Главная страница [an error occurred while processing this directive]

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 1(286) 2 января 2002 г.

Борис ГОРЗЕВ (Москва)

АВРААМ И ЗИНА

(литературная реконструкция)

Авраам, дед мой по материнской линии, вознамеривался жить долго, а схоронили его всего-то на пятьдесят девятом году. Предки его и вправду жили не коротко, по восемьдесят, а то и по девяносто, как, к примеру, родитель его, Мендел, мой, стало быть, прадед. Этого последнего, умершего в 1948-м, Авраам пережил лишь на пять лет. Так что, действительно, по меркам его рода, пребывал он в миру недолго.

И жизнь его вышла суетной, ум и талант применения не возымели, а любовь была дана ему всего одна.

Родился он в Нижнем Новгороде в 1895 году, вторым по счету в чреде двенадцати детей, которых Менделу с его женой Лизой дал Бог. Бог знал, что делал, а Мендел умел почитать святыни. Дом его был не так уж богат, но крепок, порядок содержался неукоснительный, ослушник наказывался тут же. В общем, несмотря на небольшой рост и худобу, Мендел производил грозное впечатление. Говорил он мало, но решения принимал скоро, и обратной силы они не имели. Сила была в голове и руках. Головой он делал бизнес и дом, а руки пускал в ход, ежели кто-то его недопонимал с первого раза.

Двенадцать детей - это ничего себе мишпаха, и всем надо дать образование. Начинался новый век, и в нем, понимал Мендел, требовалась не только природная склонность к гешефтам, но и образованность. Справляя свои торговые дела, особо во дни всероссийской Нижегородской ярмарки, он видел, чего недостает его конкурентам. Конкуренты были сильны, но по большей части пока темны, их умелость наживалась опытом да сметкой, а к этому, чувствовал Мендел, следовало присовокупить (верней, положить в основу) знания законов. Законы должны быть везде, не только в Талмуде. Жизнь потому и длится, что есть для нее законы, во всяком её проявлении, и если возникает новое, то и тут закон должен быть. Без него в конце концов вылетишь в трубу, и правило "как бог на душу положит" не для маленького народа, желающего не только выжить, но и достойно себя чувствовать в окружении многочисленных хозяев.

Мендел молча глядел на детей, а видел одного Авраама. Худой и большеголовый Авраам один для этого годился. Остальные, больше или меньше, были подстать самому Менделу, и только Авраам мог с годами прыгнуть выше их всех. В его голове, помимо ума, царил не по возрасту строгий порядок, а одержимость, как отмечал Мендел, была не хаотичной, а целенаправленной и на полпути не угасала.

В общем, однажды Мендел принял решение и сообщил своему большеголовому сыну, что переводит его из еврейской гимназии, где тот учился второй год, в русскую. К этому предстояло подготовиться, ибо, чтобы еврейскому мальчику поступить в русскую гимназию, следовало выказать особые знания. Авраам не понял зачем, но спорить с отцом было накладно и желанья давно уже не возникало. Он засел за учебники более старших классов и, изрядно попотев под суровыми взглядами Мендела, вступительные экзамены блестяще сдал. Мендел кивнул и успокоился. Все шло как надо, как того хотел Бог.

Шло как надо, хотел того Бог или нет, неизвестно, но Авраам ходил в русскую гимназию, а остальные дети, кто уже подрос, в еврейскую. На дому музицировали с преподавателем. По субботам посещали синагогу и зажигали свечи. Мендел вел торговые дела и, если принимался долго говорить, то изредка вечерами с Авраамом, исподволь научая его.

Не успел Авраам с отличием окончить гимназию, как грянула Первая мировая. Пришлось на год отложить поступление в университет, поскольку у Мендела дела не заладились, а деньги, да немалые, были необходимы. Хотя воевать у больших народов тоже, похоже, был закон, Мендел его воспринять так и не смог. Его дела складывались на основе мирных потребностей, и перестроиться, как бы теперь сказали, на военный лад что-то ему мешало. Не исключено, поэтому, он и революцию прохлопал, не веря в ее осуществимость. В общем, надо признать, именно с той поры, с 1914-го года, все и пошло у него на спад.

Авраам же в университет тем не менее поступил, на юридический, как в семье и планировалось, да не успел окончить по причине той же революции. В 17-м он вернулся в Нижний и застал Мендела явно растерянным. Это было непривычно. Вместо строгого распорядка, в доме витала сама неопределенность. Деньги еще имелись, но что-то не менее существенное улетучилось. Теперь это можно определить: не стало перспектив; отработанная столетьями целесообразность последовательности действий летела в тартарары. Законник Мендел вписаться в такую насыщенную случайностями и отсутствием житейского разума ситуацию явно не мог.

Странно, но, может быть, именно поэтому Авраам впервые в своей жизни получил почти полную свободу. Воспринятая им сызмальства как данность система запретов рухнула, и, вероятно, тут он вспомнил, что ему уже двадцать второй год. Университетское бытие отложилось в памяти отчаянным штудированием правовых наук, а вовсе не успехами на любовном поприще. Тут, не в пример учебе, Авраам отставал от своих русских сверстников. Пора было наверстывать, тем более что Мендел теперь больше задумывался не о конкретных делах, а о судьбе, и потому сына из внимания выпустил.

События развивались стремительно: уже через пару месяцев пребывания в условиях вольного режима Авраам влюбился, а спустя еще короткое время был женат. Его избранницей оказалась семнадцатилетняя Мария, библейской красоты нижегородская еврейка, только что окончившая гимназию и собравшаяся было в Петербург на зубоврачебные курсы. Вместо Петербурга с тамошними курсами она угодила в Авраамов (точнее, Менделов) дом, чему была обязана исключительно собственной ослепительной внешности, ибо, будучи ослепленным, иных достоинств Авраам в ней разглядеть не успел, и, как понял позже, уже зрячим, занятие это к успеху не приводило... Молодую жену ввели в дом, перезнакомили с семейством, поводили, как на экскурсии, по многочисленным комнатам, в одной из которых Авраам задержался долее, чем в иных, и, смеясь, шепнул в Марусино ушко: "А эта комната называется кузница! Тут нас всех, двенадцать, и сделали. Вот так. Так и ты!.." Мария глянула на ложе, где ее свекр со свекровью неустанно длили свой род, и поняла, что ни Петербурга, ни зубоврачебных курсов, ни просто жизни, которая вроде бы только начиналась, - не будет уже ничего. В отличие от Мендела, она видела свою долю так.

Так поначалу и складывалось. Через девять месяцев, 1-го сентября 1918-го года у нее с Авраамом родилась девочка, хотя то, что этот ребенок окажется у них первым и последним, никто, тем более Мендел, предположить не мог.

Девочку нарекли Зинаидой. Мария с ней еле справлялась, все делая и думая медленно, часто невпопад. Прислуги же в доме теперь не было. Ничего не оставалось, как часть забот взять на себя отцу, Аврааму. Истекло еще полгода, и Мендел заметил, что его сын управляется и за отца, и за мать. Это не вписывалось ни в какие рамки. Невестку он в душе проклял, а сыну устроил головомойку, после чего тот вроде бы пришел в себя и отправился наконец искать работу, достойную мужчины. Недоученный адвокат пытался найти службу в полупарализованном Нижнем, но новой власти его знания покуда не требовались, поскольку ни древнее римское, ни современное буржуазное право пролетарское государство не устраивало. Здесь законом стала сила, а не целесообразность.

Зинаиде было что-то около года, когда Мендел принял решение, чуть не переиначившее судьбу всего их рода. Сей драматический эпизод, хотя и с некоторыми литературными вольностями, описан мной в романе "Пойдешь - не вернешься", поэтому останавливаться на нем подробно сейчас нет смысла. Отмечу лишь как факт: намаявшись в неподвластной его разумению послереволюционной ситуации, Мендел в конце концов уяснил лишь, что жизнь его рода здесь далее не имеет смысла, и, собрав однажды всю свою мишпаху, вместе с молодой семьей Авраама, тронулся к границе, намериваясь перебраться в Польшу, а дальше в Германию или Францию. Хорошо ли, плохо ли, удача или нет, но это ему не удалось, граница оказалась нагрухо закрытой, и пришлось тем же табором возвращаться в Нижний. Утекли последние деньги, но самое страшное для Мендела - надежды. Деловая его жизнь фактически кончилась, и дальше он только перебивался мелким посредничеством... Потом, сразу после Второй Мировой войны, будучи уже глубоким стариком, он думал, где он выиграл, а где проиграл, потому что, кто знает, окажись они все в фашистской Германии, так и не стало бы рода вовсе. Здесь же род все-таки был и пусть по мелочам, но длился, хотя что это за жизнь такая, - качал он головой, - это уже не жизнь, а халымес!..

Мендела я застал. В 48-м, когда он умер, мне было четыре года, и я хорошо запомнил его приходы к нам по воскресеньям. Делал он это регулярно, раз в неделю, с утра, обходя по очереди дома своих многочисленных детей. Обычно в этот час я еще лежал в постели. Появлялся маленький седобородый старичок, о силе и строгости которого ходили легенды, и хотя на меня он просто не обращал внимания, общаясь лишь с сыном своим, моим дедом, боялся я его страшно: замирал под одеялом и старался не шелохнуться... Однажды, в очередное воскресенье, он не появился, а спустя какое-то время мне сказали, что его не стало. Похоронен он на старом еврейском кладбище в Востряково, рядом с женой его Лизой, умершей двумя годами прежде. Впрочем, там же впоследствии оказался прах и его детей...

Да, в конце сороковых вышла своя эпопея, а до того нужно было еще пережить двадцатые и тридцатые. В 19-м, вернувшись в полупарализованный Нижний униженным после неудачной попытки вывезти род за границу в "культурные земли", Мендел всю свою кипучую энергию обратил на детей. Детей следовало устраивать, потому что ничего не оставалось, как приспосабливаться к новым, диким, по его разумению, условиям. Детей двенадцать, и если Аврааму, уже женатому, шел двадцать пятый год, то младшему Иосифу исполнилось всего четыре. К тому же на Авраамовых руках была годовалая Зина да еще глуповатая красавица-жена, а если еврейская жена глупа, знал Мендел, это семейное несчастье. Короче говоря, он опять поставил на Авраама, чтобы тот приносил в дом деньги, ибо собственных у Мендела на всю ораву уже не хватало, а ценностей после вояжа к западной границе и обратно не стало вовсе. Авраам поступил на службу к новым властям и, странно, через несколько лет начал делать карьеру: голова его варила как надо, знания оказались прочны, и с этой головой приспособить эти знания под чехарду и расплывчатость валившихся, как ком с горы, новых законов оказалось делом не только посильным, но в чем-то и выигрышным. Тут еще вскоре подоспел НЭП, пошло на лад даже у воспрянувшего Мендела, торговля заспорилась, дом стал оживать, прихорашиваться, и в те годы старику думалось, верно, что самое худшее, слава богу, позади - ну, не может же глупость длиться вечно!.. Так ему думалось, верно, но теперь можно признать, что особой прозорливостью природа его не наделила.

А наделила его природа пуще всего инстинктом самосохранения, который, как и у всякого нормального еврея, распространяется на всю его семью. К концу двадцатых годов торговое дело приносило уже неплохой доход, Авраам так же имел собственное юридическое дело, содержа консультацию, но вот в воздухе чем-то запахло, и Мендел это уловил. Что будет, он не знал - но чувствовал тревогу, и хотя еще никого не брали, тревога его не оставляла. Он помнил, как проморгал революцию, как, упустив срок, тронулся к границе и вернулся с позором, и это жгло его всю жизнь. Теперь опять что-то менялось - возможно, на время, возможно, уже бесповоротно - в этой стране, похоже, все-таки без царя в голове, - Мендел остро предощущал катастрофу и опаздывать на сей раз не имел права. Бежать за границу он не мог - ушли те времена! - и потому понял, что бежать надо хотя бы отсюда, из Нижнего, где его, да теперь и Авраама, знала каждая собака. Верил ли он, что таким образом (бросив дело и куда-то переехав) удастся спасти род от надвигавшегося погрома, доподлинно неизвестно, но другого выхода, кажется, у него просто не было. Короче говоря, хорошенько помотавшись и загодя все надежно подготовив, семидесятилетний Мендел опять собрал всю свою мишпаху и тронулся - куда б вы думали? - на сей раз в Москву.

Теперь непонятно, почему он выбрал именно столицу. Казалось бы, из огня да в полымя. Бог знает. Может быть, полагал раствориться в огромном городе. Или дала себя знать вечная еврейская тяга к большому делу. А где оно, как не в большом городе. Или опять держал в уме хорошее образование для младших детей и уже ходившей в школу внучки. Может быть. Логику старого талмудиста понять, как ни странно, порой трудно. Тем более здесь, где все знать наперед - выше головы прыгать. Менделу подобное не было дано, ну, а чтобы удостовериться в своей очередной ошибке, до той поры он, слава богу, не дожил. Хотя, если иметь в виду Нижний, то убрался он оттуда как раз вовремя: еще полгода-год и, кто знает, пошли бы в Сибирь. А может, и того хуже...

В общем, оказались в Москве, на Плющихе. Еще из Нижнего старик пару раз наведывался сюда и в конце концов купил дом, двухэтажный, деревянный, на углу с переулком, носившим неприличное, нееврейское название Ружейный. Значит, двухэтажный деревянный дом с печками-голландками, узкими окнами, с собственным большим внутренним двором, где сараи, в коих всякая утварь да дрова, дрова... Этот дом я тоже застал. Там в пору моего детства, в середине 50-ых, еще доживало несколько семей Авраамовых братьев и сестер, и я приходил туда с Теплого изредка поиграть вместе с их детьми. Потом, после сноса дома, все они переехали кто куда, а на месте самого дома выстроили банк. И будто ничего-никого-никогда тут и не было...

Пока же, переехав, благоустраивались, Мендел крепкой рукой наводил в доме железные порядки, а Авраам искал себе место скромного совслужащего. Кажется, это вскоре удалось. За ним помаленьку трудоустроились и те, кто по возрасту уже мог работать. С дельным образованием, как о том мечтал старик, не заладилось: кроме Авраама, да и то университетского недоучки, в институт, также юридический, отправили лишь самую умненькую из его младших сестер.

Пошла новая жизнь. Их не трогали, хотя вскоре и забушевали знаменитые 30-ые. Семейство старого еврея никому не мешало, потому что не высовывалось. Плющиха стыла на окраине большого города, позвякивали бубенцы проезжающего трамвая, вовсю топились печки-голландки, дом жил, а число его жильцов, кстати, росло, потому что Менделевы дети один за другим вырастали, влюблялись и, тут же женившись или выйдя замуж, тут же делали детей.

Авраам, как было сказано, устроился совслужащим и опять же по юридической части. Скучать на работе он не умел, поэтому на новом месте его вскоре отметили и дали повышение. Говорили, он отличался особой хваткой, был въедлив и строг, однако справедлив, и в адвокатуре его ценили не только за доскональное знание законов, но и за пунктуальное их исполнение. Кажется, он обслуживал уголовные дела, к политике касательства не имел. В общем, будучи защитником, он постепенно стал далеко не последней фигурой в своем мире.

В Менделовом дому на Плющихе, несмотря на его габариты, было все-таки тесновато, и, имея собственную семью, Авраам начал хлопотать о получении квартиры. Да и Мендел с его деспотическими замашками не всегда бывал, честно говоря, сносен, хотя Авраам свято чтил отца своего и в пререкания с ним не вступал. Тем не менее, к тому периоду, а именно к 1932-му году, когда старику было уже за семьдесят, а его старшему сыну-адвокату ни много ни мало тридцать семь, наилучшим вариантом представлялся мирный разъезд. Тем более, что характером Авраам пошел явно в отца. Мендел это понимал. Голова его еще варила, и он одобрил решение сына, взяв с него обещание и в дальнейшем материально поддерживать многочисленных обитателей плющихинского дома. Авраам дал слово, а его слово было закон.

Настал срок, и, прихватив семью, он переехал. В средней части Теплого переулка только что закончили надстройку пятого этажа в большом, бывшем доходном, четырехподъездном доме, и именно там, наверху, в одной из трехкомнатных квартир Аврааму выделили две большие комнаты. После житья табором на Плющихе, печного отопления и прочих полуудобств это казалось раем. Рай казался таковым тем более, что находился поблизости от родового гнезда, стоило до конца пройти Плющиху, а затем миновать Девичку и Большой Хамовнический (нынешнюю улицу Льва Толстого). В дополнение ко всем радостям вскоре на кухне установили ванну с газовой колонкой, и теперь можно было мыться прямо на дому. Впрочем, и это не все: третья комната почему-то оставалась еще долго незаселенной (почти до конца войны), и, стало быть, жили отдельно, одни - целых двенадцать лет. В общем, Мендел, когда возвращался к себе после очередного визита к сыну, качал головой и, вскидывая глаза к потолку, многозначительно повторял: "Это начальство Абрашу ценит!"

Начальство, и вправду, ценило, а вот супруга Мария подобным не отличалась. Думала она больше о себе, а не о доме, а Авраам унаследовал от Мендела, равно как тот от своих предков, что страшнее греха для жены и матери в еврейской семье нет. Авраам уходил по утрам на службу, а вернувшись, заставал бедлам, не всегда приготовленный обед, полуголодную дочь, - короче, из-за чего он всякий раз ярился, кричал, и, вероятно, был прав, поскольку Мария, как и положено еврейской жене, в миру не работала - и вот, поди ж ты: вроде достаток, свободного времени вдосталь, а порядка - нет.

Да, порядка не было - и долго, покуда не подросла Зина и помаленьку не взяла, что могла, в свои руки. Главное же, не было дома как такового - это Авраам ощущал остро, практически всю жизнь. Страдал, зачастую срывался, ссоры порой выходили бешеными, да Мария была твердокаменно-упряма и кричала, что муж испоганил ей жизнь, сослав в домохозяйки. Муж же замечал ей аналогичным тоном, что уж кого-кого, а хозяйки из нее не вышло, и это являлось сущей правдой. Мария не слушала, рыдала и кричала, и когда Авраам исчерпывал словесные аргументы, пытаясь ее привести в чувство, то вдруг замолкал, спокойно, как казалось со стороны, снимал с ноги домашнюю туфлю и так же спокойно бил супругу наотмашь по ее прекрасной физиономии. Та охала, падала на кровать, но, странно, тут же успокаивалась. Эффекта от подобной терапии хватало на пару недель, в течение которых Мария что-то сносно делала и даже была мила. Потом все повторялось: бедлам и крики про загубленную, испоганенную жизнь... Это я тоже застал - правда, уже без деда, Авраама; это после его смерти в полной мере досталось Зине, моей маме, ну и рикошетом - мне. В отличие от деда, прием с туфлей мама использовать не могла, и потому крики продолжались иногда до утра. Такие вот случались ночи...

Значит, шли 30-е, жили уже в Теплом, Авраам успешно работал в адвокатуре, страдал от глупости истеричной жены и любил свою дочь. Последнее естественно для любого отца, не только еврейского. Любовь же Авраама к Зине, как отмечали, даже его соплеменникам казалась выдающейся. "Абраша просто сходит с ума!" - качали головами на Плющихе, а старый Мендел, как всегда, помалкивал и хмурился для вида: первую внучку свою он явно выделял, это была, он видел, Авраамова дочь, от Марии (Бог справедлив!) не взявшая ничего. И верно: тут Мендел как в воду глядел.

Авраамова дочь вырастала умненькой, не шибко говорливой, обязательной и не по годам к себе требовательной - короче, характером, действительно, в отца. Да и внешностью она пошла тоже в него, а не в пышноватую красавицу-мать: высокая, суховатая, черноглазая. Симпатичная. Когда улыбалась изредка, лицо добрело, точно как у Авраама: от всегдашней строгости, даже суровости, ни следа, и именно в такие мгновенья и проглядывала истина натуры.

В общем, как говорят, отцова дочь. Отец и вправду любил ее без памяти, и эта любовь, как отмечалось в самом начале нашего повествования, осталась для него единственной: больше никого и никогда он так не любил, а по едкому замечанию Марии, вообще более не любил никого, кроме дочери. "Это, - усмехалась она, - единственная женщина, которая тебя покорила!" Бог ведает - может быть, и так, хотя, не исключено, Мария просто ревновала, как обычно облекая в злобновато-агрессивную форму свою обиду на судьбу. Вряд ли она догадывалась, что у истоков подобного отношения ее мужа к ребенку, помимо родового инстинкта, стояла она сама, лишившая Авраама супружеской, а проще говоря, самой естественной женской любви, и он, инстинктивно же, перенес на дочь также и то, что по идее предназначалось иным... Впрочем, если о Марии, то ее вины в том, по правде говоря, не было: ей, по складу ее личности, действительно требовалась другая жизнь и другой муж, и если ее выбрал ЭТОТ, ослепнув, так кому же за то предъявлять счет? Кажется, иногда Авраам это понимал. И платил, страдая. Уйти же не мог - из-за Зины. Хотя делал попытки, случалось.

Случалось, некая горячая капля переполняла чашу терпения, и когда во время очередного Марусиного скандала уже недоставало сил снять с ноги туфлю, он замолкал, кое-как переживал ночь, утром, зажавшись, отправлялся в адвокатуру и затем - пропадал. Зина уже знала: если отец не вернулся к вечеру, значит, теперь его не будет вовсе. А вот сколь долго, зависело, как ни странно, от нее.

Авраам не являлся домой, но почти ежедневно являлся к дочке, поджидая ее возле школы после окончания уроков. Как он обустраивал дела на службе, чтобы вырваться к ней днем на пару часов, она не знала, равно как не знала и того, где, в каких домах проводит от теперь вечера и ночи. Знала лишь, что не у Мендела на Плющихе: в такие моменты он там не показывался - со стыда бы сгорел... Они бродили по Девичке, и Авраам расспрашивал о школе. Потом вел в кафе, и там обедали. Зина плакаться не умела и потому сказать отцу, что не хочет одна идти домой к матери, которую недолюбливала, впрямую не могла. Оставалось одно: идти вместе. Она принималась уговаривать - Авраам мрачнел и молчал. Качал головой - прямо как Мендел - и еще больше ссутуливался. Так истекала неделя-другая, и вот наконец под вечер раздавался знакомый длинный звонок в дверь. Мария, как ни в чем не бывало, восклицала: "Боже мой, это Абраша!", а Зина бежала открывать. "Дочь! - шептал Авраам в прихожей, обнимая её - Дочь!" - и ей казалось, что он может заплакать, потому что она сама, если и плакала в детстве, то только в эти моменты... Случалось подобное время от времени, раз в год, иногда реже, иногда чаще. Короче, Девичку за период Зининого обучения в школе они исходили вдоль и поперек и, кажется, обо всем на свете там переговорили.

Кстати, о Зининой школе. Я уже писал о том в рассказе "Теплый переулок" (ставшем затем одной из частей упомянутого выше романа), и потому повторяться сейчас - значит переживать все заново. Поэтому вкратце и формально. Школа #6 помещалась в большом (пузатом, казалось мне в детстве) особняке с врубелевскими фресками - как раз напротив бывшего Девичьего поля, в начале Пироговки. От Теплого это было поблизости, как и от Плющихи. Зина там училась с 1932-го, когда переехали из Нижнего, по 1936-й. Там же, в ее классе, с 1934-го по 1936-й учился и Павел Коган, поэт, впоследствии в войну погибший. О них, Зине и Павле, я тоже писал (там же), в том числе и об одном неизвестном стихотворении Когана - не известном никому, кроме мамы, поскольку оно предназначалось только ей. Мама помнила его наизусть, до смерти, нигде не храня записанным, поскольку после ряда печальных, но тривиальных для судьбы этой страны событий многие бумаги пропали. Она же помнила, а я однажды с ее слов записал. Эта история действительно печальная и светлая, и чего в ней больше, уже не понять. Тем более что теперь я, сын Зины, один, кто это несет как свое. Знак судьбы еще в том, что в свое время, после войны, школа #6 "переехала" с Пироговки в Теплый (получив, правда, другой номер - 40), и там в положенный срок учеником оказался уже я. Некий высший сценарист расщедрился и, воспользовавшись моим пришествием, разыграл новую историю, печальную и светлую, - продолжением предыдущей. Впрочем, тогда начинались уже 60-е...

Пока же, в 1936-м, отгремел выпускной бал, и Авраам повез Зину в Гагры. Были они там не впервые, да и не только там, поскольку ездить вдвоем любили. Что до Зины, это понятно (отец не только баловал ее безмерно, но оставался самым интересным собеседником), а вот Авраам отмечал всякий раз, что лишь с дочерью ему и хорошо-то по-настоящему, единственно с ней. С иными, даже близкими, приходилось все-таки держаться, играть роль, требовать или, напротив, помалкивать, - короче, быть наготове, всегда. Это порождало усталость. Расслабления же не предвиделось. Здесь, где ценили не столько ум, сколько преданность, расслабляться было нельзя. Тем более теперь, когда преданность его не вышла безоговорочной. Потому что от предложения вступить в партию большевиков он вежливо отказался, и нынче уже не столь важно, под каким предлогом (Мендел, узнав, шевельнул белыми бровями и изрек коротко: "Молодец. Глупо."). Отказался, а затем жалел - единственно из-за Зины, ради которой он мог поступиться всем, лишь бы была счастлива, а сможет ли она быть таковой, если с ним что-то случится? Он всегда полагал, что без него ее жизнь не сложится, выйдет суетной и темной, а хуже того, несчастной - просто потому, что никто и никогда не будет любить ее так, как это может и умеет он, никто и никогда так не продумает все загодя, отведет грядущие беды, предугадает, предвосхитит. Никто и никогда! Только он, Авраам, ее отец. Ее отец, а по сути - ее же душа. Ведь и она, дочь, - его же душа - это он чувствовал, видел уже издавна, с детских ее лет, а теперь, когда стала почти взрослой, и говорить нечего: одна, на всем свете, единственно своя же душа!..

Может, не удивительно, что и Зина чувствовала то же. Меня не поразило (хотя, конечно, не оставило равнодушным), что почти через двадцать пять лет после смерти Авраама, умирая сама, мама стала звать именно своего отца. "А папа где?" - помню ее ясный голос среди надвигающегося мрака. Почти спокойный, лишь с ноткой удивления, будто где-то он здесь, рядом, да вышел, сказав, что на минуту, и что-то не возвращается, а уже ведь пора!..

Странно, но именно конец 30-х, ознаменовавшийся для всей страны невиданным террором, улыбнулся им если не счастьем, так покоем. Да, всего-то несколько лет: дальше - война, а после... ну, о том еще пойдет речь.

Значит, конец 30-х... Зина училась в медицинском институте (рядом же, на Малой Пироговке), Авраам отличался на службе, временами блистательно выигрывая судебные процессы, и даже Мария, кажется, несколько помягчела - возможно, и оттого, что часть забот на себя взвалила уже взрослая дочь. Но так или иначе, в доме потеплело. Авраамовы уходы, хотелось верить, принадлежали теперь лишь семейной хронике, вечерами часто музицировали, но особое наслажденье Авраам получал, когда, сменив мать, к светло-шоколадных тонов "Беккеру" подсаживалась Зина и прилежно, как когда-то в "музыкалке", выводила разные этюды и пьесы. Иногда в такие моменты, расчувствовавшись, Авраам зажигал в беккеровых канделябрах свечи, гасил лампы большого абажура и, усевшись в кресло за спиной игравшей дочери, замирал... Такая вот случалась идиллия где-то перед войной.

Ежели не играли вечерами, то читали. Книги - вернее, их собирательство составляли предмет жгучей Авраамовой страсти, и за период 30-х, отмеченный известным издательским бумом, библиотека в доме получилась не только обширной, но и интересной... Частично я ее тоже застал; частично - потому, что к осознанному моему возрасту в ней после обысков и, изредка, вынужденной продажи уже кое-чего недоставало, ну а после, по прошествии всех событий и Авраамовой смерти, разор довершила Мария, тоже вынужденный, с ее точки зрения. Так что теперь, к концу века, я, наследник, являюсь обладателем, дай бог, всего-то десятка из дедовых книг. Остальное, и самое ценное, к сожаленью, было сначала похищено, а потом и продано. Как и старый "Беккер" с медными канделябрами, на котором я успел детской рукой разучить только знаменитого "чижика-пыжика"...

Да, идиллия в Теплом вышла кратковременной: грянула война. Зину, едва успевшую окончить медицинский, ждал какой-нибудь медсанбат в действующей армии, и Аврааму стоило гигантских усилий оставить ее в тылу, да не просто в тылу, а на родине, в Нижнем, где еще проживало старое семейство Марии. Все-таки родня... В общем, Зина получила предписание отбыть туда в эвакогоспиталь. Что и произошло.

Это была не просто их первая разлука, а Разлука с большой буквы. На три года, до 44-го. Нижний бомбили сильно, особенно поначалу (автозавод, Сормово, несколько важных оборонных объектов - лакомая цель!), и Авраам в Москве просто сходил с ума. Ну, сходил, а что делать, только молить вряд ли существующего Бога (Авраам в менделовом роду стал первым вероотступником и с начала советского периода жизни синагогу уже не посещал; это единственное, пожалуй, что старик в душе простить ему так и не смог). Значит, оставалось питать надежды да опять выживать. Родственники на Плющихе, высоко не поднявшись, зарабатывали нешибко, и Аврааму пришлось усилить им помощь, тем более что его возможности по тем, военным, временам в силу положения и авторитета были достаточными. В общем, он вез на себе два дома. А надо учесть, что второй, плющихинский, оставался немал, хотя кое-кто, обзаведясь семьей, оттуда и съехал.

В Теплом тоже не переводились заботы. Заболела Мария (у нее вдруг открылась подагра), и приходилось изыскивать лечение, прямо-таки изощряясь. Потом Авраам приболел сам: что-то сердечко забарахлило. Ну, а помимо этого - и всегда - дела, дела, добыча продуктов, добыча дров (центральное отопление отключили, и в квартире установили "буржуйку" с трубою прямо в окно) и, главное, нервы, нервы, потому что Зина - в Нижнем, без него, Авраама и, значит, одна.

Да, Зина врачевала в Нижнем, и те годы в эвакогоспитале запомнились ей страшным, почти невероятным напряжением, но вот была ли она одна, тут Авраам оказался прав лишь наполовину. Наполовину - потому что по прошествии двух лет войны, в 43-м, она, лейтенант медслужбы, встретила сержанта запаса, вчистую комиссованного по тяжелому ранению и теперь долечивавшегося в ее госпитале. Встретила, долечила, выписала и - вышла замуж. Так случается порой со слишком воспитанными, слишком серьезными девицами: ничего не было, и долго, и вдруг - раз, как ожог - дождалась. Головой в омут, в свои-то двадцать пять лет. А может, время было такое - война.

Окончание следует.

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 1(286) 2 января 2002 г.

[an error occurred while processing this directive]