Главная страница [an error occurred while processing this directive]

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 24(283) 20 ноября 2001 г.

Александр ЛЕЙЗЕРОВИЧ (Калифорния)

ПЕРЕЧИТЫВАЯ ТЮТЧЕВА

Фёдор Иванович Тютчев

Через два года Россия будет торжественно отмечать двухсотлетие со дня рождения Фёдора Ивановича Тютчева - 23 ноября 1803 года. Как бы при этом место юбиляра не заняла его «тень» - миф, создаваемый вокруг поэта, в частности, приверженцами русско-националистических воззрений. Характерным примером может служить книга покойного критика и литературоведа Вадима Кожинова - «Тютчев», изд. «Соратник» («Ах, слово «соратник» - не римская деталь!» - пел Окуджава)., Серия избранных биографий, расширенная версия его же книги в серии «ЖЗЛ».

Исходной предпосылкой для Кожинова является принимаемый неоспоримым «факт», что Тютчев «явился великим, даже величайшим поэтом-мыслителем России». Далее, рассматривая Тютчева как некое «духовно-историческое явление», он повторяет слова славянофила Михаила Погодина, который видел Тютчева «первым представителем народного сознания о Русской миссии в Европе, в Истории». Кожинов пишет: «Тютчев - не только гениальный поэт, но и истинно великий мыслитель, один из творцов русской историософии (то есть философии истории), притом, что его творчество в сферах поэзии и мысли тесно взаимосвязано. Наконец, пришло осознание и его неоценимой роли в политической - точнее, внешнеполитической - истории России… Возможно, поэта и поразило бы его нынешнее всеобщее признание. И всё же не забудем, что он сказал: «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовётся…» В этих строках можно ведь услышать и предугадывание грядущего всенародного отзыва». Можно себе представить, что же будет понаписано к юбилею!

Дабы не быть захлёстнутым этим потоком, обратимся к облику и стихам Тютчева, опережая юбилейный ажиотаж. Я собирался было дать своим заметкам «анти-кожиновский» подзаголовок, но дело ведь не в Кожинове, хотя сама его методология вызывает неодолимое раздражение. Сам же Тютчев, во всей противоречивости его облика, куда более интересен, чем его упрощенная, уплощенная «тень».

Принимаю упрёк в некоторой «зацикленности» на Кожинове. Действительно ведь - существуют хроники жизни и творчества Тютчева, составленные И.С.Аксаковым к годовщине смерти поэта в 1874 году, Г.И.Чулковым в 1933 году и правнуком поэта К.В.Пигарёвым в 1962; существуют хрестоматийные статьи о поэзии Тютчева, написанные Некрасовым, Тургеневым, Фетом, Владимиром Соловьёвым, Брюсовым, Волынским, Гуковским и другими, глубокие исследования поэтики Тютчева, выполненные Тыняновым, Лотманом, и так далее, и так далее. Но мне хотелось подойти к личности и поэзии Тютчева просто в качестве внимательного, хотя, может, и несколько придирчивого читателя. Кроме того, вышеназванные работы читают в основном профессиональные литературоведы, книги же Кожинова вышли недавно, получили широкое распространение и рассчитаны именно на массового читателя.

К чему, по сути дела, сводится отправная идея книги Кожинова? Она во многом направлена против Тынянова и его взгляда на историю русской литературы и общественной мысли. При этом само имя Тынянова впрямую называется только применительно к его ранней статье «Пушкин и Тютчев», но вводятся некие безличные предложения типа: «иногда ошибочно полагают…» или - «нередко эту перемену (в молодых людях 1830-х годов по сравнению с их сверстниками предшествующего десятилетия) целиком объясняют тяжким ударом, нанесенным новому поколению трагедией 14 декабря». По Кожинову, существует отдельное поколение 30-х годов, противопоставленное, с одной стороны, поколению Пушкина и декабристов и, с другой стороны, поколению 1840-х годов - Герцена, Огарёва, Белинского, Бакунина и пр. При этом, правда, игнорируется тот факт, что Пушкин старше Тютчева всего на четыре года, а разница в возрасте, например, декабриста Александра Ивановича и писателя Владимира Фёдоровича Одоевских, принадлежащих, по мысли Кожинова, к разным поколениям, - и всего-то один год. Тем не менее, этот приём позволяет Кожинову говорить о Тютчеве как о поэте «послепушкинской стадии развития», который «мог и должен был итти дальше» и «вместо того, чтобы сосредоточиться на сотворении поэтического «слога» (что так волновало Пушкина), уже весь обратиться к духу поэзии».

Фактически делается попытка противовопоставления Тютчева как носителя идей «русской миссии» Пушкину со всей его «амбивалентностью». Затея, на мой взгляд, достаточно бессмысленная, но даёт нам повод, перечитывая Тютчева «на фоне Пушкина», ещё раз задуматься о жизненных ценностях, их отражении и выражении в поэзии.

Энциклопедический словарь Брокгауза и Эфрона констатирует: «литературное наследие Тютчева невелико, включая около пятидесяти переводных и двухсот пятидесяти оригинальных стихотворений, среди которых довольно много неудачных. Среди остальных зато есть ряд перлов философской лирики, бессмертных и недосягаемых по глубине мысли, силе и сжатости выражения, размаху вдохновения». Я бы добавил, что многие строки Тютчева вошли неотъемлемо не только в русскую литературу, культуру, но и в сам русский язык. Часто эти строки начинают жить своей собственной жизнью, порой как расхожие штампы, теряя связь с изначальной авторской мыслью. Так, например, произошло с одной из наиболее популярных строк: «Нам не дано предугадать, как наше слово отзовётся…» В оригинале - четверостишие, экспромт:

Нам не дано предугадать,
Как слово наше отзовётся, -
И нам сочувствие даётся,
Как нам даётся благодать…

В статье «Литература и писатель» Б.М.Эйхенбаум останавливается на том, как остро эпоха 1850-х и 1860-х годов «выдвинула перед писателем типа Толстого, Тургенева, Фета, Салтыкова, Некрасова вопросы литературно-бытового порядка - и прежде всего вопрос о литературной профессии, о писательской независимости», и как они всячески открещивались от самоидентификации в качестве писателей–«профессионалов». В этом списке нет Тютчева - он не только не ощущал себя профессиональным литератором, но и, по сути дела, не был им. Тютчев довольно пренебрежительно относился к своим произведениям, долгие периоды времени стихов вообще не писал, не интересовался публикацией написанных (или, точнее сказать, записанных) стихов и только в самые последние годы жизни сам заботился о передаче некоторых из них в печать, рассматривая как средство воздействия на общественное мнение в политических целях.

Кожинов комментирует: «Он не находил удовлетворения в своих стихах, в сущности, потому что ставил перед собой грандиозные, безграничные цели. Иначе говоря, его очень сдержанные или даже пренебрежительные самооценки относились не к его творчеству (и, тем более, к творческим возможностям), но к отдельным плодам этого творчества… Тютчев жалуется - «Чтобы ясно выразить мои мысли, понадобилось бы исписать целые тома»… Дело ещё и в том, что само выражение как таковое, полагал Тютчев, искажает и замутняет его мысль. Об этом, в частности, говорится в знаменитом стихотворении «Silentium!». В 1836 году Тютчев писал о том же в прозе: «Ах, писание - страшное зло. Оно как будто второе грехопадение злосчастного разума…»»

Но ведь поэт тем и отличается от остальных смертных, что каким-то, ему одному ведомым, образом, своими, громко выражаясь, крестными муками творчества он искупает это «второе грехопадение» и выражает то, что заказано выразить остальным. В своей речи «О назначении поэта» к 84-й годовщине смерти Пушкина Блок говорил: «Поэт - сын гармонии; и ему дана какая-то роль в мировой культуре. Три дела возложено на него: во-первых, освободить звуки из их родной безначальной стихии, в которой они пребывают; во-вторых, - привести эти звуки в гармонию, дать им форму; в-третьих, - ввести эту гармонию во внешний мир». Похоже, для Тютчева имело значение только первое.

Практически нет свидетельств его «технической работы» над стихом, кроме тех случаев, когда он обращался вновь к своим стихам спустя много лет после их написания. Поэтическое наследие Тютчева значительной частью состоит из стихов, написанных «на случай», стихотворных экспромтов - свидетельств не столько поэтической, сколько светской активности. Тургенев писал о Тютчеве: «…от его стихов не веет сочинением; они все кажутся написанными на известный случай,… они не придуманы, а выросли сами, как плод на дереве».

Перечтём знаменитое «Silentium!» (Молчание), и мы обнаружим, что некоторые его строки мы невольно в памяти своей отредактировали.

SILENTIUM!

Молчи, скрывайся и таи
И чувства, и мечты свои -
Пускай в душевной глубине
Встают и заходЯт оне
Безмолвно, как звездЫ в ночи, -
Любуйся ими - и молчи.
       Как сердцу высказать себя?
       Другому как понять тебя?
       Поймёт ли он, чем ты живёшь?
       Мысль изречённая есть ложь.
       Взрывая, возмутишь, ключи, -
       Питайся ими - и молчи.
Лишь жить в самом себе умей -
Есть целый мир в душе твоей
Таинственно-волшебных дум;
Их оглушит наружный шум,
Дневные разгонЯт лучи, -
Внимай их пенью - и молчи!..

Слово «питаться» (ключами), обращённое не к реке или ручью, но к человеку, вызывает некую чисто физическую неловкость и, только не слыша живой русской речи, можно принять ударения «Встают и заходЯт оне безмолвно, как звездЫ в ночи» или - «дневные разгонЯт лучи».

Тютчев был современником Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Алексея Толстого, Фета. И всё-таки как поэт он воспринимается нами как бы в некоем безвременном пространстве. Одна из причин - странная архаичность его поэтики и языка.

У Пушкина есть великолепное замечание о Жуковском: «В бореньях с трудностью силач необычайный». Что касается Тютчева, то похоже, что он ни в какие боренья с трудностями не вступал, игнорируя (или не видя?) их. А вот другое высказывание Пушкина: «Он не имел понятия ни о слоге, ни о гармонии и ни даже о правилах стихосложения. Вот почему он и должен бесить всякое разборчивое ухо… Читая его, кажется, читаешь дурной вольный перевод с какого-то чудесного подлинника». Это сказано о Державине, но в полную меру относится к Тютчеву, словно специально писано о нём.

Материалом поэзии Державина был русский язык конца XVIII века, ещё не преобразованный трудами Карамзина, Жуковского и Пушкина. Тютчев же входит в поэзию, когда эта гигантская работа уже была проделана, и русские поэты получили в своё распоряжение уникальный инструмент, позволяющий передать всю глубину и тончайшие нюансы мыслей и чувств. Но Тютчев продолжает писать на косном языке современников Державина. Поэтому невозможно согласиться с Кожиновым, когда он называет Тютчева поэтом послепушкинской стадии развития. Тютчев именно не воспринял опыта Пушкина, и скорее имеет смысл говорить о трагедии замечательного, великого в своей потенции поэта, не смогшего выразить себя и богатство своей мысли в силу оторванности от живого языка.

Тютчев прожил за границей России с июня 1822 года по сентябрь 1844-го, то есть с девятнадцати лет до сорока одного года, именно в период своего формирования как поэта. Почти все дошедшие до нас письма Тютчева писаны по-французски, статьи Тютчева, излагающие его политические взгляды, также написаны по-французски или по-немецки. Кожинов торжествующе приводит рассказ Льва Толстого о первой встрече с поэтом: «Меня поразило, как он, всю жизнь вращавшийся в придворных сферах, говоривший и писавший по-французски свободнее, чем по-русски, выражая мне своё одобрение по поводу моих севастопольских рассказов, особенно оценил какое-то выражение солдат, и эта чуткость к родному языку меня в нём удивила чрезвычайно». Поэт Апполон Майков писал: «Поди ведь, кажется, европеец был. Всю юность скитался по заграницам в секретарях посольства. А как чуял русский дух и владел до тонкости русским языком!».. Ну, уж нам-то, вынужденным общаться с «аборигенами» на чуждом нам - их языке и слышащим порой комплименты по поводу нашего владения им, ясно, чего они стоят. О человеке, естественно излагающем свои мысли на родном языке, никому не придёт в голову писать в подобном тоне.

Откроем книгу стихотворений Тютчева на любой странице:

Увы, что нашего незнанья
И беспомущней, и грустней?
Кто смеет молвить: до свидания
Чрез бездну двух или трёх дней?

Чувство это находит отклик в душе, как будто выношенное самим тобой и лишь высказанное чужими устами. Но как же не почувствовать неестественности этого «беспомущней», вновь, кстати, появляющегося у Тютчева ещё и много лет спустя - «Человек стоит уныло - беспомущное дитя». Неправильные, произвольные ударения попадаются у Тютчева сплошь и рядом.

Или, скажем, стихотворение «Последняя любовь», хрестоматийно включаемое в антологии русской лирики, одно из тех стихотворений Тютчева, которые побудили Фета назвать его «одним из величайших лириков, существовавших на Земле».

ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ

О как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней…
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней!
       Полнеба обхватила тень,
       Лишь там на западе бродит сиянье, -
       Помедли, помедли, вечерний день,
       Продлись, продлись, очарованье.
Пускай скудеет в жилах кровь,
Но в сердце не скудеет нежность…
О ты, последняя любовь!
Ты и блаженство, и безнадежность.

Примем как поэтический троп неожиданный перебой ритма - «лишь там на западе бродит сиянье», примем как вырвавшееся из сердца «вечерний день» (в смысле - склоняющийся к вечеру). Но «полнеба оБхватила тень?» По Пушкину, «всякое разборчивое ухо» ощутит это «оБхватила» как фальшивую ноту. Ошибка типична для Тютчева - он часто использует приставку «об» вместо «о» - обхватила вместо охватила, обвеян вместо овеян и т.д.

Всё это составляет парадокс, оксюморон тютчевского гения: великий поэт, не ощущавший себя поэтом, русский поэт без чувства родного языка. Но на этом тютчевские противоречия не кончаются.

Одна из самых популярных тютчевских строк - «Счастлъв, кто посетил сей мир в его минуты роковые…» из стихотворения «Цицерон». Рукой редактора в одном из ранних изданий «счастлъв» было заменено на «блажен». И хотя обычно печатается изначальный вариант, память читателей отталкивается от него. О том, насколько эта тютчевская строка вошла в русскую языковую ментальность, свидетельствуют, хотя бы, такие смешные оговорки: на интернетовском сайте «Темы вступительных сочинений Санкт-Петербургского университета» она дана с примечанием - «цитата из Пастернака», на другом сайте журналист пишет: «Недавно я заметил, что вновь стал спокойно воспринимать эту знаменитую пушкинскую фразу».

По странному совпадению, в том же 1830-м году, когда был написан «Цицерон», Пушкин пишет «Пир во время чумы», в котором звучит «Гимн в честь чумы» с его заключительными строчками:

Всё, всё, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья -
Бессмертья, может быть, залог!
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог.

Параллель, вроде бы, напрашивается сама собой. Но не надо забывать, что у Пушкина «Гимн чуме» произносит полубезумный Вальсингам, и атрибуция его мыслей Пушкину, по крайней мере, не совсем корректна, да и восторг относится только к личному опыту. Кстати, Пушкин использует нормальную для нашего слуха форму - «счастлив».

Сослуживец и на какое-то время - как раз в 1830-е годы - ближайший друг Тютчева князь Иван Гагарин писал о нём: «Богатство, почести и самая слава имели мало привлекательности для него. Самым большим, самым глубоким наслаждением для него было присутствовать на зрелище, которое развёртывается в мире, с неослабевающим любопытством следить за всеми его изменениями… В людях его привлекал тоже спектакль, который представляли собой души».

Характерно стихотворение Тютчева, посвящённое восстанию декабристов («Вас развратило самовластье, И меч его вас поразил…»). Мы знаем, что отношение к их идеям, планам и действиям было отнюдь не однозначно в русском обществе, но аналогом их оценки Тютчевым может быть только самая рептильная, официозная позиция барона Корфа. Стихотворение Тютчева написано в 1826 году. Тогда же Пушкин пишет Вяземскому: «Бунт и революция мне никогда не нравились», но уже в следующем письме тому же адресату мы находим: «…повешенные повешены, но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна». Ничего подобного, никакого следа сострадания, сочувствия в стихах Тютчева мы не найдём.

Особого внимания заслуживает выраженное в стихах представление Тютчева о России и её «миссии» в мировой истории. Двумя крайними составляющими оказываются апология, с одной стороны, её пространственной широты, идей пан-славизма в его антагонизме с Западом и, с другой стороны, по выражению Кожинова, «эстетически положительных качеств русского бытия». Первая составляющая наиболее одиозно выражена в стихотворении «Русская география»:

Москва и град Петров, и Константинов град
- Вот царства русского заветные столицы…
Но где предел ему? и где его границы -
На север, на восток, на юг и на закат?
Грядущим временам судьбы их обличат…
Семь внутренних морей и семь великих рек…
От Нила до Невы, от Эльбы до Китая,
От Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная… -
Вот царство русское… и не пройдёт вовек,
Как то провидел Дух, и Даниил предрек.
                                             1848 или 1849

Если приведенное стихотворение чаще замалчивается и вспоминается только определёнными кругами и в определённых политических ситуациях - например, в начале Первой мировой войны, то стихотворение «Эти бедные селенья, Эта скудная природа…», иллюстрирующее вторую составляющую тютчевского видения России, гораздо более популярно. Хорошо известен и ответ на это стихотворение А.К.Толстого, который на дух не принимал умиления перед некоей «особенностью» России, оправдания этим её бедности и скудости, да и не слишком восторгался пресловутыми «качествами русского бытия». Его отповедь в значительной степени ослабила общественное воздействие тютчевского стихотворения, сыграв роль как бы поэтического противоядия.

К сожалению, своевременно не нашлось такого «противоядия« для другого стихотворения Тютчева:

Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать -
В Россию можно только верить.

Обратимся ещё к одной легенде - о личной жизни Тютчева, которая, как пишет Кожинов, «может вызвать недоумение и даже прямое осуждение. Но, - продолжает он, - не будем делать поспешных выводов. Прежде нужно вглядеться во всю долгую, сложную и противоречивую, но по-своему единую историю тютчевской любви». Что правда, то правда - она, действительно, и сложная, и противоречивая, и очень «по-своему единая». По Кожинову, - «полюбив, Тютчев уже не умел, не мог разлюбить… Трудно найти человека, которого любовь захватывала и потрясала в такой же степени, как Тютчева: он отдавался ей всей полнотой своего существования». Ох, непохоже! Тютчев писал дочери: «…тебе я, может быть, передал по наследству это ужасное свойство, не имеющее названия, нарушающее всякое равновесие в жизни - эту жажду любви…» Он, действительно, жаждал любви, но - к себе. Насколько же самого его «захватывало и потрясало» любовное чувство, судить сложно. Вообще, Тютчев в его отношениях с женщинами, наверно, был бы благодарным объектом для психоанализа. Он писал своей второй жене: «Мне решительно необходимо твоё присутствие для того, чтобы я мог переносить самого себя. Когда я перестаю быть существом столь любимым, я превращаюсь в существо весьма жалкое».

По именам мы знаем пятерых женщин, вошедших «с перекрышами по времени», как говорят в технике, в жизнь и поэзию Тютчева. Самой большой его привязанностью была Елена Александровна Денисьева. Вот стихотворение Тютчева, относящееся к самому началу их отношений:

О, не тревожь меня укорой справедливой!
Поверь, из нас двоих завидней часть твоя:
Ты любишь искренно и пламенно, а я -
Я на тебя гляжу с досадою ревнивой.
И, жалкий чародей, перед волшебным миром,
Мной созданным самим, без веры я стою -
И самого себя, краснея, узнаю
Живой души твоей безжизненным кумиром.

И далее, в первой половине 1851 года:

О, как убийственно мы любим,
Как в буйной слепоте страстей
Мы то всего вернее губим,
Что сердцу нашему милей!

Отнюдь не впадая в буквализм, в сведение содержания поэтического произведения к непосредственно сказанному, я всё-таки больше верю взгляду Тютчева внутрь себя, чем взгляду извне литературоведа, озабоченного доказательствами изначально принятых позиций.

Мы привыкли представлять себе Тютчева по фотографиям 1860-х годов - строгий старик с лёгким венчиком седых волос над челом. Но это уже больше салонный политик, чем поэт. Совсем другим он предстаёт на рисунке Рехберга 1838 года.

Большинство самых известных в будущем стихотворений Тютчева были написаны в 1820–30 - е годы, в период проживания его в Мюнхене. Именно к этому периоду относятся и его лучшие стихотворения из жанра пейзажной лирики. Мы по привычке соотносим их с русской природой. Конечно, воспоминания детства, замечательные виды живописной Брянщины, Орловщины, вдохновлявшие Алексея Толстого, Тургенева, Полонского, Фета, Никитина, Бунина, уроженцев этих краёв, не могли не запечатлеться в памяти Тютчева, не найти отражения в его стихах. Но при всём при том эти стихи, можно сказать, вненациональны. Вот, к примеру:

Песок сыпучий по колени…
Мы едем. Поздно. Меркнет день.
И сосен, по дороге, тени
Уже в одну слилися тень.
       Черней и чаще бор глубокий -
       Какие грустные места!
       Ночь хмурая, как зверь стоокий,
       Глядит из каждого куста.

Если не считать абстрактно-поэтического «бора», ничего специфически русского в этом пейзаже нет, как, в общем-то, нет ещё в те годы и подлинно русской пейзажной живописи. То же самое можно сказать и о таких шедеврах как «Весенние воды», «Весенняя гроза», «Осенний вечер», «Листья» и др.

Глобальность пейзажа становится уже совершенно наглядна, например, в «Летнем вечере». По интонации это стихотворение напоминает 7-й сонет Шекспира: «Lo, in the orient when the gracious light lifts up his burning head…» -

Уж солнца раскалённый шар
С главы своей земля скатила,
И мирный вечера пожар
Волна морская поглотила.
Уж звёзды светлые взошли
И тяготеющий над нами
Небесный свод приподняли
Своими влажными главами.
Река воздушная полней
Течёт меж небом и землёю,
Грудь дышит легче и вольней,
Освобождённая от зною.
И сладкий трепет, как струя,
По жилам пробежал природы,
Как бы горячих ног ея
Коснулись ключевые воды.

Это очеловечивание природы, проникновение в её отдельную от человека физическую и, как бы, духовную жизнь очень характерно для лирики Тютчева, особенно той поры. Недаром именно тогда Тютчев пишет полемическое:

Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик -
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык.

Философская база Тютчева - своего рода пантеизм. Но есть мотив в его творчестве, быть может, наиболее могущественный и влияющий на всё его мироощущение. Это, как писал Владимир Соловьёв, - мотив хаотической, мистической первоосновы жизни. «И сам Гёте не захватывал… так глубоко, как наш поэт, тёмный корень мирового бытия, не чувствовал так сильно и не сознавал так ясно ту таинственную основу всякой жизни - природной и человеческой, - основу, на которой зиждется и смысл космического процесса, и судьба человеческой души, и вся история человечества. Здесь Тютчев, действительно, является вполне своеобразным и, если не единственным, то, наверно, самым сильным во всей поэтической литературе». Именно в этом Соловьёв видел ключ ко всей поэзии Тютчева, источник её содержательности, единственную в своём роде лирическую философию хаоса, стихийного безумия как «глубочайшей сущности мировой души и основы всего мироздания».

Если не считать войны 1812 года, то за срок жизни Тютчева его определению «роковых минут мира» в наибольшей степени, наверно, отвечал 1848 год - свержение во Франции Луи - Филиппа и установление Второй республики, революции, прокатившиеся по Западной Европе и вызвавшие усиление реакции в России Николая I, ощущавшего себя как бы единственным оплотом «естественного» закона и порядка в мире. По-видимому, эта позиция была близка и Тютчеву. В начале марта 1850 года он пишет сонет-панегирик царю:

* * *

Уж третий год беснуются языки,
Вот и весна - и с каждою весной,
Как в стае диких птиц перед грозой,
Тревожней шум, разноголосей крики.
       В раздумьи тяжком князи и владыки
       И держат вожжи трепетной рукой,
       Подавлен ум зловещею тоской -
       Мечты людей, как сны больного дики:
Но с нами Бог! Сорвавшися со дна,
Вдруг одурев, полна грозы и мрака,
Стремглав на нас рванулась глубина, -
Но твоего не помутила зрака!..
       Ветр свирепел. Но… «Да не будет тако!» -
       Ты рек, - и вспять отхлынула волна.

Самый конец 1840-х и начало 1850-х годов - время бурной политической и поэтической активности Тютчева. В 1849 году появляется его стихотворение «Русская география», и внешняя неколебимость российской империи на фоне европейской нестабильности пробуждает в нём сильнейшие геополитические амбиции. Ещё в преддверии 1854 года Тютчев набрасывает «Спиритическое предсказание»:

Дни настают борьбы и торжества,
Достигнет Русь завещанных границ
И будет старая Москва
Новейшею из трёх её столиц.
                                  (Имеются в виду Киев и Константинополь).
 

Но события развивались совсем по другому сценарию - русско-турецкая борьба за господство на Ближнем Востоке переросла в полномасштабную войну, где России противостояли, кроме Турции, Англия, Франция и Сардинское королевство; в 1854 году их войска высадились в Крыму, блокировали Балтийское море и Петропавловск-Камчатский. Война закончилась унизительным для России Парижским миром. Если ранее Тютчев питал определённые иллюзии относительно николаевского режима, то после севастопольской катастрофы и смерти Николая (есть основания полагать, что царь покончил с собой), Тютчев находит самые жёсткие слова в его адрес - «Чтобы создать такое безвыходное положение, нужна была чудовищная тупость этого злополучного человека».

Делегацию России на парижских мирных переговорах возглавил А.М.Горчаков, назначенный затем министром иностранных дел России вместо отправленного в отставку Нессельроде. По просьбе Горчакова, Тютчев представляет ему любопытнейшую записку «О цензуре в России», где связывает внешнеполитическую катастрофу с внутренней политикой: «Нам было жестоко доказано, что нельзя налагать на умы безусловное и слишком продолжительное стеснение и гнёт без существенного вреда для общественного организма. Видно, всякое ослабление и заметное умаление умственной жизни в обществе неизбежно влечёт за собой усиление материальных наклонностей и гнусно-эгоистических инстинктов. Даже сама власть с течением времени не может уклониться от неудобств подобной системы. Вокруг той сферы, где она присутствует, образуется пустыня и громадная умственная пустота, и правительственная мысль, не встречая извне ни контроля, ни указания, ни малейшей точки опоры, кончает тем, что приходит в смущение и изнемогает под собственным бременем ещё прежде, чем было ей суждено пасть под ударами злополучных событий». Выпад насчёт «материальных наклонностей и гнусно-эгоистических инстинктов» характерен для Тютчева.

С осени 1865 года Тютчев с головой окунается в политику, стремится формировать общественное мнение по внешнеполитическим вопросам, воздействовать на Горчакова, на царя, пропагандирует свои идеи через влиятельные правые газеты. Поглощённость Тютчева этой деятельностью отражается в его стихотворчестве. Большинство стихов того времени - зарифмованные фельетоны. Он пишет дочери (октябрь 1871): «В современной политической ситуации лучше всего было бы пустить по рукам нечто вроде лозунга, и для этого очень может пригодиться рифма… Есть ещё очень много простодушных людей, которые суеверно относятся к рифме, для кого рифма звучит особенно поучительно и убедительно. Вот почему было бы уместно опубликовать в какой-нибудь газете… стихи, которые я вам недавно послал». Как ни пародоксально это звучит, именно Тютчева можно считать прямым предшественником Маяковского с его политическими агитками. Правда, надо признать, что в профессиональном плане агитационные стихи Маяковского сделаны куда крепче. Впрочем, уже полтораста лет назад князь Вяземский недоумевал: «Зачем перекладывать в стихи то, что очень кстати в политической газете?»

За стихами на политическую злобу дня отошла на задний план Тютчевская лирика. Так, по чистому случаю не были выметены с мусором строчки, записанные на заседании Комитета цензуры иностранной литературы, коего он был председателем:

Как ни тяжёл последний час -
Та непонятная для нас
Истома смертного страданья, -
Но для души ещё страшней
Следить, как вымирают в ней
Все лучшие воспоминания.

На Новый 1873 год у Тютчева, как тогда говорили, «случился удар». Первые слова его были - «Это - начало конца», и сейчас же заговорил о политике. Полуразбитый параличом, он пролежал ещё больше полугода; несколько раз пытался диктовать или записывать нечто, похожее на стихи. Разные биографы приводят различные предсмертные слова Тютчева. Одни пишут, что, придя на время в сознание, он спросил - «Какие последние политические известия? «, другие - что прошептал «Сделайте так, чтобы я немного почувствовал жизнь вокруг себя…», третьи - «Ах, какая мука, когда не можешь найти слова, чтобы передать мысль!»

Будь я Кожиновым, я бы закончил четверостишием:
Прекрасный день его на Западе исчез,
Полнеба обхватив бессмертною зарёю,
А он из глубины полуночных небес -
Он сам глядит на нас пророческой звездою.
Как это Кожинов упустил такую многозначительную концовку!?

Но я кончу, пожалуй, другими тютчевскими строками. При всей своей ипохондрии, Тютчев был жизнелюб и, может быть, именно поэтому трагическая алогичность жизни так угнетала и ужасала его. Тем не менее, он сохранял мужество оставаться собой и следовать своим внутренним побуждениям. Правда - попутно предавая любивших его и собственную память о них. Подобно пушкинскому Вальсингаму он написал свой гимн. Даже не приемля его, трудно противостоять его мрачной завораживающей магии.

* * *

Из края в край, из града в град
Судьба, как вихрь, людёй метёт,
И рад ли ты, или не рад,
Что нужды ей?.. Вперёд, вперёд!
Знакомый звук нам ветр принёс:
Любви последнее прости…
За нами много, много слёз,
Туман, безвестность впереди!..
«О, оглянися, о, постой!
Куда бежать, зачем бежать?..
Любовь осталась за тобой,
Где ж в мире лучшего сыскать?
Блаженство стольких, стольких дней
Себе на память приведи…
Всё милое в душе твоей
Ты покидаешь на пути!.».
Не время выкликать теней:
И так уж мрачен этот час.
Усопших образ тем страшней,
Чем в жизни был милей для нас.
Из края в край, из града в град
Могучий вихрь людей метёт,
И рад ли ты, или не рад,
Не спросит он… Вперёд, вперёд!…

 

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 24(283) 20 ноября 2001 г.

[an error occurred while processing this directive]