Главная страница [an error occurred while processing this directive]

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 26(311) 25 декабря 2002 г.

Шуламит ШАЛИТ (Израиль)

"Шолом-Алейхем, Олжас Сулеймен!"

Мама, почему верблюд красивый?
Что ты, боже, он такой урод!
И не трогай! Фу, какой паршивый!
А потом потянешь пальцы в рот!
Нет, красивый! Спорим, что красивый?
Видишь, дедушку на спинке покатал,
А когда его я попросила,
Он ладошку мне пощекотал...

Мы любили эти милые стихи-зарисовки. На каникулы мы разъезжались по разным городам, деревням, краям и республикам, в Литинституте 1 говорили, что если собрать в букет все языки, на которых говорят и пишут студенты, их окажется около шестидесяти. Но вот Гена Лисин из Чувашии, а потом и Олжас Сулейменов из Казахстана писали по-русски, сначала выдавая свои стихи за переводы. Легче было печататься. Национальные кадры. Утром 19 декабря 1960 года Олжас, уже исключённый из института, тайком пробиравшийся в новое общежитие на улице Добролюбова, возле Останкино, и ночевавший то в одной, то в другой комнате, принёс мне рукописный сборник - большую бухгалтерскую книгу. На обложке было написано: "Олжас Омар-углы Сулеймен". И в продолжение шутки: "Подстрочный перевод с казахского".

Олжас Сулейменов

"Меня печатать никогда не будут. Как в Москве аукнется, так у нас откликнется. А ты когда-нибудь напишешь мемуары, вспомнишь, может быть, обо мне. И весь я не умру". Сказал и ушёл. А через некоторое время, попав на какой-то международный то ли форум, то ли фестиваль и очаровав всех своей европейскостью, при восточном обаянии и молодости, в одну ночь стал известным и даже знаменитым. Его приглашали и в арабские страны, восторженно принимали в США. Во Франции его переводчик, профессор Леон Робель, переводивший и Маяковского и Вознесенского, сравнивал Сулейменова с Хлебниковым. Росла слава, строилась карьера. Он был первым поэтом, награждённым премией Ленинского комсомола (очень почётная тогда премия), стал депутатом Верховного Совета Казахстана; в бытность его главным редактором "Казахфильма" вышли хорошие картины "Лютый", "Конец атамана" и другие, чем он по праву гордился, потом возглавил Госкино Казахстана, побывал, уже в годы перестройки, и министром и членом парламента, как-то газеты сообщали, что вместе с другими депутатами участвовал в трёхдневной голодовке против Конституционного суда и, вроде бы, президента... Высоко взлетал и низко падал. И больно ударялся.

Я не слишком внимательно следила за его жизнью, давно удалившись от тамошних дел. Помнила, что сердилась на него: обсуждал со мной приглашение в станицу Вешенскую, к Шолохову. И как будто соглашался, что надо отказаться. А потом, оказывается, смалодушничал, поехал. Зачем же ты со мной советовался?! Но это было так давно. Говорили, что его ссылают в почётную отставку - послом Казахстана в Италию. Думала, слухи. Оказалось правдой. После Италии - Франция... Время от времени кто-нибудь передаёт от него приветы. Прислал толстенную книгу. В предисловии одного из последних поэтических сборников рассказал и о нашей дружбе и о том, как я познакомила его с Борисом Слуцким. Как молоды мы были...

Чужая стихия, но не чужая судьба. Ибо была одна страничка в его биографии и творчестве, сроднившая нас и, кроме меня, некому на свете рассказать об этом.

Эта страничка - еврейская тема. Да-да, еврейская тема в творчестве казахского поэта. Но она возникает на последних страницах рукописи, а мы пробежимся пока по первым...

Дань юности, дань дружбе. Кое-что из этих стихов напечатано, кое-что даже очень популярно, а некоторые стихи вы услышите сегодня впервые. Студентами, мы любили, сбежав с лекций, сидеть на Тверском бульваре, болтать, читать стихи, смотреть, как играют дети на песчаных горках, фотографировать их...

На одном из снимков в моем обширном архиве я вижу девочку с яркими чёрными глазёнками-сливами... Стихи Олжаса Сулейменова об этой девчушке (а, может, о другой) милы и шутливы. Мы, особенно девчонки, нам было по 17-20, любили весь мир, любили эти стихи, как любили и самого автора.... С нами у него не было романов. А с кем были, мы тогда не знали.

Мне интересно угадывать
В детях линии взрослых.
Этот мальчишка будет
Рослым, горячим мужчиной.
Любит, наверное, малый
Мясо в приправах острых.
И переходит дорогу,
Не уступая машинам.
Девочка эта будет
Женщиной несчастливой.
Слишком блестят под прядью
Спелые черносливы.
Ай, не гляди, девчушка,
В бритые наши лица:
Твой пятилетний парень,
Не понимая, злится.

Не всё, что он тогда писал, было додумано, доработано, но всё было свежо и искренне... Стихотворение "Кыз куу" он позднее назовёт по-русски "Догони" и объяснит, что это национальная игра: юноша, догнавший на скаку девушку, должен её поцеловать. Это стихотворение любили и Михаил Светлов, и Лев Озеров, и Леонид Мартынов, и Борис Слуцкий. А он его читал, как читал стихи Илья Сельвинский, рубя рукой воздух...

Догони меня, джигит,
Не жалей коня, джигит,
Если ты влюблён и ловок,
Конь умрёт, но добежит.
Догони же,
Поцелуй,
Голос от стыда дрожит,
Среди этих звонких струй.
Меня ветер догоняет,
На груди моей лежит,
Обнимает, обнимает,
Ой, зачем отстал, джигит!
Издевается луна,
Я одна,
Опять одна,
Мои руки побелели,
Кровь на крупе скакуна.
Злые люди,
Злые люди,
Вы обидели меня.
Дали смелому джигиту,
Дали сильному джигиту
И красивому джигиту
Ишака,
А не коня!..

Наверное, влюблялся часто, поэт... Высокий, стройный, смуглый, помню его необыкновенно длинные пальцы... По этим красивым рукам узнала его как-то на экране: он был гостем "Голубого огонька", и оператор, ещё не показав ни его лица, ни фигуры, скользнул по рукам, и я сказала: Олжас!

Были женщины - по плечо,
Были женщины мне - по грудь.
Но - по сердце
Была одна.
Просто пo сердцу мне она.
Всё идёт ей -
Тоска в глазах,
И пушиночка в волосах,
И жестокий, капризный рот,
И зубов обнажённый лёд.
Даже пальчиков нежный хруст,
Даже слишком невзрослый рост,
Даже тридцать четвёртый год.
Всё идёт ей.
Как всё идёт!..
* * *
Ах, какая женщина,
Руки раскидав,
Спит под пыльной яблоней.
Чуть журчит вода.
В клевере помятом сытый шмель гудит.
Солнечные пятна бродят по груди.
Вдоль арыка тихо еду я в седле.
Ой, какая женщина! Косы по земле!
В сторону смущённо
Смотрит старый конь.
Солнечные пятна шириной в ладонь...

Но о женщинах мы не говорили. Только потом, о жене Марине: как сильна была его юношеская любовь - мог ночь проскакать без седла, чтобы поцеловать и вернуться к утру домой...

Писал и об одиночестве, о желании любить, согреть, отдать... А серьёзность снимал шуткой.

Когда на тёмных окнах тает ветер,
Мне хочется кому-нибудь поклясться,
Хоть чем,
Хоть в чём,
Любовью иль в любви.
Такой уж ветер,
Тёмный, белый вечер.
Зайди хоть кто-нибудь,
Любой, любая - встречу.
Всё будет, как признание в любви.
Я обогрею, накормлю, сыграю,
Зайди хоть кто-нибудь -
Я не скрываюсь.
Да, да, хоть ты, хоть он -
Я не скрываюсь,
Но, может, всё же вы зайдёте?
Вы.

Из моего дневника: "8 декабря 1960 г. Очень горько. Сегодня был товарищеский суд над Олжасом. Я вышла на трибуну перед полным залом. На что я надеялась? Разжалобить, защитить, спасти? Я сказала: "Олжасу было 4 дня, когда расстреляли его отца... Талантливых людей так мало, а он бесспорно талантлив..." Что я там еще говорила, не помню. Полный провал. Но отчетливо помню, что сначала в президиуме закивали головами, а потом недовольно зашушукались. Для меня, тогда, выйти на трибуну было почти что умереть. Но... мое геройство не помогло. Его исключили. Нашёлся повод - запустил в подонка бутылкой. Им нужна была только зацепка...

А за две недели до этого, 25 ноября, в Центральном доме литераторов в Москве был вечер памяти еврейского поэта Переца Маркиша. Давид Маркиш, его сын, мы учились на одном курсе, принёс мне два билета. За билетик буквально убивались. Я могла пригласить кого-нибудь из приятелей-евреев. Но над Олжасом сгущались тучи. Если его выгонят, тяжело будет возвращаться домой, а в Москве жить негде и не на что. Он ходил подавленный. И я взяла его с собой на вечер. Повела казаха на вечер еврейской трагедии...

В той же рукописи, из которой я цитирую, вместо эпиграфа к стихотворению "Новогодняя полночь" - рукой Олжаса: "Эти стихи написаны по другому поводу, но я дарю их тов. (товарищу) Суламите", то есть мне. Тридцать лет спустя прочла в интервью с О.Сулейменовым, как, занятый исследованием всего, что было написано про "Слово о полку Игореве", он "с восторгом неофита" прикоснулся к громадному пласту любопытнейших сведений... и "увлёкся фольклором - и тюркскими письменами, и скандинавскими рунами2 .

И я вспомнила, что с тем же восторгом неофита он открыл когда-то Редьярда Киплинга. Это было в моей комнате, в общежитии, я делила её с одной из подруг, литовкой Марите Глибаускайте. В тот вечер мы вслух читали Ромена Роллана. "Своими первыми впечатлениями, - читала я, - Гретри был обязан чугунному горшку, кипевшему на огне: ему было 4 года, он танцевал под пение горшка. Ему захотелось узнать, откуда берутся звуки: он опрокинул горшок и вызвал взрыв пара, опаливший ему глаза и навсегда ослабивший зрение..." Я читала этот рассказ о французском композиторе Модесте Гретри вслух, ибо в тот вечер у нас были гости - две московские девушки. Никто меня не перебивал, и я продолжала рассказ. У композитора были три дочери. Две из них умерли. Как-то к Гретри пришёл Руже де Лилль. Увидав младшую дочь, он сказал отцу: "Имея такую прелестную дочь, вы должны считать себя счастливым". Гретри шепнул ему на ухо: "Да, она прелестна, она собирается сейчас на бал, а через несколько месяцев она будет лежать в гробу". "Так и случилось", - заканчивает свой рассказ Ромен Роллан. Я едва заметила, что во время чтения в комнату неслышно вошли двое - мой добрый приятель из таджикской группы художественного перевода Юрчик Нестеренко, ныне житель Гиват-ха-Море, что над Афулой3 , а с ним - почти не знакомый мне тогда Олжас Сулейменов. Юрчик выпил вина, Олжас вина не пил. Он варил себе чифир, крепчайший чай, но тогда я этого не знала. Мы беседовали, а он рылся в книжках. Брал одну, перелистывал, ставил на место. Наткнулся на Киплинга, прочёл "Да, Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с места им не сойти..." (кажется, это перевод К.Зелинского, позже встречались мне и другие переводы). Олжаса буквально пронзили эти строки. Он был упоён, потрясён, не переставал твердить: "да, Запад есть Запад, Восток есть Восток..." Из этих двух строчек, из магии этих слов, из этой страшной для него мысли - по чёткости её и беспощадности, ведь он-то сам был и видел себя воплощением этих двух начал, их синтезом - происхождения восточного, крови восточной, но культуры западной, европейской... И что же - это необъединяемо? Отсюда вышла самая главная тема его поэзии, его борьбы с великорусским шовинизмом, за национальное достоинство малых народов, его поиски общности через разобщённость и преодоление противоречий в самом себе - Человеке, Поэте, Учёном... Его много били, не знаю как, но он уцелел...

Самую положительную рецензию Олжас Сулейменов получил от Брежнева на нашумевшую книгу "Аз и я", изданную не в Москве даже, а в Алма-Ате. В то время как автора книги распинали в Академии Наук в Москве и на бюро Компартии Казахстана, Брежнев сказал секретарю ЦК Кунаеву: "Ни хрена там никакого национализма нет" (по-моему, последнее "нет" было грамматическим излишеством).

И вот мы пришли с Олжасом на вечер памяти Переца Маркиша в ЦДЛ. В каком настроении мы собирались, можно судить по тому, что он повторил последнюю фразу Роллана, чуть переиначив её и переадресовав самому себе: "Да, она прелестна, она собирается сейчас на бал, а скоро будет лежать в гробу..." А я-то думала тогда, что он всецело поглощён Киплингом.

В переполненном зале стоял приглушенный гул. Подумать только, сразу столько евреев вместе. Знали, что на вечере выступят Анна Ахматова, Павел Антокольский, Семён Кирсанов, Вильгельм Левик, добрейший Всеволод Иванов... Прошёл слух, что приехал и будет петь Михаил Александрович. Шушукались: он согласился петь бесплатно, а какие гонорары берёт на радио?! И вышел Александрович на сцену и пел... И читали стихи на идиш, на русском, и рассказывали о поэте. С портрета смотрели на нас прекрасные глаза Переца Маркиша. Почему мне так ярко запомнился этот вечер? Не знаю, можно ли это понять сегодня. Я впервые кожей, всем существом почувствовала себя частицей народа. Этот зал был мой народ. Эта речь, самая родная и самая любимая для мамы и папы, была отнята у меня, запрещена, изъята, похоронена. За что нам запретили наш язык, нашу литературу, культуру? Вечера Нехамы Лифшицайте придут позднее, Геула Гил4 приедет потом, всё будет потом. Седые люди, усталые лица, воспалённые горящие глаза как искалеченная судьба моего, но не знакомого мне народа. А эти умные юноши в очках и безумно красивые девушки - их так много, откуда они все взялись? Рядом сидел мой казах, и я не знала, что чувствует он. Оказалось, и его обожгло. Он всё не только чувствовал, но и понимал. Сострадал. Люди плакали молча. Вот они, мои дедушки и бабушки, которых у меня никогда не было... Слиток горя. И от несовместимости личных печалей с той высотой, на которую поднимали нас строфы поэта и музыка - сердце рвалось на части. Я думаю, у всех...

В перерыве Олжас куда-то пропал. По-моему, его смутила какая-то девушка с глазами-сливами. В общежитие я возвращалась одна. Что поделать, я была только его "товарищ". Когда его исключили из института, он то пропадал, то вдруг появлялся в общежитии. На первом этаже ему оставляли приоткрытым одно из окон. Спал, скрываясь, то в одной комнате, то в другой. 19 декабря рано утром - стук в дверь. Олжас! Улыбается смущенно, но во весь рот. Два ряда зубов, как у голливудского актера Роберта Тейлора. И подает мне толстую бухгалтерскую книгу. "Вот, тебе. Писал всю ночь. На вечное хранение. Уезжаю домой". Я не смогла вывезти рукопись за границу. Только благодаря перестройке она вернулась ко мне, через пятнадцать лет.

Под малиновым платьем гордятся высокие ноги,
В тонких пальцах стыдливо мужская лежит сигарета,
А в безумных глазах
вдруг такие высокие ноты...

Это, наверное, о той девушке... А вот и еврейский цикл. И я снова вижу тот зал, и слёзы, и певца - незабвенного Михаила Александровича. Вы не помните, как выглядел Александрович? Низенький, кругленький... Но про его глубокий бархатный голос моя мама говорила: "Все отдать - и то мало..."

Закройщик или академик
Поёт на идиш,
Поёт впервые не для денег,
Ты это видишь?
В тебе не вздрогнули мотивы
Забытых песен,
А зал, как заново, счастливый,
Поёт из кресел.
    Прямые волосы, не пейсы,
    А славословье!
    Слова шутливых, милых песен
    Играют кровью.
    Поют упрямые, седые,
    Старее пыток,
    А рядом чьё-то сердце стынет,
    Хрипит испито.
Хрипит. И в стоголосом хоре
Выходит звонко.
Я верю, нет на свете горя
Старей ребёнка.
А ты... сидишь в оцепененьи
Тебе так странно -
В весёлом зале и на сцене
Чернеют раны...

Я не сужу его стихи. Хороши они или плохи - пусть скажут другие. Я о том, как много увидел и почувствовал в том зале Олжас.

В 1964 г. в Литве широко отмечали четырехсотлетний юбилей Донелайтиса, литовского классика, поэта. В составе делегации от Казахстана был Олжас. Он сразу же срифмовал: "Донелайтис - Да не лайтесь!" С утра и до вечера, а потом с вечера до утра в его номере в гостинице "Неринга" рекой лилось шампанское. Он всех принимал, за всё платил. Такой вот богатый и щедрый. И было - все веселятся, а его нет.

Потом возвращается мрачный. Оказалось, он ездил в ... Панеряй 5, Понары...

Хотелось с кем-то говорить, а тут рекой - шампанское.

Мы вышли из гостиницы. Он до алкоголя не дотронулся, но его шатало. Рассказал, что шёл по колени в снегу. И путь показался ему нескончаемым. Физически трудно было идти по глубокому снегу... И эта жгучая белизна. Экскурсовод монотонно произносил: 20 июля - 8 августа 1941 года - 1 000 убитых, 12-31 августа - 444, сентябрь-октябрь - 19 311... Общий счёт не сходился с числом выкопанных позднее трупов - их было 58 000. Он всё записал. Трупы выкопали и сожгли между сентябрём 43-го и апрелем 44-го. Люди были скованы цепью, те, что сжигали, 70 евреев и 10 советских военнопленных, которых сочли евреями... По ночам их загоняли в окоп или просто глубокую яму, куда спускались по деревянной лестнице, которую потом поднимали. Три месяца голыми руками и ложками, у кого они были, рыли туннель, 40 из них убежали в ночь на 15 апреля 1944-го. 25 были пойманы и убиты. Пятнадцати удалось спастись от погони.

"Какой там белый снег", - повторял он. - "Понимаешь, я почти написал поэму, в общем, на еврейскую тему, ещё там, у себя, но у меня нет названия и ещё каких-то деталей. Ты не могла бы мне что-то спеть на еврейском?"

Я повела его в дорогой мне дом, к тёте Рухоме Хайтене (Хаит), мужа которой убили литовцы в первые дни войны, еще до прихода немцев, и к Леониду Григорьевичу Аниксу, её второму мужу, бывшему подпольщику, отсидевшему много лет на Колыме. (Дочь тёти Рухомы - Ляля живёт сегодня в Ашкелоне 6.)

Нас угощали коньяком и очень вкусными яблоками.

Тётя Рухома спела несколько еврейских песен, я подпевала, Олжас расспрашивал хозяина о Колыме. "А вот эту знаешь, - тётя Рухома обратилась ко мне, - "Зог нит кейнмол аз ду гейст дэм лэцтн вэг"? - и пропела начало. То ли потому, что мотив был Олжасу знаком ("То не тучи, грозовые облака" Д.Покрасса), то ли благодаря объяснению тети Рухомы, что эта песня на слова Г.Глика 7 во время Второй мировой войны стала гимном вильнюсских евреев-партизан, но он попросил перевести ему именно этот текст. "Никогда не говори, что ты идёшь в последний путь..."

Олжас много раз менял название, выбрасывал отдельные строки, делил текст на части, вносил правки, видимо, сражался с цензурой. Но у меня хранится оригинал, который О.Сулейменов прислал мне вскоре после отъезда. Это первая публикация, на жёлтой газетной страничке, даже названия газеты нет, какая-нибудь "Казахстанская правда" или "Комсомолец", дата написана от руки - 20.1.1964 г. "Недавно, - написано в предисловии, - Олжас вернулся из поездки по странам Ближнего Востока". Целый разворот. И в подвальной части идёт крупный заголовок на две страницы:

Не говори, что это наш последний путь

I

Хорошее слово вошло в
     обиход,
длинное, очень хорошее
     слово,
оно на ингушском,
     чеченском, калмыкском,
оно на греческом и
     кумыкском -
длинное, очень хорошее
     слово.
Негру - простить его
     странную кожу,
араба - за мусульманство -
     тоже,
вчера Ватикан (о, великое
     время!),
реа-би-ли-тировал
еврея.
"Не - евреи - распяли -
     Христа!"
Две тысячи лет для
     народа, -
двадцать лет Колымы,
две тысячи лет за колючей
     проволокой
арестант
ломал о сосну
как 20 - ломали мы.
Радуйтесь, радуйтесь,
     иудеи,
всё доказано, радуйтесь,
     это зря
древнеримляне мучали
     вас идеей
и громили тамбовские
     цезаря!
Зря в кострах вас палили
испанцы и немцы,
зря построили, зря
Бухенвальд и Освенцим,
вас безродными
называли
     зря:
ваши грады и сёла -
     концлагеря.
Я был в синагоге у рабби
     Иоффе,
на стенах - фрески
     еврейской истории,
и не было там Христа и Голгофы!
Голгофы!..
Смеялся Иоффе:
     "Здорово?"
"Евреи злые, они-то знали,
что не евреи Христа
     распяли,
скрывали, хитрые,
     принимали,
и в оправдание
давали
взамен Христа - других
     богов,
а им за тех богов -
Голгофу!"
Вершится (и зря) по белому свету
две тысячи лет.
     "Операция йёт!"
Это самый еврейский
     смешной анекдот.
Значит, зря на еврея
     напраслина эта!

II

Поёт на идиш девочка
     в Литве,
в квадратном доме -
     тёплая квартира,
два яблока, два кресла,
     рюмки две,
сосновые дрова гудят
     в камине.
Под эту песню на
     гортанном идиш
Я шёл в снегу по пояс
     между соснами,
я шёл путём, который не
     увидишь,
пока не станешь на него
     подошвами.
Не там, где вас ласкали и
     любили,
не там, где удавались вам
     карьеры,
там родина, где снежные
     карьеры,
где вас несправедливо,
     но убили.
Я вспоминаю все
     землетрясенья,
в которых выжил,
ножи в подъездах,
     из которых вышел,
воронки Волги у ночной
     Казани -
сегодня мне карьеры
     показали.
Нельзя быть злыми! Знаете,
     - нельзя!
Так часто злоба порождает
     зло,
но вам не хочется
     плевать в глаза?
Рвать города? И вырезать
     село?
Поля топтать? До тла
     палить леса?
Пить кровь нечистую
     из грязной шеи?
И перед злом не опускать
     глаза,
омытые слезами
     униженья?
Не говори про наш
     последний путь!
Кто не горел во всех семи
     коленах,
тот не имеет права
     ни на бунт,
ни на тепло соснового
     полена.
Мне не мешай - я слушаю
     литвинку,
поющую на идиш песню
     Гетто.
Армянский двин!
     Пронзительные вина,
сивухи, водки, вам бы
     горечь эту -
гортанный звук
     настоенный в веках,
в объёмах уязвимых душ
     еврейских,
он, нерасплесканный
     в таких бегах!
Звук черноглазый, как
     Христос на фресках,
распятый на губах девчонки,
     корчится...
Ему не больно,
     больно нам двоим:
ей - онеметь, а мне
     оглохнуть хочется.
Не очень сладко жить
     ушам моим...

Это и был итог той нашей встречи. Все и всё вошли в его поэму - поездка в Панеряй, Колыма Леонида Григорьевича, наше пение, тети Рухомы и мое, горечь коньяка и сладость яблока, только что принятое Ватиканом решение о "реабилитации" евреев ("не евреи распяли Христа")...

В одну из позднейших публикаций он добавил новый отрывок:

В этой комнате - книжная полка.
Что за поэты в двадцатом столетье:
Бедный, Голодный, Скиталец, Горький,
Чёрный, Белый,
     Шолом-Алейхем..
...
Может, зря мы желаем
     друг другу несчастий?
В душегубках глухих обывательских душ!
Может, зря нас казнят ежечасно!
Мы - Голодные. Бедные. Чёрные.
     Есть - белее.
Мы в обложках цветных.
     Есть зелёные, как салат.
Все обложки двадцатого века -
Шолом-Алейхем!
     Моё имя сегодня ответом -
Алейкум Салям...

Шолом-Алейхем, Олжас Сулеймен! Салям Алейкум! Ты уже не в Риме, ты - в Париже? Приезжай, мы будем рады тебе - и Юрчик, и Давид, и твой товарищ Суламита.

ДОБАВЛЕНИЕ (из той же хранящейся в моем архиве рукописи):

О своей первой мальчишеской страсти

Нет, мне не было даже двенадцати лет.
Детство, лето, далёкий тыл.
Домик,
Грохот и скрип пароконных телег,
Зной, сады, погружённые в пыль.
И весёлая женщина в нашем дворе.
Квартиранткою звал её дед,
Мои щёки с утра начинали гореть,
Нет, мне было тринадцать лет.
Я смеялся, когда улыбалась она,
Я болтал, когда не было слов,
И когда у ручья умывалась она,
Я мальчишек гонял из кустов.
Всё давно,
Но сейчас вспоминается мне -
Ночь, саманный, без ставень, дом.
Я стоял, прислонившись к белёной стене,
Под весёлым её окном.
Он вернулся с войны -
Это я понимал,
Но она обнималась с ним.
Он, проклятый, её на руках поднимал,
И она целовалась с ним.
Я не знал, почему мои руки дрожат.
За окном тишина,
Темно.
Лёгкий шёпот,
Э-э, как тут себя удержать.
Я ударил камнем в окно.
Кто-то выбежал:
- Ты?
Я смотрел ей в глаза.
Как во сне мне хотелось кричать.
И тогда я, мальчишка, впервые сказал:
- А-а, пошла-ка ты, так твою мать!..
И она оттолкнула того:
- Уйди.
Это деда Назара внук...
И прижала к распахнутой тёплой груди:
- Ах, мой маленький, добрый друг...
Детство, детство забыто.
Да, время летит.
Но мне трудно бывает с тобой,
Когда мальчик соседский на нас поглядит
С непрощающей детской тоской.
Он стоит, прислонившись к белёной стене,
Черноглазый, угрюмый, злой.
Свою первую нежность отдаст он тебе,
Своё детство, сады,
Зной...

Волчата

Шёл человек.
Шёл степью, долго, долго.
Куда? Зачем?
Нам это не узнать.
В густой лощине он увидел волка,
Верней, волчицу,
А, точнее, мать...
Она лежала в зарослях полыни,
Откинув лапы и оскалив пасть.
Из горла перехваченного плыла
Толчками кровь, густая, словно грязь.
Кем? Кем? Волкoм? Охотничьими псами?
Слепым волчатам это не узнать.
Они, толкаясь и ворча, сосали
Большую неподатливую мать.
Голодные волчата позабыли,
Как властно пахнет в зарослях укроп.
Они, прижавшись к маме, жадно пили
Густую холодеющую кровь.
С глотками в них входила жажда мести.
Кому?
Любому.
Лишь бы не простить.
И будут мстить
В отдельности,
Не вместе.
А встретятся -
Друг другу будут мстить.
И человек пошёл своей дорогой.
Куда?.. Зачем?..
Нам это не узнать.
Он был волчатник,
Но волчат не тронул,
Ребят уже не защищала мать...

 


1 Литературный институт им. М.Горького был основан в 1933 г. в Москве, на Тверском бульваре, 25, в старинном особняке, где в 1812 году родился А.И.Герцен. См. "Воспоминания о Литинституте", Москва, СП, 1983 г.

2 Скандинавские руны, эпические народные песни у карелов, финнов, эстонцев.

3 Гиват-ха-Море расположен на живописных холмах южной Галилеи, район города Афула.

4 Геула Гил, израильская певица. Её гастроли в Советском Союзе в 1966 г. прошли с оглушительным успехом и послужили, в определённой степени, катализатором возрождения национального самосознания у евреев СССР.

5 Панеряй, пригород Вильнюса в Литве, место массового (ок. 100 000 ч.) уничтожения и погребения евреев Вильнюсского гетто подразделениями СС и литовскими колаборационистами в 1941-43 гг.

6 Ашкелон, город на юго-западе Израиля, на побережье Средиз. моря около полосы Газа; в древние века _ финикийский порт.

7Глик Гирш (1922-1944?), идиш. поэт. При ликвидации Вильнюсского гетто был схвачен и отправлен в лагерь Голдфилд на терр. Эстонии. По слухам, погиб после побега из лагеря.

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 26(311) 25 декабря 2002 г.

[an error occurred while processing this directive]