Главная страница

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 6(317) 19 марта 2003 г.

Яков ХЕЛЕМСКИЙ (Москва)

ПАН МАЛЯРЖ

В. П. Катаев

В самом начале шестидесятых Коктебель, уже начинавший терять свой первозданный облик, все же не был таким застроенным и многолюдным, как в последующие годы. Литераторы, обитавшие в доме творчества, хорошо знали друг друга. Те, кто постарше, — Звягинцева, Габричевский, Зенкевич, Десницкий, Всеволод Рождественский — помнили Волошина. Здравствовала Мария Степановна — вдова достославного киммерийца.

Атмосфера была почти домашняя. Пляж, четко разделенный на две половины — мужскую и женскую, — предоставлял полную свободу. При особом желании здесь можно было принимать солнечные ванны и плавать в натуральном виде — традиция, сохранившаяся с волошинских времен.

На обеих половинах предавались веселому трепу. Дамы чесали языки по-своему. В мужской компании звучали анекдоты, каламбуры, эпиграммы, часто не предназначенные для женского уха. Успехом пользовались забавные устные рассказы, именовавшиеся байками. Мастеров этого жанра здесь хватало.

В один из моих приездов отличился Валентин Катаев.

·

Надо сказать, что в том году мэтр прибыл в отличном расположении духа. Он был общителен, благожелателен, в меру колюч. Чувствовалось, что маститый южанин радуется здешней непринужденной обстановке и неизменной верности волошинским обычаям. Запахи морской соли, йода, водорослей, полынная терпкость степного предгорья, приносимая ветром, — все это напоминало Катаеву одесское детство.

Но имелись и другие причины доброго настроения. Катаев как бы переживал вторую молодость. Редактор, можно сказать, основатель журнала «Юность», мгновенно завоевавшего популярность, открыватель и пестователь новых талантов, он был постоянно окружен дебютантами, многим из которых суждено было украсить плеяду литераторов-шестидесятников. Под уютный шумок редакционного самовара, приобретенного Катаевым, обсуждались рукописи, еще тепленькие, читались только что написанные хлесткие стихи. И, конечно же, велись увлекательные споры. Почти в каждом номере «Юности» появлялось нечто, возникало новое имя.

Процветание журнала резко освежило литературную популярность Катаева, несколько померкшую в предыдущие годы.

·

И вдруг, в силу разных обстоятельств, он покинул журнал. Говорят, что ему предложили пост редактора «Литературной газеты». Но это либо оказалось слухом, либо назначение не состоялось. В любом случае, решение уйти было прежде всего продиктовано тем, что Катаев соскучился по переделкинскому уединению, по тамошнему рабочему столу. Недавно перенесенная операция и возраст напомнили ему, что пора вернуться к собственным рукописям. Возможно также, что дальновидный шеф «Юности» ощутил к тому времени ослабление возможностей, данных первыми годами «оттепели», — дальше особенно не разгуляешься.

Все тут сошлось. Уступив служебное кресло и ставший знаменитым самовар Борису Полевому, мастер с наслаждением вернулся к белому листу бумаги, заждавшемуся прикосновения одной из его многочисленных шариковых ручек. Они тогда вошли в моду, и Катаев, увлекшись ими, собрал целую коллекцию этих удобных новинок, приобретенных в разных странах, где Валентину Петровичу довелось побывать.

Вероятно, уже брезжил в его замыслах феномен «мовизма» и даже имелись наброски «Святого колодца». Манило предвкушение ювелирной работы над задуманными повестями.

…Итак, Валентин Петрович появился на пляже, как всегда, знающий себе цену, но весьма доступный, и к тому же готовый снизойти к пляжному трепу. С удовольствием слушал веселые байки, а однажды вдохновился и тоже выдал свою. Но к истории, рассказанной им, мы вернемся чуть позднее.

 

2.

Ю. К. Олеша, 1930-е гг.

История оказалась не только веселой, но и по-катаевски яркой. А меня пленила еще и потому, что одним из ее героев был Юрий Олеша, которым я смолоду зачитывался.

Известно, что в последние годы отношения между Валентином Петровичем и Юрием Карловичем были, мягко говоря, прохладными. У каждого из них имелись на то свои причины. Но обоих уже давно нет на свете, а, значит, вникать в подробности этого расхождения излишне.

Важнее другое. После ухода из жизни земляка и давнего приятеля Катаев многое в нем переоценил. Очевидно, по-человечески пожалел, что пути их разошлись. К тому же на него большое впечатление произвели обрывочные, но прекрасные записи, оставленные Олешей. Собранные вдовой Ольгой Густавовной Суок, композиционно выстроенные литературоведом Михаилом Громовым, прокомментированные Виктором Шкловским, они составили книгу «Ни дня без строчки», ставшую литературным событием даже в первом, далеко не цельном издании.

«Нищий круль», как шутливо называл Олешу Катаев, имея в виду польское происхождение Юрия Карловича, предстал перед всеми в новом свете.

Оказалось, что нищий король, транжиривший блестки своего таланта за столиками «Националя» в дружеской компании острословов, внешне годами не работавший в полную силу, сумел между тем оставить едва ли не самое значительное свое творение, обнародованное посмертно. Возник образец оригинального жанра. Метафорическая мозаика, скрепленная внутренним сюжетом, свободно связующая время и пространство, пленяла щедростью и естественностью ассоциаций.

Об этой книге Катаев писал в «Знамени»:

«…Олеша несомненно был накануне огромных открытий… Форма нового романа, «предчувствуемого» Олешей, должна быть совсем не похожей на традиционный роман прошлых веков».

·

В далеко не сентиментальном Катаеве явно пробудилась нежная расположенность к сподвижнику бурной и удачливой юности. Не случайно на первых же страницах повести «Алмазный мой венец» появляется гимназист, играющий «крайнего левого» в товарищеском матче между двумя одесскими гимназиями — Ришельевской и Четвертой.

«Маленький, коренастый, в серой куртке, нос башмаком, волосы, упавшие на лоб, брюки по колено в пыли, вдохновенный, косо летящий, как яхта на повороте». Точный удар левой ногой и «мяч влетает мимо падающего голкипера в ворота. Ворота — два столба с верхней перекладиной без сетки. Маленький ришельевец победоносно смотрит на зрителей и кричит во всю, хлопая сам себе».

Таково начальное явление Олеши, выведенного в повести под именем Ключик. Именно с этой зарисовки начинается галерея писателей-современников, запечатленная в нашумевшей книге.

·

Можно почти с уверенностью предположить, что в поздней прозе Катаев по-своему реализовал «предчувствие» вновь обретенного друга, на сей раз, как сказали бы теперь, виртуального. В том же «Алмазном венце» Валентин Петрович признается:

«Может быть, ассоциативный метод давным-давно уже открыт… и я не более чем «изобретатель велосипеда».

Здесь Олеша не упомянут, но буквально через три страницы, находясь в «чужой, но милой стране», Катаев попутно размышляет:

«Глядя на бумажные змеи и зеленые холмы, я подумал, что ту книгу, которая впоследствии получила название «Ни дня без строчки», Ключик однажды в разговоре со мной хотел назвать гораздо лучше и без претензии на затрепанное латинское nulla dies sin linea, использованное всеми древними… Он хотел назвать ее «Прощание с жизнью», но просто не успел».

Подспудное, но важное упоминание.

А еще эти строки свидетельствуют о том, что в размолвке, породившей столько толков, были просветы, если Олеша делился с Катаевым поисками заглавия для будущей книги, которая все же смутно грезилась завсегдатаю «Националя». Больше того, она уже затевалась на разрозненных листах, а то и на клочках бумаги, на ресторанных салфетках, даже на папиросных коробках, рождалась в спонтанных, но отшлифованных миниатюрах.

·

Вернемся к замечанию Валентина Петровича, что, возможно, его новая манера письма — всего лишь «Изобретение велосипеда». Масштаб катаевского дарования таков, что о прямом подражании не может быть и речи. Появился стимул продолжить поиски, существовавшие прежде, в том числе и недавние начинания Олеши, предпринятые вразброс.

Образцы ассоциативной прозы, конечно, появлялись и до Юрия Карловича. Но уж в нашей отечественной словесности он оказался самым заметным ревнителем, а то и первопроходцем этого жанрового ответвления.

Впрочем, новатором Олеша был не только в последнем своем творении. Он был им и в ранние годы. Не говоря уже о поэтическом звучании и пленительной образности его прозы, им было совершено еще одно открытие.

Вспомним высказывание Владимира Набокова, который, достаточно строго относясь к советской литературе, выделил несколько имен. Эти писатели поразили его своим изобретением. Речь шла о Зощенко, Олеше, Ильфе и Петрове. Им удалось, считал Набоков, найти такой жанр, таких действующих лиц, которые отличались особой безответственностью и в силу этого могли говорить все что угодно.

В самом деле, какой спрос мог быть с невежественного зощенковского обывателя, с великого комбинатора Остапа или полусумасшедшего, рефлектирующего, люмпенизированного интеллигента Кавалерова?

Тонкое замечание заокеанского соотечественника. Находка, подмеченная им, сработала безотказно. Напоследок не повезло только Зощенко…

 

3.

Однако пора обратиться к упомянутому Катаевым «велосипеду». В руках виртуоза он обретает небывалые свойства. Взгляд Валентина Петровича на окружающую природу, людей, предметы, называли «хищным» отнюдь не в дурном смысле этого слова. Его снайперская наблюдательность, зримая метафоричность, живописность, почти выпуклая, обрели в цикле завершающих повестей новую остроту. И еще одна немаловажная особенность. Расширились маршруты «велосипеда», многообразнее стала ассоциативность. Олеша, безнадежно мечтавший увидеть другие страны, увы, мог рассчитывать только на свое мощное воображение. А Катаев объездил полмира. Он запросто мог на одной странице соединить Пересыпь с Пятой Авеню, Мясницкую с Елисейскими Полями, питерскую Зимнюю канавку с венецианскими каналами. И, сохраняя между строк ничуть не нарушаемую охотой к перемене мест цельность сюжета, удивлял читателя стереоскопичностью описаний и пестрой вереницей характеров. К тому же реальность порой уступала место иллюзорности, возникали и символические персонажи, вроде старика, моющего бутылки в Святом колодце, или скульптора Бруновика, создающего изваяния из космического материала. Разноцветные сновидения уживались на этих страницах с прозаическими приметами повседневности.

Все это сдабривалось катаевским юмором, неизменной иронией, иногда доброй, иногда колкой, особенно, когда дело касалось людей извесных, легко узнаваемых, несмотря на условные обозначения.

То, что корифеи словесности, чьи имена принято сейчас произносить с благоговением, были изображены автором в необычном ракурсе, в бытовом и даже богемном закулисье, порой изрядно резало слух. Далеко не все читатели учитывали, что эти классики, как справедливо заметил Анатолий Гладилин, были для Катаева литературными сверстниками, а то и приятелями. Он с ними бродил по нэповской Москве, ражничал, иногда оказывался первым слушателем только что созданных ими строк, ставших теперь хрестоматийными.

В силу этого он был начисто лишен всеобщего пиетета. Ну что ж, имел право, хотя порой пользовался им чрезмерно, особенно когда разговор шел о людях, чьи судьбы сложились трагически.

Все это многих шокировало. Но даже самые категорические не отрицали высокий уровень письма, не оспаривали катаевское обновление. Один мой приятель сказал об авторе «Алмазного венца»:

— Злой волшебник.

Да, злой. Но — волшебник.

Здесь уместно привести выдержку из Олеши. Юрий Карлович делится своими впечатлениями о давнем знакомстве с Буниным. Классик, ставший в пору гражданской войны беженцем и временно проживавший в Одессе, тогда еще был мужчиной средних лет. Но Олеше, которого представил Бунину Катаев, знаменитый писатель показался злым стариком. Правда, в тех же своих воспоминаниях Юрий Карлович не преминул заметить: «Этот старик прожил еще много лет — целую жизнь. Написал много прекрасных страниц».

Среди этих страниц широко известны и мемуарные очерки. Ох, и не жаловал Иван Алексеевич некоторых собратьев по перу! Но описывал их превосходно.

·

Обо всем этом я размышляю теперь. А тогда, на пляже, мне и в голову такое не могло прийти. Катаевский «мовизм» еще только возникал на переделкинском столе филигранного стилиста.

А байка, которую выдал Валентин Петрович, увлекла меня, помимо ее лихости, как уже сказано, тем, что в ней присутствовал обожаемый мною Олеша.

Вечером того же дня, после вечернего купания, стараясь не упустить красочные детали катаевского устного рассказа, я пространно записал услышанное.

…Прошли годы. Разбирая разросшийся домашний архив, я вдруг обнаружил забытую коктебельскую скоропись. Странички пожелтели, чернила выцвели, некоторые слова, особенно те, что были сокращены, я с трудом разобрал. Все же мне удалось расшифровать давние строки. Оказалось, что они в какой-то мере передают не только подробности смешного эпизода, но и тональность рассказчика. Чтобы добро не пропадало, я перестучал свои записи на машинке. Несмотря на мелкий шрифт славной «Колибри», получилось несколько страниц.

Нет, я отнюдь не думал о публикации этой машинописи. Поэтому не стал ее шлифовать. Я был убежден, что Катаев, опробовав устный вариант будущего рассказа, сам его напечатает. Хотя к тому времени мастеру пошел уже девятый десяток, он продолжал работать и выпускать в свет новые повести. Так что надежда на появление «пляжного» произведения все же оставалась.

Я спрятал машинопись, а начальную фиксацию, сделанную от руки по горячим следам, вместе с другими отработанными бумагами бросил в корзину.

Я никогда не хранил черновики. А пастернаковское утверждение, что даже известным людям «не надо заводить архива, над рукописями трястись», окончательно убедило меня, что литераторам не очень-то известным хранить первичные наброски и вовсе нелепо.

Опять прошло время. При очередной чистке бумажных завалов, машинопись вновь напомнила о себе.

Валентин Петрович к той поре уже завершил свой долгий путь. И я на всякий случай приступил к отделке текста. Перечитав беловик, понял, что теперь мой пересказ необходимо дополнить комментариями и сегодняшними раздумьями. Попутно, как это бывает, многое вспомнилось. Особенно отчетливо передо мной возник тот киммерийский день, запечатлелось в памяти, как выглядел сам Катаев, как слушали его сопляжники, какие подавали реплики, каково было само звучание байки. Эти предварительные добавления, мне думается, помогут полнее воспринять то, что я попытаюсь восстановить.

·

В. П. Катаев  1950-е гг.

Итак, снова представим себе разноцветную россыпь приморской гальки, деревянные лежаки, шезлонги. Относительное малолюдие. Шорох прибоя, смывающего протяженный солярий, осененный громадой Кара-Дага. Шуршание фернампиксов, хризопразов и сердоликов…

Валентин Петрович в солнцезащитных очках, в откинутом кверху светлом кепарике с элегантным козырьком, бросающим тень на седеющую римскую челку. Слушатели, вольно расположившиеся, кто под самодельным тентом, кто, наоборот, на самом солнцепеке.

Что еще? Неистребимое одесское произношение рассказчика, не поддающееся многолетнему проживанию в Москве. Оно придает каждой фразе особую окраску. К тому же, привычное пристрастие к вкусным деталям, благодаря которым появляется ощущение абсолютной достоверности.

…Но при этом не исключались блестки озорного домысла. Так, приступая к своему номеру, Катаев предупредил, что имя главного героя этой были он начисто забыл. Это при его-то исключительной памятливости! В дальнейшем фигурировало условное обозначение этого человека, смачно звучавшее в катаевской транскрипции — пан малярж. Возможно, это был сознательный прием, позднее примененный в остроугольной повести «Алмазный мой венец».

Между тем, пляжных слушателей это предупреждение нисколько не смутило. Пан малярж, так пан малярж. В этом угадывалось нечто занятное. Валентин Петрович удобно устроился в шезлонге и начал:

— Это случилось во второй половине двадцатых…

 

4.

Во второй половине двадцатых, несмотря на то, что отношения с Польшей были далеко не дружественные, в Москве открылась небольшая выставка варшавского художника, прибывшего по этому случаю в нашу столицу. На вернисаж пригласили Катаева и Олешу. Оба писателя были в ту пору весьма популярны. У одного пользовалась успехом повесть «Растратчики», на многих сценах шла комедия «Квадратура круга». Другой — обрел читательскую симпатию, опубликовав притчу о братьях Бабичевых и Кавалерове. Своей известности друзья и приписали честь, оказанную им. Оставалось явиться в назначенный срок в указанное место.

Еще одна примечательная подробность — адрес этот, как и фамилию художника, Валентин Петрович, по его словам, тоже ухитрился запамятовать. Хмыкнув, пожал плечами:

— Сам удивляюсь, но убейте меня, не скажу точно, где происходило дело. То ли в самом польском посольстве, то ли в нашем ВОКСе, Всесоюзном Обществе Культурных Связей. Разумеется, имелись в виду контакты с другими странами. Но место действия, как вы сами убедитесь, никакого значения в данном случае не имеет.

·

Явившись на вернисаж, оба бывших одессита встретили здесь нескольких знакомых. С этими завсегдатаями светских сборищ на ходу обменялись поклонами, а кое-с-кем — и свежими хохмами.

В наши дни Катаев, чуткий к сленговым новинкам, назвал бы предстоящее тусовкой или халявой. А в ходе своего пляжного выступления применил изысканное словосочетание — общественно-элитарный междусобойчик за казенный счет.

Выслушав несколько кратких приветствий в адрес приезжего маэстро, В.П. и Ю.К. бегло осмотрели выставленные образцы живописи и графики, сдержанно тяготевшие к тогдашнему модернизму. Проигнорировав книгу отзывов, но соблюдая протокольный этикет, приятели, отстояв небольшую очередь, подошли к виновнику торжества. Тот уже был слегка на взводе и не очень вслушивался в поздравительные банальности. Но на рукопожатия реагировал так мощно, что рука поздравителя потом долго ныла.

Художник оказался господином баскетбольного роста с роскошными усами, не менее пышными бровями и боксерскими лапами. Нос тоже имел боксерскую форму — явный след очень давнего поединка. В петлице его твидового пиджака белела гвоздика. Рукопожатию сопутствовал легкий поклон. Кругом только и слышалось:

— Цудовно, пан малярж!

— Бардзо дзинкую!

— Вельми пшиемно!

— Падам до ног! — это ответное восклицание относилось к дамам.

Вскоре последовало приглашение к столу, накрытому для легкого фуршета. Прозвучало несколько тостов. Художник всякий раз прижимал ручищи к сердцу, бережно минуя при этом пышную гвоздику.

Ю. К. Олеша. 1950-е гг.

Отдав дань шампанскому и деликатесам, Катаев и Олеша, отойдя от застольной толкучки, устроились в креслах у стены, попивая кофе из нарядных чашечек.

Тут-то В.П. заметил, что Ю.К. неотрывно смотрит на художника, все еще возвышающегося во главе стола.

— Что ты так уставился на него? — поинтересовался Катаев.

— Слушай, Валь, — не без волнения прошептал Олеша, — клянусь честью, что пан малярж в прошлом — одессит. Больше того, я видел его в раннем детстве, когда, как гласит народная метафора, ходил пешком под стол. Я это ощутил с первого взгляда, еще когда мы ручкались. А услышав: «Падам до ног!» — узнал и его голос. Ей Богу, он бывал в нашем доме. Да, да! Он приходил, вальяжный, с такой же гвоздикой в петлице, только пиджак был чесучовый. В одной руке — трость, в другой — букет. Он протягивал его маме, целовал ручку, восхищенно произнося: «О, пани Ольга! Падам до ног!» Меня и сестру он одаривал шоколадками от Мелиссарато или Дуваржоглу, переводными картинками от Колпакчи. Появлялся он и на Французском бульваре, когда бабушка хворала, и с нами гуляла мама. Она у нас тоже рисовала. И этот ловелас хвалил ее работы, даже порывался написать мамин портрет. По-моему, он за ней приударял…

— Так чего ж ты сидишь? Фуршет есть фуршет. Выпили, закусили, сейчас все разойдутся, исчезнет и пан малярж. Ты пойми — может, нас потому и пригласили, что мы его земляки. Подойди, представься, и он наверняка вспомнит о своем давнем флирте.

Но Олеша, словно завороженный, не слыша катаевских указаний, продолжал:

— Конечно, он изменился. Возраст свое берет. Ведь прошло двадцать лет с большим гаком. Но он такой же высоченный, хоть и сутулится. Усы поседели, а брови черные. Мешки под глазами, а рука еще железная. И вообще, узнать можно…

— Юра, не тяни. Иначе я сам подойду к этому варшавскому жлобу и скажу, что ты его внебрачный сын.

— Ты сам порядочный жлоб. Моя родовитая мать была в молодости красивая, но очень порядочная женщина. И любила отца, хотя он был из среды мелких помещиков, к тому же разорившихся. А она принадлежала к шляхетскому клану, старинному и знатному. У нее хранился фамильный герб, очень живописный: бегущий олень, а над его ветвистыми рогами — золотая корона. Так что я — чистопородный кровный шляхтич!

Катаев с трудом сдерживал нетерпение, слушая эту тираду. Он понимал, что задета слабая струнка земляка. Он наперед знал, что еще может высказать обиженный Олеша. Ю.К. гордился своими корнями. Польша представлялась ему в романтическом свете. Сказочному городу, изображенному в «Трех толстяках», он придал черты воображаемого Кракова. Бабушка хранила в своем альбоме открытки с видом тамошней старины. Укладывая на ночь маленького Юру, она пела польскую колыбельную. Готовя любимого внука к поступлению в ришельевскую гимназию, попутно обучала его родному языку. Мама приносила польские книги из клуба «Огниско», имелся в Одессе и такой. Первое, что прочитал Юра, был сборник «Басне людове» («Народные предания»). А первое стихотворение, заученное наизусть, начиналось строкой: «Кто ты есть? Поляк малы». Даже дом, в котором обитала семья Олеши, находился на углу Греческой и Польской.

Не случайно рукопись «Трех толстяков» была отослана в Париж для иллюстрирования самому Мстиславу Добужинскому. И он с блеском оформил первое издание книги. Да и в тексте все было краковское. Кроме фонарей, фонари были скопированы с тех, что окружали Лондонскую гостиницу в Одессе. Старинные, очень эффектные, они вполне вписывались в сказочный ландшафт.

Опасаясь, что сейчас эти многажды слышанные подробности будут заново озвучены, Катаев шепотом, но резко оборвал Олешу:

— Во-первых, не кричи. Шляхтич! Нашел, чем хвастаться, да еще в общественном месте. Комик! У меня нет фамильного герба, но есть Георгиевский крест. Так я же не ору об этом на всех перекрестках. А, между прочим, эти висюльки давали за храбрость. И я ее сейчас проявлю — пойду к пану маляржу, поскольку ты страдаешь трусостью, не свойственной истинному шляхтичу.

Такого Ю.К. вынести не мог. И он решился — тем более что фуршет уже, действительно, близился к финишу. С некоторыми гостями художник уже прощался.

— Только ты будь рядом, Валь. Наверняка понадобишься.

— Пошли!

Катаев остановился поблизости, а Ю.К., гордо вскинув голову, подошел вплотную к маэстро, едва достигая его плеча.

После вежливых извинений прозвучал вопрос: не бывал ли пан малярж в Одессе? Представьте себе, мгновенно воскресив южную интонацию, пан воскликнул по-русски:

— Он еще спрашивает!

И тут же пустился в подробности, говоря на знаменитом «суржике» — южном наречии, в котором смешивались русские, украинские, польские слова:

— Я не тiльки бував там, я там проживал, мав на Пушкинской майстерню, бувало з этюдником добирался до Ланжерону чи до Аркадии. А кто пан есть?

— Моя фамилия Олеша. Мне кажется, вы были знакомы с моими родителями.

— О!.. Якi чуд! А как имя вашей мамы?

— Ольга Владиславовна.

Пан малярж, мечтательно закатив глаза, произнес, выделяя буквы «О» и «Л».

— Олечка Олеша!.. Чаровна кобета! Что-нибудь особенное!

Вглядевшись в Ю.К., он почти всхлипнул:

— Матка боска! Так вы есть той малец, до которого я таскав цукерки и цацки!

Эффект превзошел все ожидания. В наплыве чувств усатый верзила подхватил автора «Зависти» под локотки, приподнял и радостно заорал:

— Юрка, засранец!

И лобызнул вконец растерявшегося Олешу.

 

5.

— Вот что значит одесский патриотизм и давнее ухажерство, правда, безответное, — заключил Катаев под общий хохот.

Поднявшись с шезлонга, он подтянул нарядные плавки и объявил:

— Самое время искупаться.

Но он не на тех напал.

— Погодите, Валентин Петрович, но что же было дальше? — остановил его Саша Миронов, бывший моряк, заслуженный «челюскинец», превратившийся в писателя-мариниста. Минчанин по прописке, он по своему темпераменту мог дать фору любому обитателю Арнаутской или Дальницкой. При этом он был и аборигеном Коктебеля. В его хижине из ракушечника, сооруженной своими руками, висели портреты академика Отто Шмидта и Александра Грина. Здесь пахло морем, табаком-самосадом и отличной домашней наливкой. Большую часть года Миронов проводил в своей обители. Всегда полуголый, загорелый до красна, похожий на вождя индейского племени, заводила и отличный пляжный рассказчик.

— Рассказ требует продолжения, — взывал Саша.

Остальные бурно его поддержали.

Маститый режиссер Сергей Герасимов, возлежавший неподалеку, тоже вставил свое слово:

— Обрывать на самом интересном месте — это даже не очень корректно.

Катаев рассмеялся:

— И это говорит постановщик многосерийных лент, обрывая каждую часть на самом рискованном эпизоде!

Потом снизошел:

— Вам повезло. В нашей Одессе, когда вызывают на «бис», отказываться неприлично. Хотя, честно говоря, вы все — как сантехники человеческих душ — могли бы и сами догадаться о дальнейшем.

Он вернулся в шезлонг:

— Конец будет почти банальный. Так вот…

·

Услышав родное словосочетание, по-свойски изреченное старым ловеласом, В.П. тоже подошел к художнику. Был представлен, как достойнейший уроженец славного города, и катаевская ладонь снова ощутила боксерскую закалку старого живописца.

К тому времени зальчик почти обезлюдел. Пан малярж стремительно поволок земляков к столу, который тоже был опустошен. На нем осталось несколько невостребованных стаканов чая с лимоном, уже остывших.

— Гербата, панове, то не для нас! — заявил варшавский гость. И предупредил: — Еден момент!

Метнувшись в какую-то боковушку, он вернулся с портфелем, из которого извлек внушительный флакон «Выборовой» в изящном, видимо, экспортном исполнении. Официант, убиравший посуду, оценив ситуацию, принес тарелку с несколько уже заветрившимися сэндвичами и три, почему-то крохотные, коньячные рюмочки. Взглянув на них, пан малярж удивился: — «Якi мiзер!», но тут же весело взмахнул рукой: «Вшистко едно!» Благодаря емкости рюмашек водки хватило на множество тостов. Пробелов между ними почти не было. Здравицы произносились непрерывно:

«За нашу встречу!», «За ваш успех, маэстро!», «За Одессу», «За славного Дюка», «За шановного Дерибаса», «За ласкаваго пана Валентина», «За тебя, Ежи!»

Художник осведомился, живы ли родителя Олеши. Если здравствуют, то где обитают — в Одессе или в Москве?

— Они сейчас в другом городе, — уклончиво ответил Олеша, — живы-здоровы. Мать мне пишет, я ей отвечаю.

— О, якi чуд! — воскликнул художник. — Как чудесно! За пани Ольгу! А теперь напоминай мне, Ежи, как зовут твоего отца?

— Карл Антонович.

— За вельми поважанного пана Карла!

Олеша мог бы назвать город, в который переехали родители, расположенный в восточной Польше, а после Рижского договора о мире, отрезанный от нас. Но, как и все тогда, приученный к осторожности, Ю.К. умолчал об этом. Впрочем, пан малярж точным адресом не поинтересовался. Живы — и слава Богу!

Между тем в бутылке еще светилась некая малость. Выпили сперва «чепковего» — ритуал, который диктовала старовинна польска гжечнисть: принять стопаря перед тем, как надеть шапку, шляпу или шлем и покинуть радушный дом. Затем настал момент «стшеменего», что означало, уже у крыльца, осушить бокал перед тем, как вставить сапог в стремя, вскочить на коня и стремительно ускакать.

У нас такие тосты сочетаются в одном: «Посошок на дорогу!»

Дальше, как водится, прозвучало: «Приезжайте опять в Москву!», «Чекам панов у Варшави!» Вальяжный усач вручил собутыльникам визитку. У одесситов таковых не оказалось. Катаев на салфетке начертал свой номер телефона.

— Весь блиц-выпивончик занял минут пятнадцать, — сказал в заключение В.П., — но мы успели несколько размякнуть. Особенно пан малярж. На прощание он попытался снова приподнять Олешу, но пороху на это уже не хватило. Зато он повторил два уже знакомых нам проникновенных слова в польском варианте, но понятном без перевода. И при этом, снова облобызав Юру, радостно захохотал.

Закруглились мы в самый раз. Художник уже был вполне хорош. К счастью, появились какие-то паны или подпанки, искавшие мэтра, его ждал «фордик».

Этот случай из жизни, как говаривал Бабель, я вспоминаю не без удовольствия. Компанейский оказался старикан, этот варшавянин одесского разлива. Самое примечательное, что ни до нашего скоростного возлияния, ни, тем более, после него, художник так и не полюбопытствовал, кем стал бывший малец Ежи, чем, собственно, занимается, почему оказался на вернисаже? А уж мой статус ему был и вовсе до лампочки. Его привлекли только наши общие истоки. Мы одесситы — этого было достаточно. Вспомнить Ришельевскую, Пушкинскую, Ланжерон, пани Ольгу, убедиться, что Дюк на месте и здание оперы тоже, чокнуться с двумя земляками — чего еще надо? Забавно и то, что ни я, ни Юра — вряд ли из скромности: ею мы не страдали, а просто из-за спешки — не успели сообщить собутыльнику о наших литературных викториях. Маэстро отбыл в счастливом неведении, забыв, кстати, на столе салфетку с моим телефоном. Я спрятал ее в карман. Утешились мы тем, что были приглашены не как уроженцы Одессы, а как заметные писатели. И уж если не в посольстве, то в кабинетах ВОКСа нас уважают.

Вот я и прокрутил две серии в одном сеансе. Dixi! Все сказано.

И Катаев, устремившись к пляжной кромке, упоенно ринулся в объятия Коктебельской бухты, в прохладу родного Черного моря.

 

6.

Последний раз я встретил его в Переделкине. Только что приехав в Дом творчества, устроившись, я вышел на прогулку. Было самое начало восемьдесят шестого года. День стоял бесснежный, но ветреный. Выйдя из ворот, я увидел Валентина Петровича. Обычно он шествовал по так называемой неясной Поляне в окружении семьи. Сейчас он был один. Прохаживался взад-вперед, мимо своей калитки, не слишком от нее отдаляясь. Двигался неторопливо.

Улица была безлюдна. Машины, как ни странно, по ней не сновали. Увидев меня, Катаев обрадовался. Отнюдь не потому, что появился именно я. Он, вероятно, обрадовался бы любому собеседнику.

Мы были давно знакомы, я печатался в «Юности», но близкие отношения не сложились. Поздоровались, он взял меня под руку — видимо, ему требовалась некая опора. Внешне по-прежнему представительный, в своей надежной дубленке, меховой шапке, полусапогах на молнии, он лишь слегка горбился. Но — мы давно не встречались — я сразу заметил, что наш московский пан малярж сильно сдал и настроение у него не из лучших.

Дабы развеселить его, я напомнил Катаеву коктебельский пляж и его устную новеллу. Он рассмеялся. Я справился, почему он об этом не написал.

В.П. вздохнул:

— Спасибо, что напомнили. Да, да, была такая смешная история. Стоило бы ее где-нибудь использовать. Но столько всего случалось, столько прожито. Всего не охватишь. Руки не дошли. В «Новом мире» идет моя небольшая вещица. И, как всегда бывает, когда отвалишь очередной пласт, в голове пусто. Потом что-то снова возникает, и спешишь к рабочему столу. Может, и до коктебельской байки руки дотянутся…

·

Не дотянулись. Через несколько дней его увезли в Москву, вскоре он попал в больницу. Жить ему оставалось считанные месяцы.

1998-2000

 

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 6(317) 19 марта 2003 г.

[an error occurred while processing this directive]