Главная страница

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 4(315) 19 февраля 2003 г.

Ян ГАМАРНИК (Филадельфия)

Когда мне было 28

Ян Гамарник родился в Киеве в 1967 г. Закончил факультет кибернетики Киевского университета им. Шевченко. С 1994 г. живёт в Филадельфии. Инженер-программист. Рассказы Яна Гамарника публиковались в украинских и американских русскоязычных изданиях.

Kогда мне было двадцать восемь лет, я отправился в Израиль навестить моего неутомимого дядю. Старику тогда, пожалуй, перевалило уже за шестьдесят пять, и жил он один в однокомнатной конуре в двадцати минутах езды от Хайфы в городке с каким-то очень смешным названием, теперь уже не помню, каким.

Приехал я к дяде под вечер, оставив дорожные вещи свои в гостинице, с удовольствием выбираясь из душной даже для января кабины фиата.

— Как ты там, в своих Штатах, живешь? Как папа? — спрашивал дядя, похлопывая меня по спине, тихонько на эту же спину и опираясь. — Я ждал тебя… Чувствовал — ты приедешь. Мое тело теперь такое, что все чувствует. Ночью вчерашней уснуть не мог… Ветер чуть весь дом не развалил, менялось что-то вокруг…

Мы зашли в дом, а вернее — в комнату, которая была у моего дяди гостиной, столовой, спальней и кухней одновременно. Дядя засуетился, захлопотал, переставляя неуклюжие пластиковые стулья, перекладывая измятые русские газеты, грязные тарелки, сбрасывая с них разломанное печенье, куски соленого огурца, какие-то корки… Полусвет и слой пыли, проникая друг в друга, оседали повсюду.

На безжизненной, совершенно гладкой стене, будто окно в другой мир, висела фотография дядиной семьи. Фотография старая, двадцатилетней давности, времен «исторических походов» нашей семьи «к дяде в гости» и «на дни рождения» к его сыну Виктору или дочери Насте.

Мне всегда было скучно на тех «приемах». Отговорив положенные четыре часа, гости расходились под шум водопроводного крана над горой грязной посуды. Стыдно признаться, я боялся дядину жену Клаву, мне казалось, что она меня вот-вот укусит. Я ее боялся и вспоминал о ней, когда мне читали детскую сказку про крокодила, проглотившего солнце.

— Она всегда была красивой, — дядя подошел вплотную к фотографии. — Клава даже в госпитале была такой. Она не могла уже говорить тогда… Я очищал для нее апельсин и кормил ее, потом оказалось, что апельсин больше не нужен, а я уже очистил его и не знал, что с ним делать, все ходил по госпиталю с апельсином в руке. Потом пришел врач и попросил подписать бумагу, я переложил апельсин в левую руку и расписался. Когда в пятьдесят втором я встретил Клаву, я и не представлял, что на свете есть апельсины.

Происхождение апельсинов долгое время было загадкой не только для дяди, но и для меня. Поскольку их сезон приходился на зимнее время, представлял я оранжевые шары, занесенные снегом, лежащими на грядке, как арбузы. Истину открыла мне Настя: «Апельсины к нам привозят теплоходом из Египта». После такого объяснения все стало на свои места, и я еще долго был уверен в том, что наш флот обладает теплоходом — красавцем «Изъегипта». Настя жила вместе с отцом и была последней, кто его оставил. Она училась в Тель-Авивском университете. Закончив курс, вышла замуж за египетского еврея и уехала с ним из Израиля. Конец апельсиновой истории…

Дядя заварил чай, но тут выяснилось, что нет в доме ни крошки хлеба. «Сиди тут, — приказал дядя, — все здешние лавки мне известны, вернусь через минут десять».

Я смотрел на него, уходящего в холодный январский дождь, длинного и сутулого, неуклюжего и беспомощного, и уже очень старого, и так похожего на того уставшего, но крепкого еще человека, что приходил раз в неделю после работы к моей бабушке, целовал ее, говорил: «Здравствуй, мама», ужинал хлебом с молоком, подолгу молчал… Потом уходил, а мы с бабушкой провожали его взглядом, пока он шел по тропинке к лесу, и после, когда готические сосны принимали его под свой кров, как равного, ибо и сам он чем-то напоминал одинокую сосну, длинную и печальную, как бесконечный органный звук.

Я ждал его долго, много дольше тех десяти минут, что он обещал мне. Долго-долго не приходил он, заставляя меня смотреть в пустоту дождя.

Наконец, он пришел, промокший насквозь, без хлеба…

Мы пили чай, я говорил о себе и об отце, дядя все слушал и расспрашивал.

— А чашки эти, — вдруг добавил он, — вот эти чашки, из которых мы пьем, Витя мне подарил. Два года и три недели тому назад был он у меня… Сидели тогда вот так же, как теперь мы с тобой, даже в шахматы играли.

— Кто же выиграл, дядя?

— Витенька очень старался, он играл достойно…

О том, как Виктор играет в шахматы, я знал хорошо, приходилось и мне играть с ним. Играл он вяло, стремился окончить партию как можно скорее, предлагая порой ничью в позиции превосходной. В тяжелой, но не безвыходной ситуации — быстро сдавался. Когда его упрекали в нежелании защищаться, всегда шутил: «Пусть погибает король, а я уж лучше поскорее съем чего-нибудь, да пивом запью». Вот ведь и сейчас сидит где-нибудь в нью-йоркской пивной и потягивает свое любимое зелье.

Дядя спрашивал о моей семье, о знакомых, о многом еще… Скоро устал, сидел, прикрыв глаза, слушал вечерний дождь.

— Не останешься на ночь? — спросил он.

— Нет.

В семь вечера уже стемнело, мы едва видели друг друга.

— Я не купил хлеб, — вдруг сказал дядя, — не мог… — почему-то добавил он.

Мы прощались, я обещал вернуться через полгода, через год… Он не провожал меня, не люблю, когда меня провожают. Ночь и мокрый ветер подхватили меня на пороге дома, втянули в темное пространство остывшей пустыни, переходящей где-то далеко-далеко в еще более бесконечное темное море. Я искал в этой темноте свою машину и почему-то не мог найти. Тогда я закурил и рассмеялся и тут же увидел свой фиат. Вдруг кто-то окликнул меня на иврите и я ничего не понял, но разглядел женщину, маленькую и сутулую, хрупкую и старую, как песок под ногами.

— Извините, не говорю на иврите, — ответил я. — Вы знаете английский?

— Да, знаю, уже лет сорок как знаю…

— А я не больше десяти…

— Выговор у вас не здешний, точь-в-точь как у старика Моше… Вы его сын?

— Нет, не сын… Племянник.

— Племянник? — удивилась она. — Моше сказал мне, что сына ждет… Ну, да все равно, сказали бы вы ему, чтобы он бросил свои глупые прогулки…

— Что же в том плохого? Пусть гуляет…

— Гулял бы в хорошую погоду, а не тогда, когда над морем вода с водой соединяется. Как только дождь, он — за порог. Ходит где-то… Потом возвращается мокрый до нитки… Раньше не было с ним такого, этой зимой все началось, хоть бы зима эта скорей ушла и дожди вместе с ней… Скажите ему, чтобы не ходил неизвестно куда, не дай Бог заболеет, а ему ведь не семнадцать лет…

— Хорошо, я скажу ему…

Она кивнула и ушла в темноту, не простившись. И тогда я подумал, что напишу ему: пусть бережет здоровье. Еще в самолете из Тель-Авива в Нью-Йорк я вспомнил об этом чудачестве моего дяди и решил, что непременно напишу ему, да потом забыл.

Больше никогда я его не видел, он умер через год после моей поездки в Израиль, но еще много лет прошло прежде, чем я разгадал его загадку, много лет прошло прежде, чем я понял, в чем было дело, понял и поразился дядиной мудрости…

И теперь, когда сырое нью-джерсийское небо неторопливо причесывает дождевым гребешком неказистые двухэтажные домики, я отправляюсь на прогулку, всегда одним и тем же маршрутом, так что многие уже узнают меня и улыбаются мне.

Я иду и вспоминаю всех тех, кто был когда-то со мной…, вспоминаю и моего дядю, помню его таким, каким видел в последний раз, пришедшего под дождём, без хлеба, помню его не по-современному доброе лицо, мокрое от дождевых капель…

И не только от них…

Аллорайдо

Kогда мама поёт колыбельную — облака светлеют и утро наступает быстрее. Шестилетний Стасик это знает точно… А ещё он знает, что утро всегда приходит из соседнего двора, куда ходить нельзя, а вот соседскому Лёньке можно, потому, что он большой. Лёнька видел там огромный автомобиль, только он не ездит, потому, что старый…, есть там и большая лужа — где пузыри, когда гроза, и ещё много-много всего…

А ещё бы увидеть в соседнем дворе то место, откуда утро приходит…, небо там голубое, как бабушкин чайник, а когда дождь идёт — сонное, как одеяло. И ещё там есть сосны и солнце, а за ними — край света.

Стасик не спит, вокруг темно, но совсем не страшно, потому, что мама поёт. Младшему братику тоже не страшно — он молоко из бутылочки сосёт и уже не плачет. Ночь отступает…

— Мама, когда утро придет? — шепчет Стасик.

— Скоро, — отвечает мама, укладывая братишку обратно в детскую кроватку. — Теперь уже совсем скоро…

Стасик засыпает, и снится ему будто он сам — огромное утро, высокое как облако-гора, летит и смеётся…

Проснулся Стасик от холода и от негромкого разговора. Готический лес вокруг играл в кошки-мышки со светом, хватал и отпускал белые дневные лучи. Маленький, едва живущий костёр наблюдал эту игру; походная палатка надувалась от ветра. Родители негромко обсуждали предстоящий скудный обед.

— Мама, я проснулся — позвал Стасик.

Никто его не услышал, только ветер задул сильнее…

— Я проснулся! Проснулся! Проснулся!!! — закричал Стасик.

Внезапно родители заметили его.

— Спи, ещё рано… — сказал отец. — Обед не готов ещё.

Слова эти подхватили Стасика и понесли над лесом, голубым, зелёным, потом жёлтым и красным, неясным и звонким, громким как звук органа: «Спи, ещё рано…»

Стасик открыл глаза, в комнате не было никого, даже маленький братик уже проснулся и гулял где-то под присмотром бабушки; родители давно ушли на работу.

Стасик подскочил к окну: всё было на месте — яблоня, ветхий сарай, где много странных игрушек, невысокий забор, соседний двор, ещё дальше — лес и край света. Под окном бродили соседские куры, клевавшие сбитые вчерашним дождём ягоды малины.

Где-то далеко, на тёмной крытой веранде бабушка говорила брату: «Не убегай от меня, не уходи далеко…» Братик смеялся и, быть может, убегал ещё дальше. «Уйдёшь далеко — Аллорайдо заберёт тебя», — грозила бабушка.

— Какой он, Аллорайдо? — закричал Стасик и выбежал во двор. Куры переполошились и разбежались в разные стороны.

Яблоня слегка покачнулась, стряхнув с себя солнечные зайчики, они разлетелись во все стороны — на братика, на пустую ржавую соседскую канистру, на кирпичную стену, за которой вечерами играет музыка, на бабушкины седые волосы под косынкой.

— Бабушка, какой он — Аллорайдо? — повторил Стасик. — Когда придёт?

— Никто не знает, какой он, — отвечает бабушка. — Его нельзя увидеть.

— Никогда-никогда? — удивляется Стасик.

— Никогда, — соглашается бабушка, — Иногда лишь, редко-редко, можно узнать, что он рядом…

— Как узнать, бабушка? — Стасик прыгает на месте от нетерпения. — Он страшным голосом рычать будет, правда? — Стасик широко открывает глаза, пугаясь своих же слов.

— Нет, рычать он не будет, — говорит бабушка. — Иди поиграй.

— Нет, он будет рычать! Будет! — настаивает на своём Стасик. — Вот так будет: Ы-ы-ы! Ы-ы-ы. Ы-ы-ы-ы-ы…

Звук приближается медленно, но верно, как неподготовленный экзамен. Только не надо смотреть на небо, многие смотрят, но зачем…? Баржа идёт медленно, как Волга через Россию, слишком медленно, очень медленно, звук всё ближе и ближе… Кто-то крестится, женщина поправляет косынку, пряча под неё чёрные волосы, два мальчика прижимаются к ней, младшему — едва исполнилось три.

— Мамочка, почему все крестятся? — спрашивает старший.

— Ложитесь, оба! — вдруг командует женщина.

— Зачем, мама?

— Ложитесь! — она толкает их на скользкие доски баржи, как раз за мгновение до появления этих странных крылатых созданий. Звук становится нестерпимым и вдруг лопается, один раз, другой, много-много раз. Женщина укрывает детей тонким одеялом. Звук слабеет, затем вновь усиливается, и лопается, лопается без конца. Из-под одеяла доносится плач.

— Будешь плакать — Аллорайдо заберёт тебя! — говорит женщина.

Никто не спрашивает — какой он, Аллорайдо. Его нельзя увидеть.

Его видеть нельзя.

Иногда можно догадаться, что он рядом. Когда девочка будет держать на руках разорванную куртку и плакать, не закрывая глаз, когда, вместо баржи, по реке поплывут вещи, когда через три дня трёхлетний сын скажет:

— Мамочка, можно я посмотрю на небо?

— Поздно уже, — говорит мама Стасику, — смотри-ка лучше в кровать.

— Тогда я лучше к папе пойду, — заявляет Стасик.

Настольная лампа освещает отца откуда-то снизу, превращая волосы в нимб вокруг огромного лба. Странные формулы появляются на стандартных листах бумаги, иногда тут же исчезая за огромным, перечеркнувшим их крестом. Отец пишет неторопливо и аккуратно, не спеша выводя каждый маленький индекс, каждую «альфу» и «сигму». Настольная лампа горит иногда всю ночь. Всю ночь видно отца и лампу, и нимб вокруг головы.

Ночью нет времени…

— Папа, что это за буква, такая странная?

— Это сигма, — отвечает отец. — В физике она обозначает сумму, единство сил.

— А что такое единство сил?

— Единство — когда все играют одновременно в одну и ту же игру…

Игра началась немного позже, чем ожидали — гроссмейстер устал с дороги, но даже уставший, выглядел добродушно. Хороший дядька — Соломон Флор.

Каменец-Подольский Дом офицеров переполнен. Гроссмейстер Флор против тридцати двух горожан. Одновременно. Белая гроссмейстерская пешка тридцать два раза открывает партию. Чёрные хитроумно защищаются, чёрные не сдаются… первые тридцать минут. Ещё через десять минут чёрных остаётся только двадцать четыре. Ещё пятнадцать минут — и чёрных всего восемь. Гроссмейстер доволен — скоро ужин, и гостиничный номер «люкс». И только одна доска немного портит гроссмейстеру аппетит. Вот эта — теперь уже единственная, последняя из тридцати двух.

Что-то непонятное происходит на этой доске. Чёрные фигуры проявляют невидимое ранее единство сил. Невероятная чёрная сигма вдруг вырисовывается на доске. Белая гроссмейстерская ладья безнадёжно бьётся в одном из острых чёрных углов. Зрители окружают последнюю доску. Зрителей теперь много — игроков только два: гроссмейстер и этот, почему-то не сдающийся восемнадцатилетний мальчишка с огромным лбом.

Внезапно гроссмейстер делает странный ход. Он ходит всеми фигурами одновременно — и они падают с доски в разные стороны. Ещё секунда — и гроссмейстера уже нет в зале. И только его ладья безнадёжно наблюдает со стороны за своими белыми собратьями по доске.

Никто ничего не понимает. К парню подходит майор — организатор матча:

— Зачем вы обидели гроссмейстера? Что вы ему сказали?

Молодой человек указывает на шахматные часы. Гроссмейстер остановил их. Гроссмейстер сдался. Счёт матча — 31:1

Один дождь за окном, и осень, и ночь… Дождь меняет свой цвет под утро, становится белым. В комнате медленно утренний свет оседает, и слышно: «Пришёл Аллорайдо!».

Настольная лампа тихонько потрескивает, остывая…, родители обнимают друг друга во сне.

День впереди…

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 4(315) 19 февраля 2003 г.

[an error occurred while processing this directive]