Главная страница [an error occurred while processing this directive]

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 7(266) 27 марта 2001 г.

Лариса МИЛЛЕР (Москва)

С БРОНКСА НА КОЛОКОЛЬНУЮ И ОБРАТНО

Свет старый, новый, тот и этот

Владимир Гандельсман

Слова разбросаны, как фрагменты реального мира на полотнах Пикассо. От того, что примелькавшееся, а следовательно, поднадоевшее расположение вещей и явлений неожиданным образом нарушается, мир только выигрывает, становясь экспрессивнее и ярче.

Комната старика, комната старика,
спящее царство лекарств,
или вдовы к "Зингер" машинке рука,
тучное платье, астма...

"Тучное платье" впечатляет куда больше, чем если бы эпитет сопрягался не с платьем, а с его содержимым. Но это так, к слову. Хотя у нас тут всё "к слову" и о слове.

Тени, тени зябкие мы недосыпа,
Февраля фиолетовые разводы
На домах, на небе, на лицах, своды
Подворотни с лампочкой вроде всхлипа.

Сплошная инверсия. Кажется, будто по причине этого самого недосыпа и зябкости автора не вполне слушаются губы, выталкивая отрывочные беспорядочные слова. Все эти нарушения, странности, сдвиги ведут к тому, что обитающие в тёмной подворотне весьма унылые вещи - "ёлки скелетик, осколок блюдца, рвань газеты" - неожиданно сливаются в сплошной световой поток, хотя освещены они всего лишь "лампочкой вроде всхлипа". Собственно, превращение в световой поток, всего, что казалось, а может, и было, тьмой, происходит лишь тогда, когда имеющий глаза и уши воспринимает мир на свой лад и способен сравнить лампочку со всхлипом. Прочтёшь такое и сразу видишь серое февральское утро, бесшумных, как тени, невыспавшихся прохожих, подворотню, освещённую тусклым, прерывистым, как всхлип, светом грязной, одинокой лампочки. В таком мире либо вешаться, либо стихи писать. Автор выбрал второе и оказался прав: по прошествии лет худшее время жизни обернулось лучшим, а тьма - светом.

Подворотня кочует по миру вместе с поэтом. Где бы он ни очутился, он всегда найдёт свою подворотню, потому что она - не деталь ландшафта, а состояние души маргинала, которым всегда является поэт.

День окончен. Супермаркет,
Мертвым светом залитой.
Подворотня тьмою каркнет.
Ключ блеснёт незолотой.

Это строки из стихотворения "Эмигрантское". В заокеанской подворотне та же тьма, что и в родимой. В одной - рвань полиэтилена, в другой - рвань газеты. В одной - гарбидж, в другой - мусор. Билдинг ли рядом, дом ли - поэт повсюду не дома. Дома он только в своих неровных строчках с хаотично расположенными словами и причудливыми рифмами типа: "солнечный - сволочи, товарищи - варит щи...".

"По тропинке проторённой - / раз, два, три, четыре, пять - / тихий, малоодарённый/ человек уходит спать". Конечно, малоодарённый - какой же ещё? Чем он талантливее, тем ничтожнее его способности удачно устраиваться в этом мире. По дисциплине, которая называется "умение жить", у поэта стойкий неуд. Да и может ли быть иначе, если он - вечный студент "факультета ненужных вещей"? Производимый им товар - не рыночный, и спрос на него невелик. Ну и ладно. Зато он свободен. Волен жить по своим часам - солнечным или песочным и, стоя на краю тротуара или двигаясь в толпе, читать сложную партитуру города, где одна реплика прохожего наползает на другую, сливается с ней или её заглушает: "нет я вам скажу от нечисти/ я прямая разбрелись конечности/ цвет хороший но немного личности/ он икру поставит чтоб товарищи/ как перед дождём такие варит щи/ как ни встречу - всё наружу старящий..." Гудящая уличная толпа, какофония голосов, пестрота, хаос, сумятица, продравшись сквозь которую, внезапно натыкаешься на последнюю, совершенно неожиданную строку: "тихие деревья в тихом шелесте". Но такая ли уж она неожиданная - эта строка? Что, кроме тихого шелеста деревьев, остаётся в мире, когда смолкают гуд и гвалт?

Кажется, будто эта финальная строчка служит неким мостиком между стихотворением, которое она завершает, и следующим - одним из самых гармоничных и счастливых в книге:

Шёл мимо школы. (В иностранном,
американском городке
с названьем чудным и пространным
я жил тогда.) Невдалеке
Весна стояла с неким пряным
цветком в нежнеющей руке...
...
Я шёл, прислушиваясь к нотам
Весны. Пробило два часа.
И следом озарился сквер
Двойным огнём. Секундомер,
Взрыв обещающий, затикал,
Пахнуло воздухом каникул,
Дитя навстречу, теребя
Весенний лепесток, бежало,
И мне вонзилось в сердце жало:
Я вздрогнул и узнал себя.

Дивная кантилена! Слова покорны, как бархатистый ворс. Какое отдохновение для слуха и глаза. Особенно если помнить, в сколь суровом окружении диссонансов и рваных ритмов живут эти строки. Но, может быть, именно поэтому на них залипаешь и не спешишь дальше.

Я подошёл к реке, не помня
зачем, откуда и куда,
у ног пустели невода,
и было, Господи, легко мне.

Никуда и ниоткуда - необходимое условие лёгкости. Да ещё чтоб невода были пусты, потому что любой улов к чему-то обязывает. Впрочем, как без улова? Как без этих бьющихся в неводе слов? Хоть улов этот призрачный и мало чего стоит, но поэту другого не надо: "И всё, и выбросись/ в окно, и в бездне/ сначала выразись,/ потом исчезни".

Но поэт - существо капризное и полное противоречий. Он и охотится за словом и задыхается в нём: "...слова и на крови/ и на метафоре - мне тесны". Слово топорщится, режет слух, рвёт строку, и всё оттого, что не чувствует в себе достаточно сил, чтоб выразить всю мощную, страшную и завораживающую музыку жизни. Пусть даже агонизирующей, уродливой, уходящей:

...
Сел в качалку полуоткрытый рот,
И парик отправился в спальный грот.
Тело к старости провоняет, потом умрёт.

О бессмысленности пой песню, пой,
я сиделка на ночь твоя, тупой,
делка, аноч, воя, упой.

Жизнь, в её завершении, хочет так,
чтобы я свидетель и ей не враг,
ахнул - дескать, абсурд и мрак!

Жизнь достойна внимания в любой временной точке. Текущий момент не имеет преимуществ перед промелькнувшим. Всё свершается одновременно. Свет давно ушедшего декабрьского дня, когда малыш потерял в мраморном сугробе "с подбоем розовым галошу", смешался со зловещим светом больничного бокса, где много лет спустя с трудом дышит его умирающая мать. В эти трагические минуты всё врезается в память, чтоб никогда её не покинуть: принесённый медсестрой в больничную палату обед, состоящий из пюре, трески с поджаристою коркой и бледного компота, "вороний окрик" за окном палаты, бисер пота на материнском лбу. Ещё секунда - и "мамочкину шляпку сдует ветром,/ и она летящей шляпкой станет". Каким ветром? Давним, весёлым, весенним. И вечным, ледяным, беспощадным.

А вообще-то всё трудно: и помнить, и забыть, и называть вещи своими именами, и не называть их вовсе. Трудно жить и покидать себя тоже трудно, но приходится. И не столько ради смерти, сколько ради жизни. Ради её динамики. И автору это удаётся. Он постоянно меняет строфику и темп речи, угол зрения и оптику, то удаляя, то максимально приближая картинку.

Наверное, жизнь была бы не столь уж и сложна, если бы протекала в том мире, который Господь замыслил, создал и, взглянув на который, увидел, что это хорошо. Он затевал простое - чтобы тьма была тьмой, свет - светом, "высота восставала высотой", чтоб дерево было древесным, небо - небесным, цветок - цветущим. Но пришедший в мир человек с таким рвением отнёсся к обустройству и переустройству среды своего обитания, внёс в неё столько отсебятины, что в конце концов сам ужаснулся. И роль поэта состоит, видимо, в том, чтоб в хаосе отыскать хоть толику гармонии, чтоб в этом сильно подпорченном мире найти нечто, достойное любви и божественного восклицания: "Это хорошо".

...только слёзы ночные и вынесут из крови
горе, душу во сне приголубишь,
удивленья достойная сила любви:
как ты мог полюбить то, что любишь?

Главная страница | Архив | Содержание номера

Номер 7(266) 27 марта 2001 г.

[an error occurred while processing this directive]