Главная страница [an error occurred while processing this directive]

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 23(308) 13 ноября 2002 г.

Владимир БАРЛАС

О ПАСТЕРНАКЕ *

* * *

В.Я.Барлас

Когда газеты запестрели откликами, осуждавшими Пастернака, я почувствовал, что должен написать ему, как отношусь к происходящему, и опустил в почтовый ящик его квартиры свое письмо. Там говорилось, что мне, как и многим людям моего поколения, дороги его стихи и существенны его ценности, и, думается, я понимаю его настроения, хотя и смотрю на вещи по-другому; я пожелал поэту следовать своим путем и верить, что он нужен такой, как есть. Один мой друг выяснил, что в письме не указан обратный адрес, и упрекнул меня за непоследовательность: решив писать, недостойно скрывать свой адрес. В непоследовательности упрекали тогда и Пастернака: ему-де надо было либо сразу отказаться от Нобелевской премии и таким образом избежать поношений, либо стоять до конца.

Я лишь потому сопоставил поступки столь разного масштаба, что, по-моему, определенное раздражение на Пастернака, особенно заметное cpeди людей старшего поколения, причастных к литературе, имело сходную природу. Каждый из нас, приспособляясь к жизни, вынужден отказаться от некоторых личных устремлений. Но сама возможность такого самоограничения существенно зависит от уверенности в том, что и никому из тех, кого мы причисляем к своему кругу, не должно сойти с рук "своеволие" того рода, что мы в себе подавили. Это стремление сделать запрет "абсолютным" побуждает испытывать к "нарушителю правил" тем большее раздражение, чем труднее нам было привыкнуть их соблюдать. То же стремление подсказывает нам сомнительные силлогизмы верности себе, согласно которым у нас, в сущности, не остается выбора: если и впрямь надо быть последовательным либо в "соблюдении правил", либо в "своеволии", то легко себе представить, как череда логически последовательных "нарушений" может на каком-то очередном шагу обернуться такой бедою, что хотя бы во имя близких (пусть не из инстинкта самосохранения) следует воздержаться и от самого первого шага. Каждый, кто усвоил эту логику "соблюдения" и склонен при первых шагах "нарушителя" призывать его к последовательности действий, хочет, в сущности (скорее всего неосознанно), узнать, чем в конце концов поплатится смельчак за "своеволие", а значит, и лишний раз утвердиться в том, что запрет по-прежнему абсолютен и для него самого выбора действительно нет...

Похороны Пастернака

Место, время и детали предстоящей церемонии были установлены не сразу: "Литературная газета" сообщала только о смерти, а не о похоронах (как сказано у Гладкова), и текст Литфонда, откуда Пастернака не исключили, поражал отсутствием обязательного в таких случаях слова "с прискорбием" (семье покойного Литфонд все же решился на соболезнование). И, будто извиняясь за это бесстыдство, рядом с маленькой черной рамкой объявления по странному совпадению или (чьей-то отваге?) оказался подвал "Волшебник слова", кажется, о Кирсанове.

Друг, по-прежнему снабжавший меня надежными данными о поэте, сообщал все о похоронах, но, придерживаясь логики "соблюдения", отказался от поездки за город в рабочее время. (Помнится, он все же хотел проститься с поэтом, пока шли разговоры, что его тело, возможно, будут отпевать в Москве.) Колебался, но так и не поехал Коля Тарасов - в ту пору ответственный работник АПН. Сейчас эти мелочные треволнения и перипетии могут вызвать удивление: после событий прошло без малого два года, поэта оставили в покое, общественной активности он не проявлял и умер своей смертью в своей постели - почему бы и не проститься с ним по обычаю? Но тогда было так, точно в каждом, кому он был памятен, зазвучал колокол несбывшегося, побуждая снова дать свой ответ на вызов его судьбы. Нервничало и начальство: сотрудник "Литературной газеты", благодаря которому меня недавно впервые напечатали, сказал, что очередное редакционное совещание перенесли на время похорон, обязав присутствовать и его, так что отлучиться будет неудобно. Я тогда не был связан ни с какой организацией, мог не опасаться за свою репутацию и, не найдя спутников, поехал в Переделкино со старшей дочерью-десятиклассницей, уже приохоченной мною к стихам.

Я шел на дачу поэта впервые, но в расспросах нужды не было - все двигались в одном направлении. Ворота - настежь. Добротный , деревянный двухэтажный дом, еще какие-то строения. Примерно на половине довольно большого участка лес прорежен, но не вырублен. Не слишком ухоженный забор, живая ограда, нечто вроде лужайки ближе к краю. Все это заполнено людьми и слегка циркулирует, выплескивая часть втекающего потока наружу. Если не знать, куда пришел, то нелегко догадаться, чего ожидает здесь эта разношерстная интеллигентная толпа, где многие знакомы друг с другом и почти все сдержанно оживлены. Никакой чопорности или обычных на официальной церемонии постных физиономий. Теплый, погожий день; некоторые компании располагаются прямо на траве; непринужденно переговариваются. И вместе с тем - ни возбуждения, ни толкотни. (Всего, думаю, около двух тысяч собралось, вряд ли больше трех, как полагает Гладков).

Постепенно я разобрался, что циркуляцию, видимо, создает подобие очереди, несколько теряющей отчетливость у главного дома. Заняв с дочкой место, мы довольно быстро приблизились к крыльцу, но тут произошла заминка. Трое подтянутых широкоплечих парней в штатском, с лицами, которые неуловимо похожи своим отсутствием определенного выражения и этим обычно выделяются среди других, спокойно и напряженно работали, снимая каждого входящего в дом с двух позиций. Третий быстро перезаряжал фотоаппарат и при мне сменился с одним напарником. Многие, не желая попасть в кадр, сворачивали в сторону. Я секунды на две задержался, но решил, что это не должно помешать дочке поступить через год в университет, и прошел. В комнате с гробом стоял рояль, за которым играл Рихтер. Последний раз я вглядывался в лицо умершего пятнадцати лет, когда хоронил школьного товарища. И осунувшееся, закаменелое лицо поэта потрясло меня несовместимостью с тем, каким помнилось. Но кто-то тихо попросил нас не задерживаться.

Я не знал никого из близких поэта и в таких ситуациях не люблю расспрашивать. Но, выйдя на воздух и придя в себя, невольно обратил внимание на красивого темноволосого юношу в белой рубахе и распахнутом черном костюме, который стремительно, как в забытьи, перемещался по участку, то и дело с кем-нибудь заговаривая и силясь изобразить деловитость. От соседа узнал, что это младший сын Бориса Леонидовича (в 1976 году он скоропостижно скончался от болезни сердца)** . Тот же человек сказал, что поджидают еще литфондовскую машину, которая должна отвезти тело на кладбище. Мне не захотелось провожать машину, и мы с дочкой отправились загодя, став у самой могилы. Выбранное место - лучше не придумать: на пригорке, у трех больших сосен, прямо против дома писателя, который хорошо виден примерно в полукилометре.

Прошло еще с полчаса, и стало заметно шевеление толпы у дома. У поворота на шоссе, где стоял открытый грузовик, произошла какая-то задержка. Когда все это, наконец, несколько приблизилось, я разглядел, что машина плетется сама по себе, а рядом, высоко поднятый на руках, плывет гроб. Значит, не допустили все-таки. Пройдя мостик через речушку, огибающую холм, процессия взяла круто вверх, оставив машину на шоссе. Задыхаясь, приближается распорядитель и возбужденно просит освободить место... Несут, уже на уровне плеча. Первым у гроба - младший сын с невидящими глазами, весь потный. Кладут на землю. Литфондовский распорядитель открывает траурное говорение и тут же передает слово другу семьи Асмусу - историку философии. Удивительно просто и лаконично он рассказал нам, что спор поэта с обществом не об идеалах революции (у него не было оных), а о нравственных критериях их претворения и достоинстве человека. Отнес его к числу первых поэтов России. О романе намеком, в связи с новым мироощущением. Всего - минут пять-десять.

Потом прочли "О, знал бы я...", которое мне было тяжело слушать из-за режущего несоответствия между обстановкой и чисто актерским исполнением. Пауза показала, что программа намеченных выступлений исчерпана. Но окружающим этого мало. К могиле выдвинулся пожилой мужчина в рабочей одежде и стал говорить от имени местных жителей. Эта не предусмотренная инициатива заметно обеспокоила литфондовского распорядителя, стоявшего у дальнего от меня конца могилы - ведь кругом полно иностранцев. Гладков находит, что мужчина был нетрезв и попахивало даже "политической провокацией". Мне, однако, показалось, что чувства говорившего вполне естественны. Правда, он был из тех, кто, выступая, всегда выглядит чуть навеселе, но говорил он внятно, не повышая тона, обдумывая слова. А что назвал себя рабочим - то как еще называться обслуживающему персоналу дач? Что говорил, как прост был Пастернак в обращении, как охотно общался с работягами - то, как, верно, оно и было, и запомнилось по контрасту с другими хозяевами дач, а потому и захотелось помянуть добром. Что не понимал, "почему не печатают", - то скорее всего, он вообще не читал поэта, но, конечно, знал о его неприятностях, и почему бы не посочувствовать бедняге? Тут уж такие люди не осторожничают.

Должно быть, ответственные за мероприятие были и без того взвинчены ожиданием непредвиденных осложнений. Распорядитель тут же нервно заявил от имени вдовы, что она устала и просит поскорее кончать. Могилу забросали... И почти сразу к появившемуся бугру свежей земли выскочил взбудораженный, совсем молоденький паренек и начал несвязно выкрикивать, как ценит молодежь Пастернака, как не забудется все, им испытанное, и тому подобное. Обрадовавшись подвернувшейся добыче, застрекотали камеры журналистов, а молодой человек, точно ощутив себя уже на экранах телевизоров всего мира, вдруг смешался и скрылся в толпе... Потом к этому же месту один за другим, сменяясь, подходили люди, преимущественно молодые, и читали стихи умершего. Я молча слушал их, оглушенный, около часа, пока дочка не потянула меня домой. В полупустой электричке артистического вида мужчина средних лет, расстегнувшись, громко развлекал дам из своей компании и вкусно грассировал строки Пастернака о Мейерхольде: "Так играл пред землей молодою одаренный один режиссер, что носился как дух над водою и ребро сокрушенное тер... "

Под могилу Пастернака на переделкинском кладбище отведен самый большой участок с одной из сосен. У верхнего по склону края - простая деревянная скамья. Шагах в десяти - памятная плита из светлого камня в рост человека, которая несколько сужается книзу. В верхней части - вглубь врезан портрет поэта. Сначала он казался мне манерным, но потом я как-то набрел на точку, с которой лицо смотрится как живое. В нижней части плиты - автограф. Сбоку, при входе, - небольшой, примерно по колено, черный каменный столбик с надписью на верхней скошенной грани - первая жена... Когда бы сюда ни приходил - свежие цветы.

Вскоре после войны, вступая в новую полосу своей жизни, Пастернак перевел стихотворение великого грузинского поэта, где были такие строки: "Вперед! Я слаб, но ничего не значит. Вперед, мой конь, вперед во весь опор! Я слаб, но я не раб судьбы своей. Я с ней борюсь и замысел таю мой... Пусть я умру, порыв не пропадет. Ты протоптал свой след, мой конь крылатый, и легче будет моему собрату пройти за мной когда-нибудь вперед".

1978г.


* Вниманию читателей предлагаются два отрывка из эссе В.Я. Барласа "О Пастернаке". Эссе было написано в 1978 г. но, по очевидным причинам, увидело свет только в перестроечные годы: его первая публикация состоялась в журнале ╚Нева╩, 1987, ╧ 8, 186-195 (публикация Е.Я.Барлас). Толчком к работе для автора послужило знакомство с рукописью известного драматурга А.К. Гладкова (1912-1976) "Встречи с Пастернаком".

** Старшего сына, который взял на себя главные заботы о творческом наследии поэта, я так и не угадал. √ Прим. автора

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 23(308) 13 ноября 2002 г.

[an error occurred while processing this directive]