Главная страница [an error occurred while processing this directive]

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 23(308) 13 ноября 2002 г.

Шуламит ШАЛИТ (Израиль)

"Эй, возьмите меня с собой!"*

Итак, "Зелменяне" - повесть Моше Кульбака.

Реб Зелмеле Хвост был простой человек. А зачем простому человеку хвост, даже если это его фамилия? Покажите мне хоть одного еврея в Танахе, нашей главной книге - еврейской Библии, с фамилией? Саул, Самуил, Давид, Соломон - цари наши, но и их только по именам называли. Фамилии нам потом навязали... Но зато в наших местах к имени добавляли почтительное реб - это не ребе, не раввин, то есть, не должность и не звание, а знак уважения. И к реб Зелмеле уважение не убывало даже, если он и выходил во двор в одних кальсонах. Лето ведь, жара. И потом это был свой двор, где копошится уже четвертое поколение Зелмеле. Зелмеле это, наверное, уменьшительное от Залмана? Почему же они произносят "Зелмен", "Зелмеле"? Впрочем, их имя, их и дело, а наше - знать только, что он положил начало реб-зелменовскому двору. Он и бабушка Бася. О фамилии Хвост вспоминали (хотя в натуре он и отпал) только, если надо подписать что-нибудь официальное. Завещание, к примеру.

Заглянем в документ, который он написал прямо на обложке молитвенника, когда стал собираться в дорогу... Заодно познакомимся со вторым поколением Зелменян или Зелменовых - это уж как хотите... На идиш это "Зелменянер" - так и называлась выпущенная в 1931 году в Минске книга известного и любимого на еврейской улице поэта Моше Кульбака. А знали его, как мы говорили, в Варшаве и Вильне, Москве и Одессе, и даже в далеком Бруклине. На русском повесть "Зелменяне", в переводе Рахиль Баумволь, вышла в далеком 1960 году. Выходила она с большими трудностями, а тираж разошелся, не разошелся даже, а разлетелся мгновенно, и сегодня эта книга - библиографическая редкость.

Моше Кульбак. На земле Израиля его настоящее имя не коробит слуха, а кому непривычно, называйте Моисеем Соломоновичем. Так какой же документ написал реб Зелмеле на переплете молитвенника? Догадливые какие, конечно, завещание. Задача перед ним стояла не из легких. Он ведь оставлял на земле четверых сыновей и трех дочерей.

"Я намерен сам, пока я жив, поделить между моими детьми все, что останется после моей смерти. Я считаю, что должно быть так. Мои дети остаются жить на моей половине. Мой кусочек земли пусть продадут и возьмут за него примерно четыреста целковых. И мое место в синагоге тоже пусть продадут и возьмут за него сто пятьдесят целковых. Кроме того, у меня в печке, под шестым кирпичом справа, спрятана одна тысяча целковых. Пускай так поделят: сыну моему Иче - сто пятьдесят целковых, потому что он, мой сын Иче, уже взял сто пятьдесят целковых в счет наследства еще при моей жизни, а сыну моему Зише - двести целковых, и сыну моему Юде - тоже двести целковых, сыну Фоле - еще двести целковых, а дочери Хае-Маше - сто целковых, и дочери Матле - тоже сто, и дочери Раше столько же - сто целковых. А Гурвицу пускай отдадут сто шестьдесят целковых, которые я у него взял, чтобы дать сыну моему Иче в счет наследства еще при моей жизни, стало быть, надо ему отдать. Шестьдесят целковых пускай дадут на нужды общества, а остальное - на расходы, чтобы повезти меня к месту вечного покоя. А все пожитки принадлежат моей жене Соре-Басе. И пускай после смерти Соре-Баси все поделят между собой мои три дочери, только две подушки пусть дадут дочери Юды, Хае, мою одежду пусть носят сыновья. Смушковую шубу пускай возьмет тот, у кого будет в этом нужда, или по жребию, но не ссориться, всё чтобы было по-хорошему, по-благородному, и как я сам поделил, а не чтобы чужие делили. И пусть всем пойдет впрок, пускай пользуются на здоровье, как я этого желаю от всей души. Только после моей смерти пускай не забывают обо мне и хотя бы соблюдают кадиш по возможности.

Подписал Зелмен-Эля..."

Важный документ без фамилии, даже если она кому-то и покажется смешной, еще не документ, поэтому он приписал: "сын реб Лейба Хвост".

"Реб Зелмеле еще повертелся на этом свете просто так, без дела, а потом все-таки умер".

"Бабушка Бася на много лет пережила дедушку, и, можно сказать, она живет еще по сей день. Правда, она не слышит как следует, и не видит как следует, и не ходит как следует, но хорошо, что хоть живет. Она стала походить больше на старую курицу, нежели на человека, и даже не знает, что за это время у нас на свете все пошло по-другому".

"Бывает, в сумерках она бродит по дому и вдруг скажет красному галстучку:

- Мотеле, почему ты не идешь молиться?

Чернявый Мотеле, от которого уже потихоньку попахивает сеном, подходит к ней, отворачивает у ее уха платок и кричит:

- Бабушка, я пионер!

А она качает головой:

- Ну да, он уже молился!... Когда же ты молился?

Так она и уйдет из мира со старозаветной душой.

Весной бабушка Бася начинает выходить во двор. Сидя на пороге, она не нарадуется: из каждой двери и щели так и сыплют реб-Зелмочки, словно черный мак."

То, что бабушка уже глухая, понятно. А почему от Мотеле попахивает сеном? Это придется объяснить.

"Бывает, едут в битком набитом вагоне евреи, встречают зевотой холодное утро, - вдруг какой-нибудь еврей протрет глаза и спросит:

- Простите, вы не из Энска?

- Да.

- Так не приходитесь ли вы внуком реб Зелмеле?

- Да, я внук реб Зелмеле.

Еврей засовывает руки в рукава и едет себе дальше. Это он во сне учуял запах реб Зелмеле".

"Зелменовы на протяжении поколений выработали свой собственный запах - этакий мягкий аромат лежалого сена и еще чего-то". Может, из "глуби Расеи", откуда по семейному преданию явился на белорусскую землю реб Зелмеле, глава рода, принес он этот запах, а может, с местных полей да лугов. Писал же Кульбак еще в свою виленскую пору:

С полей потянуло осенним туманом.
Косить за болотами сено
чуть свет отправляется дед
и семнадцать его сыновей здоровенных.
...Все машут, покуда алеющий вечер
на лезвиях не отразится...

(Пер.Телесина.)

Вот откуда этот запах уже не у сельчан, а у горожан Зелменовых.

Их двор на окраине города - это целая улица: два ряда деревянных домов и погребов, и сараев, и сарайчиков - бабушка Бася ведь плодилась с какой-то одержимостью и без всякого расчета... И дети получались рослые, черные (сегодня мы сказали бы смуглолицые или там черноволосые , а у Кульбака просто - "вуксике ун шварце мит брейте плейцкес"), то есть, и широкоплечие... Когда немного подрастали, реб Зелмеле отдавал их в ремесленники.

А там и сами дети стали рожать детей. Невестки бывали разной плодовитости. Кстати, попадались и русоголовые детишки, а в последнее время даже несколько рыжих. И как они проникли в род - совсем непонятно...

Нет в роду Зелменовых бездетных, нет и безвременно погибших, за исключением тети Геси (к ней мы скоро вернемся), нет и лысых, - если хоть один попадется, знайте, это не росток с древа реб Зелмеле, даже если от него и пахнет сеном, как от целого луга.

Моше Кульбак
(1896 - 1937)

А к тете Гесе мы возвращаемся с наивной, скорее всего, надеждой - одной зарисовкой высветить особенный вид юмора Кульбака - слезы сквозь смех...

Дядя Юда, муж тети Геси - один из главных героев книги. И один из самых странных. Впрочем, все герои тут странные и сама книга странная, местами даже сюрреалистическая и, может быть, поэтому интересно и вкусно читать ее и сегодня.

Юда - столяр, "тощий еврей с лоснящейся бородкой, с очками на кончике носа. Глядел он поверх очков - поэтому всегда казалось, что он сердится. Очки он, должно быть, носил для красоты и солидности. Он строгал, не снимая очков, ел, не снимая очков, без очков он, кажется, только спал... Кроме того, у него была смертельная тоска по скрипке, по пению и вообще по всякой музыке".

А еще он - философ. Мысли к нему, как к каждому философу, пришли от огорчений. Он очень любил, впрочем, как и все Зелменовы, природу. Весною он не мог без того, чтобы на рассвете не собрать немного щавеля. От той же тяги к природе - любовь к бревнам и доскам.

Тетя Геся, которую он любил больше всего на свете, вдруг погибла вместе с одним резником. Это произошло при немцах (первая Мировая война) и очень, надо сказать, нелепой смертью.

"Хозяйки всей улицы позапирали дома и спустились к реб Зелмеле в погреб. Вдруг тете Гесе захотелось куриного бульону. Почему? В тесноте она до тех пор смотрела на реб Ехескеля, резника, покуда ей не захотелось курятины. Она поймала курицу, резник вытащил халеф (острый нож), и они вышли во двор, чтобы ее зарезать.

Но тут на двор обрушился страшный огонь и выбил все стекла. Когда стихло, сосед постучался в погреб и позвал людей. Тетя Геся лежала спокойная и бледная, как будто ничего не случилось, возле нее - бородой вверх - голова резника, а он сам, резник, лежал на поваленном заборе с халефом в руке.

Тут же стояла курица и размышляла о превратностях судьбы".

После этого дядя Юда залез за печь в синагоге и вообще не хотел выходить. Ну мог ли он после такого потрясения не стать философом? Много позднее он повяжет на шею шарфик и отправится со скрипочкой в колхоз "Красный плуг" и станет колхозным раввином. Как вам нравится такое определение: колхозный раввин? Юда "сразу почуял, что начинается новая миссия в его жизни. По ночам он работает сторожем, ходит вокруг коровника", а на рассвете садится на бревно, на околице, потягивает трубку, пускает клубы дыма и принимается за свою новую миссию... Судя по всему, колхоз - еврейский.

- Хаим, - кричит он, - я вижу, ты и сегодня помолился спустя рукава...

- Хонча (другому), до каких пор ты будешь работать по субботам?

- Калмен, пусть твой сынок в комсомоле, но почему он делает евреям всякие пакости...

Вот это и есть колхозный раввин...

Его сын Цалел был очень ученый, и время от времени от большой учености и неразделенной любви искал какой-нибудь крюк и вешался. И каждый раз его в последнюю минуту вынимали из петли. Зелменовы называли это "сумасбродными выходками Цалки". Бера, сын дяди Ичи, который скоро уйдет на войну, а потом станет милиционером, бросал в него жуткое слово "шминтеллигентик". И вот Цалел лежит с открытыми глазами, и ему нехорошо. "Луна тихо разгуливала над крышей... Ему было вдвойне горько. Он чувствовал себя примерно так, как если бы лежал где-нибудь на воде, за тысячу миль от берега, и в то же время до него мучительно явственно доходило все, даже дрожь лунного света на ставнях.

Вдруг он слышит, как кто-то тихонько открывает дверь в комнату.

Голос дяди Юды:

- Цалел, ты спишь?

- Нет еще.

Дядя Юда входит боком, тихо садится к нему на кровать. Он сидит долго, теребит бородку и собирается сказать что-то такое, что для него, по-видимому, очень важно. Наконец, тихо кашлянув, он начинает с легким упреком в голосе:

- Цалел... Что ты все сидишь за своими книжками? Ты же тоже можешь стать большевиком... отца тоже надо пожалеть. Вечно человек не живет, и хочется иметь кого-нибудь, кто бы сказал после твоей смерти кадиш, как у всех людей. Разве не так? И что в этом худого? Я понимаю, иногда можно лишить себя жизни. Почему бы нет? Ну, раз, ну, другой, но у тебя же это без конца... И видишь, тебе все-таки, слава богу, умереть не суждено. Спрашивается, Цалел: почему тебе поступать наперекор богу и людям?..

Дядя Юда умолк. Он смотрел на полоску лунного света, которая струилась сквозь ставни. Вскоре он опять заговорил немного тише, как бы собираясь доверить Цалелу тайну:

- Ты думаешь, мне они не по душе? Мне они как раз по душе... Сбросить царя было необходимо, как воздух, он был круглым ничтожеством, а не царем... Но то, что насели на все еврейское - вот это уже нехорошо... совсем нехорошо... Просто некрасиво!.. Свадьба, видишь ли, должна быть свадьбой, брис должен быть брисом, и не худо иногда помолиться тоже. Почему бы нет?.. И чем же это лучше, если не молишься? Кому это делают назло? Слышишь, Цалел, если бы меня допустили к их главарям, чтобы с ними поговорить, стало бы иначе... Пусть они современные люди, знают много языков, но надо в голове тоже что-то иметь. Что, разве не так? А то, что они придираются к богачам, между нами говоря, тоже глупости... Богачи, в конце концов, давали заработать копейку... от сапожника и портного никогда ничего не имеешь... Если бы хватило ума, видишь ли, нужно было бы помириться с хозяевами - все же благородные люди, иногда совет подадут, иногда просто доброе слово... Что, разве не так?.. Цалел, ты спишь?

- Нет еще.

- Но молодой человек, видишь ли, не должен отделяться от общества, так и в писании сказано. Вот ты и становишься большевиком, ходишь с флагом, говоришь себе там, что требуется... а при случае можно сделать и нашему брату одолжение, - тогда уже совсем хорошо, тебя тогда признают и среди своих. Ты, слава богу, человек грамотный, ты пишешь, ты объясняешь, и почему бы не указать им, что они ошибаются, а?

Дядя Юда перевел дух.

- Знаешь, я иногда смотрю на электричество, как оно горит, и думаю: допустим, нет бога на свете - есть электричество. Ну, как это у тебя укладывается в голове: вот эта лампочка - это и есть бог? Вот эта лампочка наказывает грешников и вознаграждает праведников? Это она дала Моисею Тору на горе Синайской, вот эта самая лампочка? Так я спрашиваю: где у этих людей голова?.. И что, если я, например, вдруг поломаю лампочку, так уже не станет бога на свете?.. И на все уже тогда наплевать?.. Цалел, ты спишь?

- Нет еще.

- Так будь добр, скажи, - вошел уже в раж дядя Юда, - ты же человек ученый, дай мне понять: в чем тут заковыка? Неужели они не видят и не слышат? Объясни: как это пожилые, седобородые евреи открыто, при всех, оскверняют субботу? В чем тут дело? Что они себе думают?.. Товарищ Ленин большой человек, конечно, он большой человек, но какое он имеет касательство к вопросам божественным?

Предположим даже, что он самый великий человек. Ну и что?.. А Моисей - уже ничего? А царь Давид?.. А Виленский гоэн - тоже ничего? Знаешь, Цалел, иногда подумаешь - так тебя и обожжет, хоть беги в синагогу, садись за печь, и дело с концом! Цалел, ты спишь?

- Да, уже немного сплю.

Дядя остался сидеть сгорбленный на кровати. Несколько капель лунного света обрызгало одно стеклышко его очков и кусочек впалой щеки. Он поднялся, постоял некоторое время спиной к Цалке, о чем-то думая, потом повернул к нему голову.

- Может быть, поиграть немного на скрипке? Давно уже не держал ее в руках.

- Как хочешь.

И, стоя в темноте над Цалкиной кроватью, он играл так, как будто собирался вытянуть из него душу не с помощью веревки, а сладостным древним плачем. В комнате повеяло кладбищенским пением. Меланхолия дяди Юды расцвела, как липкая водоросль в болоте. Его напевы дрожали и задыхались. Они моргали, как ослепшие глаза, которые порываются увидеть свет.

Было темно.

Братья Кульбак. Слева направо:
Лейбл (Льюис), Илья, Исер, Вольф (Вильям), Моше, Шломо (Чарльз).

Потом он играл про курицу. Это были уже совсем другие жалобы - слезы о далеком, равнодушном движении планет, которых ничто не трогает."

Когда я начинала читать книгу Кульбака "Зелменяне" в переводе Рахили Баумволь, я знала, что мне надо ее прочесть и, признаюсь, долго привыкала к особому строю речи, забавному и своеобразному, причудливому делению текста на главы и подглавки, состоящие иногда из пяти строк, иногда из одной строки. Но прочитав страниц сто пятьдесят, я, как в далеком детстве, не хотела, чтобы книга кончалась, не хотела, чтобы это жестокое социалистическое строительство разрушило такой колоритный двор, весь уклад жизни рода Зелменовых. Не хотела, чтобы книга кончалась еще и потому, что вместе с этими простыми малограмотными людьми, отгороженными от мира забором, не читающими газет и книг, каждый со своими чудачествами, далеко не говорунами, скорее молчунами (Бера вымалчивал камни и даже дядя Юда говорил только по необходимости), что вместе с ними я как бы прощаюсь и с автором книги - талантливым, умным собеседником и рассказчиком - Моше Кульбаком. Как сказал Самуил Галкин: "Ах, Кульбак, Кульбак... Сколько не состоялось между нами душевных бесед!"

Но Кульбак не любил сантиментов, а тоску человека слышал, поэтому вернемся к страницам книги, к колоритным его героям. Они ведь даже у могилы близкого человека "вышибали из себя слезу, как высекают искру из камня". Когда умер дядя Зиша, "бабушка что-то жевала", а потом сказала:

"Умереть в такой мороз тоже маленькое удовольствие. Надо же, дядю Зишу всю жизнь подозревали, что он притворяется больным... а теперь увидели, что он был честным человеком... умер."

Сначала кажется, что в сонме имен и персонажей не разобраться, но характеристики их столь лаконичны и насыщенно сочны, что читавшие книгу 40 лет назад помнят ее и сегодня. Как же, должно быть, велико удовольствие читающих ее на идиш...

Сын дяди Ичи - Фалк, рабфаковец, вечно возится с железками, молотками, шурупами. Сам чинит обувь. Сам мостит двор. Сам вставляет стекла. Сейчас вот надумал устроить в сарае собственное кино. Оно уже необходимо в сарае, как воздух... И каких же прозвищ удостаивается этот изобретатель? Сорванец, пустозвон, хлыщ, ветреная голова. Любопытно, а как это на идиш? А шилое, а финтефлюш, а ловелас, а пустэ зах! Хорошо!

Двор у Кульбака "мрачный, как досада", слезы - увесистые, тиканье часов стекает со стен крупным дождем... По тем же стенам, как только провели электричество, поползли длинные и жидкие тени! "Взять, к примеру, тень дяди Ичи. Она всю зиму лежала ногами к швейной машине и головой к печке. Теперь печь стала новой и белой, как будто побеленной, а тень вовсе исчезла. Было просто больно. Дядя Ича украдкой искал свою тень, искал потихоньку и еле узнал ее, бесприютную, притаившуюся где-то под топчаном".

Для двора Зелменовых появление электричества, радио и первый трамвай были чудесами более поразительными, чем для нас прогулка человека на Луну и ползанье электронной танкетки по Марсу...

"...бабушку Басю электричество поразило, как удар грома. Она сидела, по-зимнему закутанная и завязанная, смотрела широко раскрытыми глазами на лампочку и, увидев живого человека, сказала:

- Здесь мне уже нечего делать, уж лучше отправиться мне к твоему отцу...

Дядя Ича при этом так растерялся, что стал ее отговаривать:

- Куда ты пойдешь в такую темень?

Надо признаться, что с тех пор бабушка Бася совсем уже не жилец на этом свете и, кто знает, может быть, правы те, кто утверждает, что она немного опоздала со смертью".

Ученик Кульбака, Вениамин Пумпянский, рассказал мне: в одном из писем из Минска в Вильно работавший тогда над "Зелменянами" Кульбак на вопрос, чем он занят, ответил: "Одной рукой я пишу, а другой держусь за живот".

С каждым новшеством зелменяне поначалу боролись.

- Электричество я люблю у других, - сказал дядя Юда.

Горит электричество, а он зажигает керосиновую лампу и садится читать... "вдруг ощутил потребность в чтении". По дяде Юде, даже электричество нельзя навязывать насильно. А тетя Малкеле "в свою очередь долго стояла среди комнаты со сложенными на груди руками, задумчиво глядя на холодные нити лампочки. Потом она проговорила со вздохом:

- К этому электричеству не мешало бы быть на несколько лет моложе".

Двор потерял свой обычный ночной облик. Это электричество рыскает по темным закоулкам, по самым глухим углам, все просвечивается. "Дядя Ича вышел из дома, оглянулся по сторонам - не смотрит ли кто-нибудь? - и направился в некое укромное место между домом дяди Юды и сараем. Раньше там было очень темно. Теперь же, подойдя, он увидел, что лишился еще одного удобства в жизни: там было светло, как днем. Расстроенный, он бродил по двору, злясь на весь мир и на новые порядки". С той же определенной целью выходят из дома и другие братья... И что же им остается - сморкаться от обиды..."

И чуть начали привыкать к электричеству, как поползли слухи, что к ним, в пригород "отправляют худшее электричество - то, которое остается на дне котла. Это известие ужасно возмутило зелменовых, и, если это верно, они были по-своему правы, потому что, в самом деле, раз уж ты даешь электричество, так давай хорошее!" Фалк, сын дяди Ичи, тот, что мастер на все руки, и к тому же и финтефлюш, и ловелас, и пустэ зах "обучал всех, показывал, что надлежит делать. Электричество искрами сыпалось даже из глаз." А двор светился, как вокзал. "Соседи удивленно глазели, липли к окнам и восклицали:

- Смотрите, родненькие, до какой роскоши люди дожить могут!"

А трамвай! "Яркие вагоны, сияющие стекла, никель, новые ремни. Проемы трамвайных окон были набиты людьми, и все это скользило вниз с горы, летело в гору, мчалось и добегало до предместья". Дядя Ича, "который был жаден до новостей" и который со дня свадьбы находился только возле тети Малкеле, исчез из дома и вернулся поздно вечером. "Утром дядя Ича посоветовал тете прокатиться в трамвае - это особое удовольствие.

- Откуда ты знаешь?

- Я догадываюсь...

Он так и не сказал ей, что весь день разъезжал по городу и потратил на это целое состояние".

Поехала и тетя Малкеле. И нашла в этом трамвае свое удовольствие. "Хороша была не столько сама поездка, сколько то, что находишься среди людей, и знаешь, что живешь на белом свете. Тетя Малкеле входила в вагон и обучала новичков, как должно вести себя в трамвае, она также разменивала там крупные монеты на мелкие и вообще чувствовала себя связанной с людьми..."

А дядя Фоля! С ним "произошел инцидент. Сидя в трамвае, дядя Фоля спохватился, что у него нет десяти копеек. Тогда он повернулся к окошку и стал смотреть на улицу. Ему напомнили, что надо купить билет. Он притворился, что не слышит, и продолжал смотреть в окошко. И лишь позже, когда милиционер уже тащил его за рукав, поднялся и холодно спросил у кондуктора:

- Это твой трамвай?

Представьте себе, трамвай принадлежит рабочему классу, и дядя Фоля может разок попользоваться им бесплатно."

И, наконец, радио. Опять весь двор сначала был против. При электричестве еще сэкономишь на керосине, а кому нужно это пение-кипение, это "надрывание глоток, когда на душе вовсе не так весело"? Фалк агитировал за радио. Он обложил налогом все прогрессивные элементы двора. "Тетя Гита сначала поняла так: будто Фалк влезет на крышу, сядет там и будет петь, а они внизу, у себя в доме, должны будут его слушать и платить деньги.

- Легких заработков хочется ему, этому сорванцу!"

Фалк думал, что во двор польется музыка, как ливень из тучи, а слышны были только далекие хриплые ветры... Фалк осунулся, а "враг уже стал злорадствовать". Дядя Зиша, часовщик, заявил, что "если Фалк даже станет на голову, все равно у него радио не заговорит, потому что для этого нужно, кроме всего прочего, установить маятник."

- Повесь маятник, - умоляли его, - не будь упрямцем!

- И чем, в конце концов, ты рискуешь? Надо иногда и старших послушать.

Фалк был вне себя. Однажды он швырнул на землю молоток и стал кричать:

- Куда мне вам подвесить маятник? На небо, что ли? Этот старый латутник учит меня, как устанавливать радио! Пусть он сначала подучит немного физику, этот новый Маркони!

Вот это и вывело дядю Ичу из терпения, он в бешенстве подтянул брюки и заговорил с Фалком другим языком:

- Сию минуту чтобы ты повесил маятник! Ты слышишь, что я говорю тебе? Сию минуту!

... Можно смело сказать, что будь другой на месте Фалка, он уже наверняка повесил бы маятник. Но Фалк никого не послушал, и теперь ясно, что он был прав.

Судьба радио висела на волоске, и вообще во дворе стали сильно сомневаться в советских нововведениях".

Но кто-то услыхал тренканье балалаек... "Потом в реб-зелменовском дворе наступила мертвая тишина. Сидели вокруг радиоящиков группками, со слегка выпученными, как у птиц, глазами и удивленно слушали речь о хлебозаготовках в БССР. Наушники переходили от уха к уху. По всем квартирам бегал запыхавшийся Фалк, он указывал и руководил слушанием.

Дядя Юда там, у себя дома, с каким-то неистовством припал к радио. Он зажег все электрические лампочки в доме, уселся и с закрытыми глазами слушал. К его радио никто не мог подступиться, и когда Цалел увидел у него на глазах слезы, он пошел к дяде Зише узнать, что такое слушает отец.

В Москве играла виолончель".

Беременная Хаеле "сошла спросить, можно ли ей слушать радио, не повредит ли это ее ребенку. Фалк рассердился и стал объяснять, что, по законам физики, музыка не дойдет до живота, но тетя Гита решила, что радио может подождать. Его можно послушать и после родов."

"Фалк победил. Даже дядя Зиша слова не сказал. Никаких инцидентов, как тогда, при проводке электричества, не произошло".

Бабушка Бася, увидев на крыше жердь-антенну, решила, что Фалк торгует голубями. Радиоприемник она приняла за стенные часы.

"Зелмениада" по Кульбаку - это "научное исследование о технической культуре, знаниях, свойствах, а также о манерах и привычках реб-зелменовского двора". Знакомясь с этими исследованиями, мы узнаем, что "технические орудия реб-зелменовского двора - это топор, нож, пила, рубанок, ступка, мышеловка, коромысло, лом, швейная машина, наперсток, очки, иглы, лампа, лопата, линза часовщика, терка, щипцы для сахара, кочерга, заслонки, сковородки и горшки. ...Но все же самое важное орудие реб-зелменовского двора - это терка. Благодаря терке осуществлялись знаменитые зелменовские картофельные запеканки."

Не пустое дело ознакомиться и с разделом "Медицина в реб-зелменовском дворе":

"Лучшее средство от всех болезней - это горячие припарки. Недаром, как только в реб-зелменовском дворе случается несчастье, сразу принимаются кипятить в горшках воду. Горячие припарки хороши от головной боли, от зубной боли, от боли в животе, от боли в сердце. ... Горячая бутылка воды к животу - от ревматизма, от жара.

Благородным лекарством считается варенье. Варенье кушают лежа, опершись на руку, маленькой ложечкой, которую держат, отведя в сторону мизинец.

Варенье хорошо после обморока, после родов, от боли в сердце, от испуга.

Белая хала - при лихорадке, для роженицы, для золотушного...

Курица - для роженицы..."

А вот "Зелменовская география": "в реб-зелменовском дворе известны в основном всего лишь три народа: русские, поляки и крестьяне.

В голове вертятся названия и других народов, но тут уже полнейшая путаница. Очень трудно, например, сказать, какая разница между графами и французами. ...

Знают в реб-зелменовском дворе и о цыганах. Но считают, что это скорее профессия, нежели народ."

В разделе "Зелменовская зоология" нам сообщают: "Из живых тварей реб-зелменовскому двору известны тринадцать: лошадь, корова, коза, овца, кошка, собака, мышь, курица, гусь, утка, индюк, голубь, ворона.

О свинье ничего не знают - принципиально. ...

Ворона - это название, которое неплохо подходит для всех черных птиц.

Есть такая птичка, ее всегда встретишь на крышах реб-зелменовского двора. Эта простая серая птичка - воробей. Зелменовы смотрят на нее и не видят ее, как смотрят на воздух и не видят его. У них даже нет имени для этой пташки..."

Пока старики воевали с молодыми да передовыми, двое из них, Фалк дяди Ичи и Тонька дяди Зиши решили ехать во Владивосток - один, как оказалось, - за татуировкой с русскими поговорками, другая - за приплодом с вообще нееврейским выражением лица. А Соня никуда не ездила, она своего белоруса (этого красивого гоя зовут Павел Ольшевский) на месте нашла.

Всё-всё это разрушится, всех их выселят и расселят. Город строится. Пришли новые времена.

Кульбак написал книгу на злобу дня. Требовалось показать, какое счастье принесла в каждый дом, и еврейский тоже, советская власть. Разве он был против? И ученики его угадывали правильно, он, безусловно, был захвачен собственным образом "бронзовых парней", созидателей новой эры, положительной и для еврейского народа. И чем плохо, если антенны поднимутся над каждым домом и звуки всего мира, в том числе и музыкальные, обогатят и обновят души? Поэтому столько свежести и в прозе М.Кульбака - и в ее содержании, и в ее форме.

"В нем сочетались романтическая возвышенность и прочное слияние с земным - говорил поэт Иосиф Керлер. - Он верил, что поделать, в справедливый мир. И никто еще до него не писал на еврейской улице так живо и звонко о весне, о цветении и юности".

Переводчица книги Р.Баумволь обожала Кульбака и его творчество: "В нем была рафинированная европейскость и еврейская народность одновременно. Его поэзия, как и его проза, это новый ракурс в еврейской литературе.

Критики той, давней поры, не знали, как быть: зачитывались им и боялись того, как он писал. Можно похвалить художественные достоинства его прозы, но не только на выстрел, а и отойдя подальше, никак не назовешь его видение сегодняшней жизни марксистским. Он иронизирует над отсталостью зелменян, его сатира остра, как бритва, но почему от нее так пахнет добротой и лукавством? И выходили фальшивые разборки: вместо того, чтобы отметить живое и хорошее, искали плохое, неудачное. А и впрямь, он засмеется, а тебе плакать хочется, он кольнет, а кажется, что погладил".

Она вспоминала: когда переводила "Зелменян", каждая строка пела в ней, так много в книге мудрости, юмора и доброты...

Нет уже на свете ни И.Керлера, ни Р.Баумволь, а совсем недавно они делились с нами своей любовью к поэту, своей памятью.

"Кульбака хочется цитировать всего, и ты просто режешь себе пальцы, чтобы предпочесть одни цитаты другим, и всегда остается чувство, будто ты отнял у читателя большое удовольствие. Хорошо быть бедняком - у него только одна рубашка, есть, что отнять. А если талант так велик, что и в большом мешке не умещается?..." Это пишет Шлойме Белис, читающий, заметьте, на идиш и чувствующий этот язык. Но и нам, читающим его на русском да белорусском, кое-что перепадает...

Не было ничего на свете, что бы он, М.Кульбак, любил больше еврейского слова. Перефразируя слова самого поэта, можно сказать:

Когда слова, голубки, ворковали в его сердце,

И он записывал их трели, то и портной и сапожник

Примеряли и прилаживали их к своему сердцу.

И порхали строки, перелетая с одних уст на другие.

Он впитывал свет солнца и звезд, дыхание листвы и слова и посылал их людям.

А его убили! В 60-е годы прошлого уже, ХХ века, в Израиле спрашивали: "Что стало с Кульбаком?" Никто не знал. Он переведен на белорусский, литовский, польский, немецкий, английский, французский, а начинал, оказывается, писать на иврите. Пора его переиздавать - и на иврите, и на русском. Кто бы взялся?

Закончить мою счастливую, такую запоздалую встречу с Моше Кульбаком мне хочется его зарисовкой. Чтобы и вы улыбнулись: "У одной зелменовки есть одна-единственная серебряная ложка, так этого уже достаточно для того, чтобы она колебалась, идти ли ей с пролетариатом, или не идти? Ей, видите ли, не выгодно".

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 23(308) 13 ноября 2002 г.

[an error occurred while processing this directive]