Главная страница

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 4(315) 19 февраля 2003 г.

Марина ГЕРШЕНОВИЧ (Германия)

СТИХИ

Марина Гершенович родилась в 1960 году в Новосибирске. Работала педагогом внешкольного образования, преподавала классическую поэзию в новосибирском театре-студии «Смайл». В середине девяностых вышла первая книга стихов с небольшой прозаической вставкой «Разговоры на распутье». В 1998 году переехала с семьёй на постоянное место жительства в Германию. С 1999 года живёт в Дюссельдорфе. В 2002 году была издана вторая книга стихов «В поисках ангела» (Санкт-Петербург, Изд. «Вита нова»).

* * *

В объятиях седеющей равнины,
где, год прожив, стареешь за двоих,
ни дерева, ни мрамора, ни глины
ты не найдешь для идолов своих.
В окошко глядя, как в пустое око,
зимы бесснежной, где-то в январе,
смиришься с тем, что взгляд твой одиноко
завис на одиноком фонаре.
От созерцанья этого предмета,
когда ничем не хочешь дорожить,
сойдешь с ума, приняв источник света
за новую звезду, и будешь жить.
1992 г.

 

КРЕЩЕНЬЕ

1

По вечерам в крещенские морозы
густеет кровь и застывают слезы.
Фабричный дым клубится еле-еле,
и свет чуть брезжит сквозь дверные щели.
Снаружи мир завернут в снежный кокон
и пар сочится сквозь мастику окон.
Ночные сны ложатся невесомо
на грубый сруб бревенчатого дома
и примечают лунными ночами
все то, что ввечеру не замечали.

2

Что в этом доме нынче пили, ели?
Гудел огонь в печи, а люди пели.
Хозяин был тверез в канун крещенья
и у хозяйки он просил прощенья.
Она его за плечи обнимала
и, опустив глаза, ему внимала.
Замерзшее стекло слегка дрожало,
ни комнаты, ни лиц не отражало,
но, даром что от инея слепое,
глядело в ночь свидетелем запоя.

3

Они пошли к реке, спустились ниже
по берегу, держась друг к другу ближе
(точь-в-точь пингвины на плавучей льдине),
и разожгли костер на середине.
Потом они в реке рубили прорубь.
Витал дымок, а им казалось — голубь.
Горел костер. В огне трещали сучья.
Жизнь не казалась волчьей или сучьей
вдали от шумных праздников веселых,
каких давно уж не бывает в селах.

4

Они отёрли пот с лица, разделись.
Шагнули разом. И куда-то делись.
Так, вдруг, они исчезли, двое эти,
как будто их и не было на свете.
Ни всплеска на прощание, ни смеха
вдогонку им не повторило эхо.
Дыра во льду да валенки чернели,
да угли от костра тихонько тлели…
Всходило солнце, поднималось выше
и освещало реку, лес и крыши,

5

и было ясно, холодно, и — ясно:
мужчина рядом с женщиной прекрасной:
и он нагой, и спутница нагая
бежали, никуда не убегая,
бежали рядом, как Адам и Ева,
туда, где русло забирает влево,
вплотную прижимаясь берегами
к полоске сосен с длинными ногами,
где их встречали ледяные кущи —
в своей красе страшны и всемогущи.
                                         20 января 1996 г.

 

                                        (памяти отца, 1997 г.)
За десять лет топтания на месте,
настроив слух, во избежанье лести,
стороннему не слишком доверяя,
процесс метаболизма ускоряя
из опасенья помереть невеждой
или сойти с ума в углу медвежьем,
за десять лет качания в трамвае,
о долге, о семье не забывая,
спасая плоть надеждой выйти в люди
и страстью к разбиваемой посуде,
за десять лет бросания на ветер
словесных рассуждений, Donnerwetter,
мне кажется, я так уже устала,
что, если боль была, ее не стало.

К родным местам испытывая жалость,
благодарю за жизнь, что мне досталась,
спешить особо некуда, не примут
нигде, ведь неимущие не имут.
Единственное место, где мне рады —
в квадратной тишине твоей ограды,
где время вспять течет, как это видно
из опыта.., прости, мне очень стыдно,
что в эту зиму злую я не в силах
прийти и снег расчистить на могилах
и снедь оставить в блюдечке с каймою,
поэтому сегодня ты со мною
в квадрате этой комнаты нелепом,
своим размером схожею со склепом.

Бог даст, я соберу свои вещички,
найду подход к языковой отмычке,
не только для общения с иною,
мне не знакомой нацией, страною,
а, в общем, для того, чтобы от скуки
не умереть, заламывая руки.
Я буду слушать Моцарта und Баха,
испытывая нечто вроде страха
короткими и темными ночами
к той жизни, что осталась за плечами.
Смирясь с судьбой и кровяным давленьем,
покой отождествляя с обновленьем,
я буду просыпаться не от боли,
от собственного возраста, не боле…
                                                     октябрь 97 г.

 

* * *

Жара. Не валко и не шатко
телега ехала, в пыли
трусила сивая лошадка,
кивая мордой до земли,
скрипели старые колеса,
болтались вожжи не у дел,
старик нечесаный и босый
за крупом лошади сидел,
кемарил, чмокая губами
и бородой завесив грудь;
телега ехала холмами
куда-нибудь и как-нибудь…
В телеге сено да солома,
под скрип колес, в полдневный зной,
телега ехала от дома
в иную местность, в край иной,
катила с кочки да на кочку,
то клок травы, то глины ком;
старик скучал не в одиночку —
вдвоем с внучком.
На шатком краешке тележном
сидел малец, глотая пыль,
дремал, лениво и небрежно
плевал в ковыль…
И не мешал полдневной дреме
размеренный копытный стук,
но был привычных звуков кроме
какой-то звук..,
какой-то ноты дребезжанье,
струны разгул,
почти тревожное жужжанье,
сторонний гул,
звук нарастающий, летящий
вдогонку, вслед,
и внук прислушивался чаще
к нему, чем дед;
он начинался под ногами,
почти в траве,
и равномерными кругами
шел к голове;
он был назойливый и липкий,
как дождь к утру,
как скрип разболтанной калитки —
скрип на ветру,
глубокий, до сердечной боли,
в зените дня,
и старый возчик поневоле
стегнул коня…
Он до свинцовой точки сжался,
тот странный звук,
то затихал, то приближался,
кружил вокруг,
сводил скулу, впивался в ухо,
являя знак…
По сути, то была лишь муха,
ее зигзаг.
И поворачивая дышло,
прервав пустую круговерть,
старик нашептывал чуть слышно:
«Не бойся, детка, это смерть».
                                      14 апреля 1998 г.

 

Флейта

А флейта пела, пела об одном:
о холодах, о городе родном,
о синем небе, о насущном хлебе,
еще — об одиночестве хмельном.
Была надежда, и любовь была,
и лампа освещала край стола.
Все хорошо, я знаю, флейта пела,
пока хотела петь, пока могла.
Была зима, и страшные дела,
и ангел бил во все колокола.
Кончался век. Но тихо пела флейта,
и для нее одной душа жила.

 

Ноябрь

Не осень, но преддверие ее
Дает понять, что ты почти на воле.
И если боль совьет гнездо свое
Под ребрами, ты не заметишь боли.
И в две горсти собрав большой букет
Из теплых листьев, выловленных в луже,
Ты никогда уже не скажешь «нет»
Природе, зная, что бывает хуже.
Столбы и знаки в сгустках темноты
И каждый камень на дороге к дому
Дают понять, как долго прожил ты
Вдали от мест, где мыслил по-другому.
И если показать тебе портрет,
Сработанный провинциальным профи,
Ты не нашел бы в нем родных примет.
И никогда бы не признал свой профиль.
Не осень, но преддверие ее
Велит прощаться, сделав знак рукою.
И ты уходишь дальше. Так зверье
Идет на поиск места для покоя.
                                                 (Штраусберг)

 

* * *

В этом городе тихом
(в сравненье с другими, большими
городами, где водится лихо),
в таком незаметном и скромном,
разутюженном танками в прошлом своем оборонном,
в этом странноприимном
и очень обычном районе
я в затишье взаимном
сижу, как сидят в обороне,
ожидая условного знака, а может, тревоги,
наблюдая украдкой, как маки цветут при дороге,
собираю оружие;
весь мой запас сокровенный:
сотня сильных глаголов, предлогов успех переменный,
существительных тайный резерв и наречий, что духом поникли…
Позади — тишина.
Рядом минное поле артиклей.
И сравненья, увы,
ни к чему меня не обязуют.
Но они таковы,
потому что повсюду воюют.
                                         г.Штраусберг, 1999г.

 

ОН

Когда бы он кому-нибудь был нужен,
стареющий, больной, он был бы дружен
с известьем, что принес ему гонец
или с самим собою, наконец.

Сезон дождей пришел на смену лета.
В доставленном конверте часть ответа,
последняя страница, первой нет —
письмо промокло, и разбух конверт.

И пальцами двумя, брезгливым жестом,
он держит то, что было общим местом
на слипшихся страницах; восемь строк
от разрушений случай уберег.

В них что-то есть. Отчаянное что-то.
Попытка оттянуть сведенье счетов
или свои счета свести к нулю…
Под датой, неразборчиво: «люблю».

Еще два-три вопроса о здоровье,
на что, ответ затеяв, даже бровью
не поведет, солгав: «здоровье есть» —
тот, чей лимит на жизнь исчерпан весь.

Он здесь, в глухом краю, родном отчасти,
в густом дыму давно минувшей страсти,
под крики птиц, кочующих на юг,
безгрешно коротает свой досуг.

Забытый всеми, но непобежденный,
последнею наградой награжденный,
не то, чтобы желанной, се ля ви,
но той, что остается от любви.

 

Пьеса с одним действующим лицом

Вот место действия: под небом.
Пеленки сохнут во дворе.
Старик во двор выходит с хлебом
И кормит жадных сизарей.
Он смотрит, как на попущенье
Властей, на птичий бой вразнос.
О мировом коловращенье
его преследует вопрос.
И, озаренный тихим светом
весны, еще какой-то той,
он едет к морю за советом,
он к рыбке едет золотой.
Не разворачивает бредня,
не кличет рыбку из пучин…
Он что-то знает о последней
и о причине всех причин.
Об одиночестве не спорят.
И он о нем не говорит.
Он просто едет, едет к морю
и там у берега стоит.
С нелепой тяжестью в затылке,
осилив старости ярмо,
сжимает горлышко бутылки,
забыв вложить в нее письмо.
И, съездив к морю троекратно,
став телом крепче и грубей,
он возвращается обратно
и снова кормит голубей.
За простоту такой свободы
Немало надобно отдать,
чтобы, когда настигнут годы,
и мне такую роль сыграть.
Блажен союз воды и хлеба,
за кои больше не борюсь.
И эти голуби, и небо,
и этот дворик а ля рюс…

 

* * *
        (художникам Н-ска)

Все было просто, даже очень просто,
два человека шли по мостовой.
Один из них был маленького роста.
Другой расправил зонт над головой.

Тот, что пониже, спрятался под крышу
зонта рябого и прибавил шаг,
и распрямился тот, что был повыше,
и застегнул на кнопочку обшлаг.

Стучался дождь в болоньевые спины,
стекал в воронки тощих башлыков,
и тот, что был пониже, нёс картины,
картины нёс — для будущих веков!

В древесных рамах, писаные маслом,
они светились в полной темноте.
Гори, гори, покуда не погасла,
лучина на двоих и при зонте…

Тот, что пониже, путано и сложно
все говорил, другой кивал в ответ,
и нёс под мышкой очень осторожно
бутылку водки и кулек конфет.

 

* * *
            (Амстердам)

Корабль отплыл. На завязи каната —
неведомая птица с хохолком…
Ритмичная звучит антисоната,
подхваченная с пирса ветерком.

В кафе обслуга музыке не внемлет
и совершает утренний обряд.
Три карликовых парусника дремлют
на дне бутылок, выстроенных в ряд.

Лоточники (и каждый так проворен,
что с ним турист в сравнение — левша)
разносят запах рыбы, черных зерен,
корицы, чеснока и гашиша.

Прекрасное лекарство от разлуки:
бродить без цели, двигаться вперед
и наблюдать, как смело на поруки
Конвент любого грешника берет.

 

Портрет

Превозмогая совести нажим,
себя в толпе не чувствуя чужим,
насвистывая старую попсу,
держа букет камелий навесу,
он шел легко, как школьники идут,
привычно повторяя свой маршрут.
А может, так вечернею порой
идет на рандеву киногерой…

Свернул во двор, шагая напрямик,
вошел в подъезд, поправил воротник,
взмахнув цветами, вслух сказал: Пора!
Она права. Я был не прав вчера.
Поднялся в лифте на шестой этаж.
Задумчиво, как книжный персонаж,
направил взгляд на пуговку звонка
и вставил ключ в отверстие замка…

Скользнув металлом в скважине пустой,
он был сражен догадкою простой:
любая плоть до той поры ничья,
покуда к ней не подберут ключа…

Когда он снял ботинки у дверей
неосвещенной комнаты своей,
где сорок лет без малого прожил,
он понял вдруг, куда он так спешил
И, на ходу включая верхний свет,
швырнул под стол бессмысленный букет.

Он пил бульон, где плавала лапша,
и думал: жизнь чертовски хороша!
Когда свободен, надо полагать.
Особенно когда не надо лгать.

 

ВСТРЕЧА
                                    О.Б.

Течением река на одичалый плес
выносит мелкий сор и щепочки, и перья…
А домик твой стоит — как ветер не унес? —
с единственным окном и скошенною дверью.

От сырости порог сосновый почернел,
на кровле дранки нет, лишь хвоя да солома.
Мне хочется сказать, что есть всему предел,
но в этот самый миг выходишь ты из дома,

мой ропот на судьбу и затаенный вздох
опередив своим безмолвным появленьем…
Должно быть, за тобой присматривает Бог.
И, верно, за свое спокоен он творенье.

И сосны, и река, и облачный простор,
и ты, что создана из глины или пены,
все это вплетено во временный узор
дареного самой природой гобелена.

Покуда нить судьбы твоей не извлечет
из полотна Господь, ты будешь Им хранима.
Неспешная река колеблется, течет
к тебе, и сквозь тебя,
и нас с тобою мимо…

 

* * *

Тьма переводит все звуки на лепет.
К полночи ближе горбатого лепит.
Каждым кустом пешехода стращает.
Вдвое дорогу домой сокращает.
Страх не излечат народные средства.
Передается, как ген, по наследству —
страх;
как состав плодоносящей почвы —
страх;
как закон притяжения прочих
слабостей… Сильной его стороною
можно считать несогласье с войною.

Страх измеряют на метр погонный,
так обретает он статус законный:
белый билет беспробудного пьянства
или иное — на выбор — гражданство.

 

«Палестинские стихи»

* * *

Там, где взошла январская трава-а-а-а-а,
искусственною кажется зима-а-а-а-а,
а ветер по ночам гундит слова
доселе неизвестного псалма…

Он, как неискушенный музыкант,
считает, что все звуки хороши,
и с западного на восточный лад
меняет состояние души.

2
                                    (Лакиш)

… твой страх пришел из древних городов,
разрушенных иными племенами.
Не оставляя по себе следов,
он, как песок, перенесен ветрами
на этот холм, куда нас привело
желанье знать, где обитали боги…
Но бледных гор восточное крыло
напоминает: дальше нет дороги;

и сам ландшафт, по прихоти души,
в какой-то час с полудня до заката
творит и разрушает миражи,
в которых можно сгинуть без возврата.

Здесь дремлет смерть на каменной плите*,
а жизнь сосредоточилась упрямо
в пустырника лечебного листе,
что вырос в честь поверженного храма.

Все звуки дня рутинные слышны;
гончарный круг скрежещет под руками…
и голоса у крепостной стены…
и звон монет… и стук копыт о камень…

Ты прочь бежишь, и на своей спине
уносишь липкий страх исчезновенья,
вдруг осознав, что двери нет в стене,
как нет и стен самих в пустом селенье,
нет ничего, лишь желтая трава,
сроднившись с каменистою пустыней,
живет своею жизнью, и молва
о тех краях бытует и поныне.

 

* * *

Хворост акации на солнцепеке,
стены жилища без должной опеки,
солью ручная пропитана кладка,
штопка песчанника, сланца облатка
или из белого камня — заплата,
словно с краев опаленная вата.
Берега долгого кромка рябая.
Синее небо. Вода голубая.
Море в безветренный полдень скучает,
лодочку жизни волною качает
и с равноценной затратой усилий
перемещает планктон и флотилии.

В плотном кольце перезревшего лета
жизни земной проступает примета,
слабой, но все-таки жизни, возникшей
из неизвестных корней, с непоникшей
от недостатка любви головою,
могущей впредь преумножить живое.
Ростом не более собственной тени.
Может быть, тоже из рода растений.
Все, с чем когда-нибудь надо расстаться,
кажется тем, чем хотелось казаться,
перемещаясь по морю и тверди
в лодочке жизни, в лодочке смерти.

 

* * *

Зажглись фонарики над городом.
И обострился слух прохожих.
Рисует тень на лицах бороды,
на бледных и на темнокожих.

И наступательная тактика
туриста неосуществима.
В спираль закручена галактика
ночного Иерусалима.

Тоской нешуточной повеяло
от стен щербатых у обрыва,
а сердце все еще не верило,
что бьется — после перерыва,

когда в одном из гулких двориков,
во время спора о культуре,
шаги охранника-историка
спугнули стаю диких фурий,

и стрелки часиков попутали
закон разметки циферблата,
когда мулла в арабском хуторе
творил молитву ём шабата;

и вся столица время точное
по звуку голоса сверяла…
Ах, жизнь моя, часы песочные,
сколько ни мучайся, все мало!

 

* * *
                          (Дюссельдорф)

Зима, не зима…, что-то вроде простуды
настигло траву и грибы в нашем парке.
И в домике утлом не хватит посуды —
чтоб воду собрать, ставим миски и чарки.

Орудуем тряпкой, спасаем журналы,
за шиворот льется вода дождевая.
Что крыша с дырой, нам и этого мало —
ты зонтик забыл, выходя из трамвая.

И это — декабрь, и пора уже вспомнить
о синих свечах и горячем глинтвейне,
чтоб памяти белые пятна заполнить:
сие Рождество нас застало на Рейне.

Четвертая наша зима кочевая,
со скарбом нехитрым, собакой и сыном,
который, как ослик упрямый, зевая,
простуду не хочет лечить аспирином.

И лежа в тепле, побеждая хворобу
печеньем, он думает так: «Эти предки,
должно быть, совсем обезумели оба,
отправились в парк, чтобы выпить в беседке…»

 

* * *

Когда бы не кони, проспали бы праздник в два счета…
Булыжное эхо дробилось под нашим окном.
И всадник обученный, с выправкой древнего гота,
плащем полыхал, словно фляга бургундским вином.

Закат повторял все цвета вознесенного флага,
у шелковой кромки сливаясь с полоской земли.
Следил капельмейстер за стройностью общего шага,
гобои и флейты толпу за собою вели.

И любо нам было смотреть, как волшебные кони
с завидным достоинством медленно шли мимо нас…
А мы все стояли, как в лодке, на утлом балконе,
покуда последний фонарик во тьме не погас.

И тень в переулке несла отпечаток породы,
как медная плесень на латах курфюрста, как шпиль,
пронзающий небо над городом многие годы.
Как пристани рейнской кофейно-прогулочный стиль.

оркестр, этот символ военных походов и странствий,
еще не умолк, словно время не властно над ним,
а так же над нами, пока мы, зависнув в пространстве,
упершись ногами в бетонное днище, стоим.

Приплыл наш балкон из восточного дальнего края
в страну егерей, музыкантов, сомнамбул и самоубийц…
…слетали с ветвей пятипалые листья платана
по ходу процессии шумной, и падали ниц.

 

* * *
                                            памяти В.С.

Пара старых портков, табуретка да лапоть…
Их не то что продать, раздавать не с руки.
Приезжайте, родные, хотя бы оплакать,
бедный Йорик в Сибири отбросил коньки.

Что его обзывать лоботрясом и злыднем!
Он родился с талантом играть на губе.
Кабы кто подсказал, не сидел бы он сиднем,
а по нотам «Sometimes» выводил на трубе.

Пил с поэтами так, что не двигались ноги,
местечковые рифмы читал по губам,
их подначивал он из медвежьей берлоги
на рогатину выйти к московским снобам.

Унаследовал разве что в память о предках
от сибирской породы лишь впалый живот.
Он и карту страны разворачивал редко,
да и то для того, чтобы знать, где живет.

Он-то знал, что зароют, как мертвую птицу.
Что, когда б не безвыездный случай его,
угодил бы, как вы или я, за границу,
чтобы прежде, чем сдохнуть, понять — от чего.

А в Сибири, конечно, красивые реки…
Нет, он был не еврей, не казак, не варяг.
Время хочет напомнить о том человеке…
Что за дело до имени вам?
— Сибиряк…

 

* * *
                                              А.S.

Последняя чашечка кофе с последней монетой
причалит к столу… Я гляжу на оконный проем…
Пока еще тело горячим напитком согрето,
хотелось бы встретиться в парке с тобой, и вдвоем

пройти сквозь осенний развал черных веток акаций,
сквозь серый туман дождевой, что почти невесом,
почувствовать наше святое и нищее братство,
коснувшись губами щеки, и пропеть в унисон

романс «отцвели уж давно хризантемы…»
как все-таки страшно…
мы были другими три года назад, горячась
и словно готовясь назавтра сойтись в рукопашной
за право решать нашу участь и времени часть…

У воздуха в парке такой удивительный запах.
Тем воздухом можно больные сердца врачевать.
И утки бредут на своих перепончатых лапах
к озерной воде, не пытаясь уже кочевать.

Сдается фрегат на пиратскую волю планиды.
Сдается в наём чей-то домик в лесу на денек.
Я тоже сдаю понемногу, теряя из виду
такой непростой и беспечный такой огонек.

Монета со сдачи еще не остыла в кармане:
удачи залог, должника неразменный пятак.
И шарф твой пронзительно красный мелькает в тумане
под сводом аллеи, как в бухте — сигнальный маяк…

 

ДОРОГА НА ШТРАУСБЕРГ

Дорога цвета желтого сукна,
отрезок в семь локтей и пять аршинов —
по ширине испытана она
телегою груженой и машиной.

Не зацепи за изгородь бортом,
приезжий, с непривычки к тесным трассам.
Не объяснишь начальнику потом,
что был ты на родных дорогах асом.

Блестит глазурь брусчатки под дождем,
оправленная в пышный цвет сирени.
Мы едем очень медленно, мы ждем
божественных природы откровений

и знаки ищем на своем пути,
в чужих садах, на огородных грядках,
те знаки, что нам явят во плоти
идею рукотворного порядка.

Все, кроме нас, здесь на своих местах.
Печется хлеб, и пиво в чанах бродит.
И аисты гнездятся на шестах
и каждою весной птенцов выводят.


* речь идет о ядовитой змее.

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 4(315) 19 февраля 2003 г.

[an error occurred while processing this directive]