенародно судили, а в России всё тайно исполнили «грязные евреи», совершавшие революцию «не на русские деньги». Противопоставление, конечно, надуманное. Лев Ильич забывает (или не знает) о Божественном праве монархов, делающим их неподсудными людскому суду, из чего ясно, что в расправе над Карлом I и Людовиком XVI было ничуть не больше законности, чем в тайном убийстве Николая II. Разница лишь в том, что в сознании французов и англичан было глубоко укорено представление о неприкосновенности особы государя, потому те, кто считал нужным физически устранить свергнутого короля, старались заблаговременно снять с себя ответственность, замешав в дело всю нацию. Для этого и была устроена комедия «революционного суда» в Англии, а во Франции еще и поименное голосование членов Конвента как представителей нации. В России можно было обойтись без этих формальностей, потому что убийство царя в русской истории было ординарным событием. Это типично для деспотии, где произвол, беззаконие, постоянная борьба за власть, заговоры, дворцовые перевороты, цареубийства являются нормой политической жизни.

Кажется, не такие это сложные вещи, чтобы их понимать.

Вместо того, чтобы с шокирующей неумеренностью кричать о любви к России, как это делает Лев Ильич, надо действительно любить Россию, любить ее такою, какая она есть, не приукрашивая и не сваливая вину за ее беды на «инородцев-наемников». Надо понимать, что если инородцы и играли в какие-то периоды русской истории более активную роль, чем хотелось бы поборникам чистоты крови, то причина этому — в особенностях российских порядков и, в частности, в политике, проводимой государственной властью по отношению к инородцам. Россию следует объяснять Россией или вовсе не объяснять — хотя бы потому, что всякое иное объяснение оскорбительно для России. Надо уметь смотреть правде в глаза. Но для Льва Ильича не существует правды (он это не раз подчеркивает), а истина, чем-то от правды отличная, пребывает, по его убеждению, лишь в горних высях, в мире ином; в сем мире нет ни правды, ни истины, есть одна только ложь. И он лжет, нахально и беззастенчиво, и договаривается до такой чудовищной идеи, как коллективная вина народа (еврейского; о русской вине он не упоминает). Желаете Вы того или нет, но это есть не что иное, как косвенное оправдание газовых камер Освенцима.

Однако самое отталкивающее в Льве Ильиче — даже не эти его странные (скажем так) воззрения; гораздо хуже то, что он абсолютно убежден в их непогрешимости и непримирим ко всякому мнению, не согласному с его собственным. Поэтому гражданские свободы, человеческие права для него тождественны черной икре, то есть какому-то ненужному и даже вредному деликатесу. Он не в состоянии понять замечательного высказывания Вольтера: «Я ненавижу ваши идеи, но готов умереть за то, чтобы вы имели право их свободно высказывать». Для Льва Ильича эта великая мысль всего лишь проявление «галльского» остроумия (как последовательный антисемит, он шовинист, презирающий все нерусское, а, значит, и «галльское»). Поистине, трудно было бы оказать большую услугу России, чем избавить ее от таких друзей, как Лев Ильич, — ведь какой дорогой ценой платила Россия до революции, во время революции и после нее как раз за то, что в ней находилось множество желающих погибать (и еще больше — губить!) за свое право свободно высказывать свои идеи и очень мало было готовности постоять за принцип, то есть за право другого на то же самое.

В революцию было пролито много крови. В страшной драке участвовали все, били правых и виноватых. Среди бивших были и евреи — никто не отрицает этого. Да ведь среди погибших без вины евреев, как всегда, было куда больше, много больше, чем всех остальных — на душу-то населения. Загляните в данные переписей: все народы бывшей Российской империи, несмотря на войны и революции, продолжали увеличивать свою численность, только еврейское население сократилось за те самые годы, когда, по версии Вашего героя, евреи в кожанках расправлялись с русским народом!.. Да разве только в количественных показателях дело! Вы ведь отлично знаете, что как бы ни свирепствовали в то время иные дорвавшиеся до маузеров комиссары (евреи и не евреи), ни один русский человек не пострадал просто за то, что он русский, тогда как двести тысяч евреев — не комиссаров в кожанках, а беззащитных стариков, женщин, детей — погибло от рук махновцев, петлюровцев, а больше всего — от «благородных» добровольцев Деникина, причем погибли они именно и только за то, что евреи. Но Лев Ильич не понимает, не чувствует этой, повторяю, отнюдь не только количественной разницы. Сколько слез проливает он над несчастной русской культурой, загубленной якобы тоже евреями. Ну а с еврейской культурой — как? Ее ведь не как русскую, ее всю с корнем выкорчевали. Да не о 49-м годе я говорю, тогда уж от всей еврейской культуры и оставался почти один ГосЕТ. Я о двадцатых годах, когда синагоги реквизировались под склады, раввинов арестовывали, ликвидировали хедеры (сперва легальные, а затем и нелегальные); когда запретили иврит, а идиш сохранили на время только для того, чтобы прославлять еврейское равноправие. Ни о чем таком ваш Лев Ильич не вспоминает ни разу, хотя бы мимоходом, зато, по его злостному утверждению, религиозные еврейские семьи благословляли своих сынков-комиссаров на вероотступничество, и не возникало при этом никаких проблем.

Да откуда это известно Вашему герою, если сам он происходит из такой странной еврейской семьи, что почти единственное воспоминание, какое он вынес из детства, состоит в том, что его мать, увидев «вещий сон», побежала в церковь, купила иконку и сунула ее под подушку заболевшему сыну. Помилуйте, разве возможно подобное для еврейки? Конечно, нет! Тут одно из двух: либо она не была еврейкой, либо Лев Ильич оговорил собственную мать, имея столь дикие представления о еврейском религиозном сознании. И после этого Вы вкладываете в уста своего героя разглагольствования о том, что евреи-де потому сохранили Слово Божие, что его не понимали. Не говоря уже о нелепости этого диалектического парадокса (подобных в романе много) — откуда Льву Ильичу знать, как религиозные евреи понимали и понимают Слово Божие, чтобы позволять себе подобные высказывания. Неужели он не сознает, что рассуждать о таких предметах, ничего в них не смысля, — это верх безнравственности! Да нет, потрепаться по пьяному делу (ведь Лев Ильич только и делает, что пьет и треплется) — куда ни шло. Но фиксировать этот треп на бумаге, делать из него большой религиозно-философский роман — тут, знаете, никакое уважение к инакомыслию не устоит, невольно придешь к выводу, что не доросла еще Россия-матушка до вольного слова!

А, может быть, у нее действительно какой-то особый путь — без всякой там демократии, без уважения к человеческой личности и ее суверенитету, дружно, рядами — кто там шагает правой? — под мудрым руководством святой православной церкви, с песней, прямехонько в Царство Божие — шагом марш? Нет, не поверю, это клевета на Россию.

Да, Лев Ильич оговаривает не только евреев, начиная с собственной матери. Он оговаривает Россию, русскую интеллигенцию, само православие, наконец, потому что надо быть ослепленным этим якобы божественным светом, чтобы не видеть, что православие, как оно представлено в Вашем романе, никого к себе привлечь не может, разве что таких нравственных уродов, как Лев Ильич, и уж, конечно, не затем, чтобы выправить эти уродства, но, напротив, чтобы их усугубить и «освятить».

«Особа народа царственна и не подлежит ответственности». Так еще в начале [ХХ-го] века сказал один из ведущих российских идеологов сионизма7, да не о еврейском, о русском народе сказал — в связи, кстати, с Кишиневским погромом, о котором у Вас несколько раз упоминается вскользь. Мысль его в том состояла, что народ не несет ответственности за преступления отдельных своих представителей, хотя бы и многих, хотя бы и массовые преступления. И тот же автор, считая ниже своего достоинства оправдываться за действительные или мнимые преступления отдельных евреев, заявлял: «В качестве первого условия равноправия мы требуем права иметь своих мерзавцев».

Лев Ильич отказывает в этом праве евреям. Всякого мерзавца с еврейской фамилией он ставит в вину всему народу. Кому, например, неизвестно, что во главе ЧК-ГПУ-МВД стояли сначала Дзержинский, затем Менжинский, Ягода, Ежов, Берия, Меркулов, Абакумов… За исключением Дзержинского, которому принадлежит честь создания органов, все они были лишь пешками в руках Сталина. Все же эти люди более чем другие в разные годы разделяли со Сталиным личную ответственность за творимые в стране беззакония. Но для Льва Ильича существует только один злодей — Ягода, и только потому, что он еврей, о чем Лев Ильич говорит прямо и откровенно. Удивительно ли после этого его безапелляционное утверждение, что списки работников ЧК «пестрят еврейскими фамилиями», за что он опять же призывает к ответу все еврейство. Как будто эти списки публиковались и с ними можно ознакомиться! И что такое — «пестрят»? Одна фамилия на шесть, двенадцать, сто двадцать, это ведь все — «пестрят»!

Но хорошо, допустим, что евреи действительно слишком усердствовали в карательных органах, хотя, повторяю, цифры никому не известны, а если бы и были известны, то как определить степень усердия каждого8? Почему Лев Ильич забывает осведомиться, какими фамилиями «пестрят» другие списки, по-видимому, более доступные? Медицинских работников, например. Тех, кто в тяжелые двадцатые годы, порой рискуя жизнями, на необъятных просторах бездорожной России вводил поголовное оспопрививание, боролся с тифом, холерой, дифтерией, сифилисом, детской смертностью, и проч., и проч.

Но я повторяюсь, потому что здесь обнаруживается уже отмеченная избирательность, позволяющая Льву Ильичу «обосновывать» свою чисто физиологическую (а потому в обоснованиях вовсе не нуждающуюся) ненависть к породившему его племени.

Лев Ильич вырос в России, для него она родина, а для прочих евреев, выросших в России, но не желающих кощунственно крестить лба над гробом отца или дяди, она, по убеждению Льва Ильича, всего лишь территория — не из Вашего ли романа списал эту идейку официозный пиит, использовавший ее, чтобы бросить ком грязи вдогонку тем, кто желает покинуть СССР9? Ведь то же самое делает и Лев Ильич, обрушивающийся на всех уезжающих без всякого интереса к их мотивам, ибо для него мотив один: он сводится к той же «икре». Как, однако, тупеет в подобных случаях Лев Ильич, наделенный Вами столь обостренной чувствительностью и богатым воображением. Он решительно не способен понять, какие страшные драмы разыгрываются в душах людей, решающихся на такой шаг, какие конфликты — личные, семейные и т.п. при этом разыгрываются.

Но оставим евреев, я уже показал, что не в них только дело. Загляните в любого честного русского писателя конца прошлого — начала этого века. Не в Гоголя или Пушкина, которые никогда не интересовались евреями, ничего не знали об их внутренней жизни и перенесли в свои произведения пошлые стереотипы, не украсившие их творений. Загляните, я говорю, в писателей, живших тогда, когда так называемый еврейский вопрос со всей остротой обнажился в России — от Владимира Соловьева до Короленко. У всех Вы найдете один и тот же мотив: они не только протестуют против антисемитизма, но и подчеркивают, что делают это не ради евреев, а ради русского народа, ибо распространение в нем антисемитских настроений пагубно для него, ведет к его нравственному одичанию. Вот пророчество, которого Ваш герой не желает слышать.

А надо бы.

Неуважение к праву, к человеческому достоинству (еще в 20-м веке в России практиковались узаконенные телесные наказания), неуважение к человеческой жизни (вспомните статью Короленко о смертных казнях, над которой плакал Толстой)10, ритуальные наветы и разгул черносотенных еврейских погромов — вот что было прелюдией и породило в известной мере ужасы гражданской войны, чрезвычайки и ГУЛАГа. Если Вы не хотите повторения всего этого, а я верю, что Вы этого не хотите, то Вы должны понять, что ни православие, ни антисемитизм, ни уличение «либеральной интеллигенции» в том, будто ей только и нужно побольше икры да масла, а лишь гарантия человеческих прав, а вместе с этой гарантией — уважение к личности каждого человека, — вот та первейшая насущная «икра» (да не икра, а краюха хлеба), которая необходима России. В Вашем романе появляется один персонаж, который вроде бы это понимает, но высказаться Вы ему не даете, вернее, оглупляете его высказывания, дабы Льву Ильичу легче было расправиться с ним, как и со всеми несогласными признать его «богоносность».

Подумайте, что ждет многострадальную Россию, если однажды в ней — чем черт не шутит! — восторжествует такое вот православие! Не Вашего ли Льва Ильича отец Кирилл (он, вероятно, достигнет высокого сана) поставит во главе новой чрезвычайки, с тем, чтобы потом, лет через шестьдесят, какой-нибудь кающийся еврей, обретя новую веру (ну, скажем, баптистскую), заявил, что все ужасы православного правления происходят от еврейских фамилий, которыми пестрят списки иерархов церкви.

И еще одно хочу я Вам сказать в заключение. Как ни силится Ваш герой откреститься от всего еврейского, ему это не удается. Весь склад его личности, весь его темперамент, та страсть и прямолинейность, с какими он проповедует свой дурно пахнущий русский патриотизм, все это носит на себе неизгладимую печать еврейского характера (хотя и в крайне уродливом его проявлении). Это православным можно стать или не стать, как можно стать или не стать коммунистом, баптистом, мусульманином… Национальность человек не выбирает и не формирует, как мировоззрение, — он ее получает при рождении. Сколь ни мала в нас, советских евреях, в силу известных обстоятельств, доля еврейского, она все-таки больше, чем мы сами подозреваем; оставаться евреями мы обречены независимо от того, хотим мы этого или нет; и если в ком-то появляется стремление выпрыгнуть из своего еврейства, оно может привести лишь к тому результату, к какому и приходит Ваш герой: он остается евреем, только с непоправимо изуродованным сознанием, погибающим от собственной закомплексованности, обреченным не жить, а ежечасно и ежеминутно доказывать, что он живет. В этом, может быть, самая важная особенность Вашего романа: помимо Вашего желания Вы показали путь не спасения Израиля, а, напротив, путь его умственной и нравственной деградации, путь, ведущий к маразму и самоуничтожению.

С уважением,
Семен Резник


1 Согласно некрологам, опубликованным в сентябре 2002 года, Феликс Светов был исключен из Союза писателей в 1982 году, но в том году я уже эмигрировал из СССР, а мои контакты с Ф. Световым, насколько я помню, были за год-два до этого. Приходится допустить, что поводом было не исключение его из СП, а что-то другое, но я пишу так, как сохранила память.

2 Семен Резник. Хаим-да-Марья, Вашингтон, «Вызов», 1986.

3 А.И. Солженицын. Феликс Светов – «Отверзи ми двери». Из литературной коллекции. «Новый мир», 1999, № 1.

4 Б.М. Сарнов, «Лехаим», май 2002.

5 Александр Возницын, капитан-поручик флота, дворянин, племянник крупного дипломата, «был совращен иудеем Лейбою в иудейство, за что, вместе с совратителем, сожжен, по высочайше утвержденной резолюции сената, в 1738 году». («Энциклопедический словарь» Брокгауза и Эфрона, Спб., 1892, т. VI, стр. 901, автор статьи В. Руммель).

6 Нелишне в этом контексте напомнить, что Я. М. Юровский был крещен в лютеранскую веру еще в 1904 году (за 14 лет до расстрела царской семьи), так что обличение его как еврея со стороны новообращенного Льва Ильича выглядит особенно одиозно.

7 Владимир (Зеев) Жаботинский.

8 Теперь эти данные частично опубликованы. В 1930-е годы в местных органах госбезопасности служило 1776 евреев, что составляло 7,4 % всего личного состава. (Кукарин. А., Петров Н., НКВД: структура, функции, кадры. «Свободная мысль», 1997, № 6, стр. 118. Цит. по: А.И. Солженицын. Двести лет вместе, т.2, 2002, стр. 293). Эти данные прокомментированы в моей книге «Вместе или врозь?», Москва, «Захаров», 2003, стр. 407.

9 К сожалению, не могу вспомнить, о чьих стихах здесь упомянуто.

10 Статья В.Г. Короленко «Бытовое явление» была впервые опубликована в 1910 году в журнале «Русское богатство».

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 16(327) 6 августа 2003 г.

[an error occurred while processing this directive]