Содержание номера Архив Главная страница

[an error occurred while processing this directive]

"Вестник" №2(261), 16 января 2001

Шуламит ШАЛИТ (Израиль)

"Ко мне вернулся старый друг..."

Памяти поэта Михаила Ландмана

Часами я разговаривала с его фотографией и не знала, как начать рассказ о нём.

Ко мне вернулся старый друг,
Он шёл двенадцать лет.
И понял я при встрече вдруг,
Что нас на свете нет.
Что умер я и умер он
И умер мир вокруг...

Михаил Ландман

 

Мой друг ко мне вернулся иначе. Мы потерялись на много-много лет. И вот его голос пришёл по радиоволнам, приплыл на радиолодочке РЭКИ. Узнав, что Миша Ландман в Израиле, но не зная, как его отыскать, я позвонила на радио, дала номер своего телефона, но назвалась другим именем... И слышу в трубке: "Извините, мне сказали, что меня ищет какая-то Сусанна..."

Мишка! И я закричала в трубку его стихи, которые помнила со своих семнадцати лет:

Во имя дружбы и любви
Скрепим единства узы.
И поклянёмся на крови
Сладчайшего арбуза!

Эта строка стала позывными юности... Все его стихи - возвращение юности. По настроению. По ритму. Из цикла "Осенние ворота":

Да это ж не осень - а шайка ворюг.
Вдогонку за ними, не удерут!
В погоню! По следу! Да что ж вы, ей-Богу,
Замешкались!.. Ну! Поднимайте тревогу!..
По рвам! По колдобинам! Наперерез!
Да что же вы медлите? Что же стоите?
Бегите, покуда не поздно! Бегите!
Вы видите этот ограбленный лес?..

Другое настроение. Другой ритм:

...И зашумят деревья укоризненно,
И бунт листвы пройдёт по чердаку,
И суд приговорит тебя пожизненно
К родной земле, к родному очагу.

Что мы понимали тогда под словом "родное?"

Родная земля, родной очаг для него случились так поздно. Он прожил в Израиле всего шесть лет. Вы замечали: когда уходит дорогой человек, трудно слушать хорошую музыку, особенно, если её слушали вместе, и на неё выпала юность. Но так бывает и со стихами. Вот эти его стихи слушала у Марии Петровых, где Миша был почти членом семьи, Анна Ахматова:

Давай уедем к чёрту на кулички!
Сбежим от этой вязкой суеты,
Где наши сны кромсают электрички.
В котомку сунем фитили и спички
И будем за собой сжигать мосты.

Хочу, как миннезингеры в опале,
Пасти в горах макаровых телят.
Магнитофонной лентою сандалии
Подвязывать и не вино в бокале
Пить - из ладоней горный водопад...

Хочу, как бочка, пущенная с горки,
Как приговор к решенью с кондачка,
Как газовая печь во все конфорки -
Жить лучше в сказке Рильке или Лорки,
Чем в истине про Белого Бычка...

Так некогда жил гость из Назарета.
Теперь не отыскать его следа.
Чужой и дикой кажется планета,
А мы - статисты Нового Завета,
И в этом наше счастье и беда.

Мы выпадаем, как листы из книги,
Но как листы ещё содержим суть
Того, что отразилось в каждом миге
Сознания, и тщатся прощалыги
В нас нашу суть, как лист, перечеркнуть.

Не исцеляют - растравляют рану,
Но бытие не тонет в забытьи.
Нам некуда бежать!.. И словно спьяну
Я погружаюсь в мутную нирвану,
Целуя руки - мысленно - твои.

И "Завещание" (Памяти Петрарки) он тоже читал обеим:

Солнце бродит по аллеям парка,
Плещется в кудрях его листвы.
Узнаю лицо твоё, Петрарка,
В профиле вороньей головы!
И в лучах серебряного света,
На скамейке, брошенной в цветы,
Стих любого твоего сонета
Слышу я, как голос правоты.
Все давно живут мудрей, богаче,
Недоступней моему перу,
Я же современником Боккаччо
В атомном сражении умру.
Не оставлю ни единой строчки,
Подвигом людей не полоню.
Весь умру! До капельки! До точки!
Деревом, сгоревшим на корню.
Если же на кладбище планеты
Выживут хотя бы две души,
Завещаю им твои сонеты,
Купленные нынче за гроши.
Может быть, понадобится пища
Их ещё не мёртвому уму.
И тогда планета-пепелище
Поклонится духу твоему.

Я этого человека без книги в руках никогда не видела. Сонеты Петрарки, купленные за гроши? Наверное, было такое. Но покупал не только за гроши. Голодал, но на книги всегда хватало - покупал их всюду и всегда. Едва ли существует сегодня в мире такой тип людей. В Израиле тоже встретила одного - покойного уже поэта Илюшу Бокштейна. Мишу знали во всех книжных магазинах - от Книжной лавки писателей до самых "занюханных" развалов. Он знал всех и каждого: и продавцов, и перепродавцов-торговцев книгами, и истинных книгочeев. Но интересовали его и люди, далекие от книги. Например, хорошо знающие какое-либо ремесло. Любил мастеровых. Любил любящих и слово и дело.

Миша начал было писать автобиографию. "Поскольку моя поэтическая биография вся рождена человеческой, мне бы хотелось попутно рассказать о себе..." И написал... полстранички. "Я родился в бедной еврейской семье. Отец торговал фруктами... Он рос в культурной религиозной семье и вместе с бабушкой читал весьма серьёзные религиозные трактаты, а к торговле, пусть даже фруктами, приспособлен не был, и посему дела его шли из рук вон плохо. Мама, напротив, рано обрела специальность, шила женские платья..."

Мама, Полина Самойловна, - в письмах к друзьям Миша называет её Полька, с большой буквы, - она и впрямь всем обликом и седой головой-колоколом похожа то ли на польскую графиню, то ли на еврейскую Анну Ахматову. Любя своих домашних, жену Соню иначе как Ундиной не называл, дочерью Аней гордился и дорожил ею, как лучшим своим творением (потом и Лёню, Аниного мужа, принял безоговорочно и их сынишку - сабру, то есть рожденного в Израиле, Даниэля баловал), - особенной любовью всю жизнь любил мать.

И вот она его пережила. Когда-то Корней Чуковский сказал Мише, и он запомнил: "Ты счастливый человек. Ты доживёшь до 2000 года". Миша Ландман родился 7 ноября 1931 года в Подволочиске, тогда это была Галиция, а скончался 17 октября 1997 года в Хайфе. Чуть-чуть не дотянул до 2000-го...

Не каждый любит возвращаться в дорогие когда-то места. Боишься больше потерять, чем найти. Он не страшился встреч с прошлым. В 1961 году он отправляется искать свою речку Збруч и высокие откосы, и памятное с детства, "ухоженное, строгое еврейское кладбище..."

Поеду в деревню, на лоно -
Еврейское детство искать.
Поеду слоняться без дела
У речки по имени Збруч.
И в воду бросаться несмело
С высоких насупленных круч.

А если его хватятся, просит сказать, что он

По дикому пастбищу рыщет
Среди разворованных плит.
Еврейское кладбище ищет.
Поёт, причитает, скулит.

И вдруг две строфы на идиш (он пишет русскими буквами):

Эс из гевейн а ингалэ
Клэйн ви а фингэлэ.

Эр от гехат цвей зейдес,
Зэй зайнен фарфалн он эйдес.
Фалн, фалн, фалн трэрн,

Фалн аф ди липн.

Цвишен штибэлэх унд штэрн

Из а мэнч геблибн.

(Было у мальчика двое дедушек. Они пропали и нет свидетелей. Слезы падают на губы. Остался человек, он - внук, меж домишками и звездами).

Смерть дедушек, родных, друзей...

...Мы выпадаем, как листы из книги,
Но как листы еще содержим суть
Того, что отразилось в каждом миге
Сознания, и тщатся прощелыги
В нас нашу суть, как лист, перечеркнуть.
Но бытие не тонет в забытьи...

Не все знали, что Миша - поэт, но все знали, что он хороший переводчик и великий книжник. Посреди вечеринки, нынче говорят "тусовки", или бала-банкета мог усесться в уголке с книгой и пропасть для окружающих...

Не видеть. Не расспрашивать. Не знать.
Жить в окруженьи книжных переплётов.
И ни в какой другой не попадать.
Лбом биться в стенку - дело идиотов.

Тут, Миша, может, ты не прав, - ведь все зло от нашего равнодушия? - но поговорить об этом мы не успели.

В его архиве сохранилось игриво-изящное, милейшее стихотворение "Шляпа":

Шёл поэт навстречу ветру,
Он немного был чудак.
Поклонился, точно мэтру,
И промолвил так:
"Дорогой мэтр,
Обожаю ветр,
Мне бы пару гетр
И фетр на шляпу, -
Я был бы счастлив".

Ветер тоже был чудак.
Он сказал поэту так:
"Протяните лапу,
Получите шляпу,
Но - увы! - мы, ветры,
Ненавидим гетры,
Так-то, дружище!"

Фетровую шляпу
Напялил чудак-поэт
На теплоход по трапу
Поднялся... ан шляпы нет!
Куда же она пропала?
Должно быть, ветром сорвало.
Ни для кого не секрет,
Прошляпил шляпу поэт.

А рядом соседствует серьезное, раздумчивое:

Куда ведут осенние ворота?
Не знаю, но в неведомое что-то.
И словно мисты в таинство мистерий,
Ты в собственную душу посвящён,
Ты весь раскинут пред собою рощей,
И нет тебя загадочней и проще.
Из мглы себя, из глубины потери
Былых себя - ты миру возвращён.

И он был таким - загадочным и простым. Ироничным и серьезным. Разным. И он возвращается к нам - из глубины потери... нашей.

В три года он взял в руки букварь польского языка, мигом начал читать. С ребе он выучил еврейские буквы и читал сидур, сборник молитв, на иврите, и детские книжки на идиш, поэтому в израильском ульпане буквы учить ему не потребовалось.

К началу Второй мировой войны Миша учился уже в русской школе: родители думали о его будущем. К счастью, им удалось эвакуироваться вглубь России. Свои мемуары Михаил Ландман назвал "Миражи": "Уральское блеклое небо, извилистое лезвие гор... Вспоминалось самое лучшее: необъятные горные панорамы, словно вся вселенная раскинута перед тобой. Как было приятно, лёжа на земле, глазеть в небо, видеть плывущие облака. Огромные парусники..."

Одно из ярких впечатлений четырнадцатилетнего подростка - приезд, сразу после войны, в Вильнюс, который он полюбит истово и на всю жизнь. Видишь всё, что он описывает.

Мальчонка в чужом городе, на чужом вокзале. Наверное, есть воры. Мать пошла искать транспортное средство. Он то садится на тюки, то кружит вокруг них, как "кот учёный", охраняет. Подъехала коляска с резиновыми шинами. Усатый кучер. Раннее утро. Город оживает, хорошеет. "А коляска всё катила и катила, мягко убаюкивая меня, восхищённого и успокоенного. Таким красивым до войны был лишь Львов..." И хотя праздник кончается, и они въезжают в район с мрачными развалинами и разрушенными домами, "память о тех красивых улицах... вселила в меня надежду и зачатки... незабвенной любви". Эта фраза определяет его романтическое отношение к вещам, к миру и людям, плотно населившим его жизнь.

Его мемуары обещали быть интересными, он их не завершил, память на детали, на картины, на характерные лица, сценки у него была поразительная. И всё окрашено юмором.

Его вильнюсский друг Серёжа Раппопорт, социолог, учёный и поэт, называя их дружбу "совместной прогулкой длиной в 40 лет", говорит: "Михаил Хаимович имел вкус к новым людям: осторожно знакомился и сразу восхищался, и предлагал нам. Но древний круг в Вильне был незыблем. Наезжая несколько раз в году, уже из Москвы, там жила мама, Миша совершал ритуальные визиты по дружеским местам города..." О Вильнюсе:

Вернуться бы в город булыжных и сумрачных улиц,
Где юность осталась и призраком бродит в ночи,
Где некогда Музы нечаянно мне улыбнулись.
И дрогнуло сердце, но тут же сказало: "Молчи".
Отшельником книжным живу, и в закрытые уши
Ни звука не втиснуть. Был с песенным братством на "ты",
Но время пахнуло таким леденящим удушьем,
Что смолк, захлебнулся, прозрачной глотнув немоты.

Он рано стал ощущать в себе Поэта. В пятом или шестом классе учительница литературы пришла на урок и не застала ни одного ученика. Это Ландман увёл всех на чердак и там устроил урок литературы. Отомстил за то, что неправильно ставила ударения в словах.

Друг Ландмана, библиограф, знаток книги и поэт Виктор Лиров считает, что Миша был прирождённый филолог: необыкновенное чутьё к слову, его форме, смыслу, оттенкам, к ритму речи... И всегда стремление к совершенству. Это часто приводило к невозможности поставить точку.

Как это точно в отношении Миши.

18-летним он писал лирику, которая скоро выдвинет его в мэтры литературного объединения при Дворце профсоюзов.

Мальчишка плачет, если он побит,
Он маленький, он слёз ещё не прячет,
Большой мужчина плачет от обид,
А я побит, обижен и не плачу.
Я только вспомнил, что я упустил,
К чему уже мне не вернуться более...
В твоём я сердце только погостил,
А ты в моём осталась вечной болью.

Он писал стихи и с большим удовольствием выступал на театральной сцене: играл в детских спектаклях. "Он был красив, - пишет бывший мой сокурсник, поэт Юрий Григорьев, - был стройный, пластичный (отчего казался высоким), кучерявый, как Пушкин... Хотя сам он, кажется, рисовался под Маяковского, величаво шествуя по проспекту, читал бархатным голосом стихи: и свои, и "Серебряный век", и Багрицкого, Светлова, Сельвинского и всех своих друзей по "старому" литкружку..."

Сказать, что он любил своих друзей, значит, ничего не сказать. Ему надо было, чтоб все знали Артура Креслова, Мишу Ярмуша, Алёшу Дадьянова и Галочку Танаевскую, и Давида Озура, и Толю Салиева, и Володю Сайганова - все они начинали со стихов, всех разбросало по разным весям и профессиям, и только в Мишиной памяти и в Мишином сердце они оставались всегда юными, живыми... и вместе. О себе написать не успел, о каждом из них - написал. Написал поразительно: даже те, в ком совершенно разочаровался, в его воспоминаниях остаются прекрасными, незабвенными.

Окончание следует

Содержание номера Архив Главная страница