Главная страница

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 4(315) 19 февраля 2003 г.

Марианна БАНЬКОВСКАЯ-АЛЕКСЕЕВА (Ст.-Петербург)

«Благоприятна стойкость»

Среди многих и многих польских имен, вошедших в русскую культуру, обогатив самые разные ее области, не должно потеряться имя китаеведа Юлиана Константиновича Щуцкого* — одного из самых оригинальных российских востоковедов. Щуцкий одарил нас переводом-исследованием знаменитого «Ицзина» — древней китайской гадательной «Книги перемен» — памятника, возраст которого исчисляется не быстро текущими веками, а медленными, полновесными тысячелетиями. Задачей ученого было не только решить сложные, предназначенные для гаданий головоломки, но раскрыть, расшифровать сокрытые в древнем тексте изначальные и вечные поиски познания — догадки человека об окружающем мире и о себе самом.

Перевод-исследование «Книги перемен» длился десять напряженнейших лет. 3 июля 1937 года состоялась блистательная защита работы как докторской диссертации, а через два месяца Юлиан Щуцкий был арестован и в феврале 38-го расстрелян. «Книга перемен» увидела свет лишь через 23 года, затем была переведена на английский язык, затем издавалась снова и снова, большими тиражами.

В.М.Алексеев и Ю.К.Щуцкий

Учитель Щуцкого, известный синолог В.М.Алексеев**, создавший новую школу отечественного китаеведения, выступая на защите своего, быть может, самого любимого ученика, назвал его труд научным подвигом, который мог свершить лишь человек особого склада и особых способностей. Можно сказать, что Юлиан Щуцкий был рожден переводчиком «Ицзина», хотя в силу своей необычайной одаренности мог стать музыкантом или художником, или поэтом. Эти несостоявшиеся, отставленные ради науки призвания остались в нем и создали ту всеми признаваемую особость научного творчества, которая влечет к себе отнюдь не только востоковедов. Он сам, так сказать, расписался в своей особости в предисловии к «Книге перемен»: «Эта система — плод многовекового накопленного опыта наблюдения мира, мира реального, красочного. Здесь вполне уместно вспомнить то, что Гете говорит о мире красок: краски — это действия и страдания света. Можно ощутить «Книгу перемен» как эпопею взаимодействия света и тьмы. Тогда она приобретает и красочность и выразительность». Щуцкий счастливо сочетал в себе мирознание ученого с мироощущением художника.

Главным конкурентом научному призванию было призвание музыкальное, столь сильное, что вызывало даже сомнение в правильности выбранного пути. Но выбор был сделан, и, став академически точным ученым, Щуцкий рабом этой точности не оказался, ибо внутренним музыкальным слухом прежде всего слышал музыку доказательств, воспринимая как своего рода музыку саму логическую связь. Заимствуя эти определения у О. Мандельштама, хочу занять у него еще и другое: Мандельштам сравнил «Происхождение видов» с музыкальной сюитой, и можно смело перенести это сравнение на «Книгу перемен» в интерпретирующем переводе Ю.К. Щуцкого. «Ицзин» Щуцкого адресован не разного рода гадателям, гадающим, с подбрасыванием игральных костяшек, об эфемерных наших делах, а тем, кого, как Г. Померанца, волнует «проблема равновесия Нового времени и созерцания глубин бытия, ибо ни одна острая проблема не решается без стихшего, свободного от страстей ума. Чем больше кипят страсти, тем нужнее внутренняя тишина». Этим мыслям современника нашего грохочущего, по его же определению, времени откликается, как эхо, древний «Ицзин» (ситуация №20. Созерцание): «Наступает момент созерцания… Это момент противоположный деятельности во внешнем… человек отстраняется от деятельности вовне и концентрирует свои силы на самом познавательном созерцании, которое является тоже деятельностью, но деятельностью познания… Этот момент со стороны его содержания характеризуется полной правдивостью внутри и ее внешним проявлением — строгостью и искренностью». Так понят и выдан нам — интерпретирован Щуцким древний лаконичный текст: «Владея правдой, будь нелицеприятен и строг».

Исследователем-переводчиком такого рода надо было родиться. Но и воспитаться тоже. Воспитывала — питала среда обитания, и потому ценны свидетельства о ней, оставленные племянницей Юлиана Константиновича Марией Николаевной Соловьевой. В 25 рассказах-этюдах, составивших повесть о жизни ее дяди, предстает культурный пласт, быт и бытие, освещенное невозвратимо испарившимся духом российской интеллигентности. В большом групповом портрете окружавших Щуцкого людей много известных, много прекрасных и просто любопытных, но одно лицо высвечено особо — прекрасное и в юности и в старости лицо Антонины Юлиановны Щуцкой (Новицкой), матери Юлиана. В этом образе, любовно сбереженном памятью внучки, с простой домашней конкретностью — и потому с особой убедительностью — предстает гармоничное слияние обеих культур, польской и русской.

Музыкантка-пианистка, в силу обстоятельств вынужденная везти нелегкий воз отупляющих своей нескончаемостью домашних работ, бабушка Дуся умела и в них проявлять свою одаренность и будничную манную кашу превращать в некое праздничное блюдо. Весь руководимый бабушкой Дусей, настраиваемый ею так, как настраивают рояль, домашний быт, по нынешним новым меркам — нищий, в рассказах Марии Соловьевой вызывает спасительное чувство зависти к простой и красивой, интеллигентной жизни, свободной от диктата обогащения, культа комфорта. Антонина Юлиановна была неким камертоном, задававшим звук, следуя которому большая семья Щуцких и Соловьевых, десять очень разных, во многом противопоказанных друг другу людей жили, радуясь этой совместности, а не тяготясь ею. Для руководства такого рода необходим внутренний музыкальный слух — способность слышать других.

Эту внутреннюю музыкальность матери вместе с ее абсолютным слухом перенял Юлиан — наследовал генетически и впитал из созданной ею среды обитания. Возможно, он и сам думал об этом, когда переводил и интерпретировал вторую в «Ицзине» ситуацию (Кунь. Исполнение): «Даже самое напряженное творчество не может реализоваться, если нет той среды, в которой оно будет осуществляться… Эта среда должна быть податливой и пластичной… должна в полной самоотверженности вторить и следовать за импульсом творчества. Но вместе с тем она не должна быть бессильной… Поэтому она — вполне самоотверженная сила — выражается метафорически в образе кобылицы, которая хотя и лишена норова коня, не уступает ему в способности к действию». Древний текст гласит: «…благоприятна стойкость кобылицы. Спокойная стойкость — к счастью».

«Благоприятна стойкость» — настойчиво повторяющийся как рефрен на всем протяжении «Книги перемен» лейтмотив ее, и он может быть выбран как самый точный эпиграф к предлагаемым отрывкам из повести М.Н. Соловьевой.


* О Ю.К.Щуцком см. «Вестник» №№ 18 и 20 за 1999 г.

** Академик В.М.Алексеев — отец М.В.Баньковской-Алексеевой.

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 4(315) 19 февраля 2003 г.

[an error occurred while processing this directive]