Содержание номера Архив Главная страница

[an error occurred while processing this directive]

"Вестник" #24(257), 21 ноября 2000

Яков Липкович (Кливленд)

МОЕ ЗАБАЙКАЛЬЕ

В "Бурят-Монгольской правде" (сейчас она, по-моему, называется "Правда Бурятии"), где я начинал и, в сущности, завершил свою журналистскую деятельность, подобрался тогда, в мои годы, на удивление человечный коллектив. Написал "человечный" и тут же усомнился. Ведь все было: и кто-то кого-то подсиживал, и кто-то кого-то подводил по мелочам, и обижал, доводил до слез. Некоторых сотрудников я по сей день вспоминаю с глубокой неприязнью. Чего стоил Семен Дунаев.

В страшные зимние дни пятьдесят второго года, когда чуть ли не вся страна помешалась на евреях, он неотступно следил за каждым моим шагом. В дни моих дежурств он оставался в редакции специально для того, чтобы поймать меня с поличным - то ли на взломе партийного сейфа, то ли на свидании с резидентами империалистических разведок, на которые я, как еврей, по его глубокому убеждению, работал. Он на цыпочках подкрадывался к двери кабинета, где я читал свежие полосы, и тихо прислушивался к звукам.

Незадачливый поэт и пьяница, он давно уже не мечтал о поэтических лаврах. В его склеротическом испитом мозгу постепенно складывался образ другой удачи. Самое поразительное для меня было то, что он был старейшим членом Союза писателей и свой членский билет получил из рук самого А.М.Горького. Стихи же он писал плохие, очень плохие. В основном, к юбилейным датам и революционным праздникам. Маленький, щупленький, с морщинистым, словно выжатым лицом, он неслышной тенью скользил по коридорам редакции и исчезал в каких-то закоулках. Но, как все коротышки, имел зычный, трубный голос, которым почти никогда не пользовался. Наверное, он родился и всю жизнь прожил не на той улице.

Были в редакции еще люди, несимпатичные мне. Но, во-первых, их было мало. А во-вторых, я не уверен, что они были хуже других, с кем я встречался потом, странствуя по белому свету. Зато остальные были люди надежные, надежные во всех отношениях. Мне хочется назвать их поименно. Аркадий Медведков. Вениамин Штернберг. Юрий Сухарев. Тарас Бушкуев. Федор Сорокин. Полина Семиусова. Эльвира Сосновская. Общее для них - абсолютная порядочность.

Я думаю, что именно это и привлекло в них нашего главного редактора Ивана Мартыновича Стегачева, человека умного и честного, близкого друга Валентина Овечкина, что уже само себе в то время было неплохой рекомендацией. Во всяком случаe наша провинциальная газета первой в стране перепечатала из "Нового мира" очерки 0вечкина, в которых впервые было заявлено о неблагополучии в сельском хозяйстве и его руководстве партией. Стегачев же не побоялся напечатать их. Он рисковал многим - никто не знал и не мог знать, как отнесутся к очеркам в высоких сферах.

Надо ли говорить, что Стегачев, помимо деловых качества, ценил в сотрудниках обыкновенную честность и порядочность.

Я не знаю, как сложилась судьба нашего бывшего фоторепортера Федора Федоровича Сорокина. Он был бы, наверное, страшно удивлен, узнав, что дважды послужил прообразом моих литературных героев: сперва в пьесе "Под топот новых сапог", потом в рассказе "Однажды в полете". И оба раза под своим именем. Да, героев так и звали - Федор Федорович Сорокин. Я сделал это умышленно: а вдруг отзовется? Но пьеса не была поставлена - тема Холокоста отпугивала тогда и не таких смельчаков, а рассказ напечатал журнал "Север". Однако мой старый друг так и не отозвался...

Столько лет прошло, а мы будто вчера с ним расстались. Вот он входит в большую редакционную комнату и перед каждым завотделом кладет на стол по пачке фотоснимков - все, что ему удалось наснимать в очередной дальней командировке. Стоя у открытого окна, он рассказывает об эвенках, с которыми ходил на охоту и рыбалку. А мы глядим на него и любуемся: спортивный, стройный, седой. От ветра, от бессонницы (всю ночь печатал снимки) у него красные веки. Но, как ни странно, даже это идет ему.

От эвенков он переходит к браконьерам, убивающим диких коз. От возмущения у него дрожит голос:

- Ну, волка еще понимаю... А козочка... это... это... не нарисуешь!

Потом это выражение "Не нарисуешь!" я использовал в одной из своих повестей.

И тут он обращает внимание на домашние фиалки, стоящие в горшке на подоконнике. Их, наверное, не поливали с весны. Его упрек адресован Вениамину Штернбергу:

- Как вы можете писать книги, если не любите цветы?

- А разве писатель должен непременно любить цветы? - смущается добрейший Вениамин Ефимович.

- Как же он может писать, если не видит и не чувствует красоту? - в голосе Федора Федоровича искреннее недоумение. - Правда, был в Ростове писатель - некто Василенко. Вот он органически не переваривал детей, а писал при этом детские книги...

Красота для Сорокина - всегда основа жизни, ее высший нравственный критерий. Для него безнравственное - обязательно уродливо и некрасиво. В каждом его репортерском снимке - прекрасное мгновение, остановленное объективом: дети, цветы, деревья, звери, охотники - тот удивительный мир природы и добрых людей, перед которыми он благоговел...

Юра Сухарев был на два-три года моложе меня. Он имел всего лишь среднее образование и не бывал дальше Читы. За моей же спиной - Фронт, университет, Ленинград с его музеями, театрами, площадями. Но никто в то время так не повлиял на меня, как Юра. Читая мои первые рассказы, он с убийственным лаконизмом выносил приговор: "Варвара Карбовская!" или - того хуже - "Елена Кононенко!" Я понимал, что его не устраивали гладкопись и мелкотемье, то есть то, чем грешила почти вся тогдашняя расхожая литература.

Сам же он писал мало и трудно. Мог часами ходить по кабинету, обкатывая какую-нибудь фразу. Помню, как долго и мучительно он искал начало очерка об одном старом луговоде-старообрядце. Некоторые считали его лентяем, тугодумом. Но мне кажется, он, как многие одаренные люди, стал жертвой собственной, всеразъедающей требовательности: слишком строгий вкус так же опасен для литератора, как и полное его отсутствие. Во всяком случае, кроме нескольких хороших очерков, он, по-моему, ничего не написал.

Однажды Юра произнес фразу, которая мне запомнилась на всю жизнь: "Нет труда более каторжного, чем водить перышком по бумаге!" И он прав...

У Юры была типичная забайкальская внешность: острые скулы, узковатые монгольские глаза. В его жилах текла кровь по-сибирски неторопливых и рассудительных селенгинских казаков.

Как-то он проговорился, что по материнской линии является прямым потомком князей Гантимуровых. Возможно, так оно и было: в конце концов, эвенкийские князья - не Капетинги. Но, может быть, и придумал. Сочинил же мой друг по Военно-медицинской академии Володя Михно себе биографию, от которой даже у видавших всякие виды кадровиков волосы встали дыбом. Еще бы, объявить себя племянников самого батьки Махно! И это в первый военный год, когда все вокруг бралось под подозрение....

А сам я? Заполняя при поступлении в университет анкету, я вкатил в графу "Были ли за границей и где?" такие страны, попасть в которые рядовой военфельдшер мог только в сказочном сне. Видите ли, мне показалось недостаточным пребывание в Польше, Германии, Австрии, Чехословакии, Венгрии, Румынии. Вписал еще Францию, Югославию, которую тогда кляли на всех перекрестках. Держись, Европа! При желании из меня можно было сделать резидента, по меньшей мере, десяти разведок. Видно, чье-то упущение или просто руки не дошли - на мое великое счастье!

Мих Ник - так его звали друзья - был всегда ко мне добр. Я же как-то очень быстро и рассудочно охладел к нему. До сих пор я казню себя за это. В конце концов, порывать о друзьями только потому, что ожидал от них чего-то большего, глупо и расточительно.

Теперь я уверенно могу сказать, что он был по-настоящему хороший человек: добрый, мягкий, умный. Я не помню, какими ветрами занесло его в Улан-Удэ. Кажется, он жил здесь еще до войны или во время войны. Потом вернулся в Ленинград, но прожил там недолго. После банальной семейной драмы, завершившейся разводом, он окончательно перебрался в Забайкалье. Работал на радио, в газете, но незадолго до моего приезда ушел со службы и занялся литературным трудом. Его перевод романа Чимита Цыдендамбаева "Доржи, сын Базара" был признан блестящим. Поговаривали, что своим успехом книга во многом обязана мастерству переводчика...

Я не буду вдаваться в подробности, как я познакомился с Михаилом Николаевичем Степановым, да это и неважно: узок был в Улан-Удэ круг пишущих на русском языке, но чуть ли не в первый день знакомства - это было перед самыми ноябрьскими праздниками-он пригласил меня к себе домой.

Жил он тогда в маленькой комнатке в коммунальной квартире. За столом, когда я вошел, сидели обе его дочки - Танюша и Анечка. Сам он валялся одетый на постели: уже слегка принял в связи с праздниками. Весело и добродушно поздоровался: "Приветствую вас категорически!"

Был он среднего роста, довольно крепкого сложения. Один глаз у него сильно косил, и поэтому при разговоре с ним казалось, что он слушает невнимательно, что, помимо вас, его интересует еще что-то. По случайному и забавному совпадению, его старшая, неродная дочь Таня тоже косила. Но нет худа без добра. Кто-то со зла сказал девочке, что Михаил Николаевич не ее отец, и вдруг услышал в ответ решительное: "Нет, родной! У папы и у меня одинаково глаза косят! Вот!"

Мне нравилась степановская манера разговора. Я принес Михаилу Николаевичу почитать два своих детских рассказа. Он быстро пробежал их глазами, и по его некрасивому, "николай-акимовскому лицу" (Степанов, действительно, был похож на ленинградского режиссера Акимова) пробежала тень явного разочарования. Однако он не стал разбирать рассказы. Критика его была утонченной и наглядной. Он подозвал старшую дочь, усадил ее к себе на колени и прочел один из опусов. Девочка с первых же строчек начала скучать. Я готов был провалиться сквозь землю...

Когда мы сидели за столом, в комнату ввалился Чимит Цыдендамбаев - высокий, нескладный, с растерянной улыбкой. У него был очень комичный вид, особенно из-за помятой модной шляпы.

- Чимитище, давай садись! - стал приглашать его Степанов.

Чимит Цыдендамбаев (слева) и Михаил Степанов

Цыдендамбаев произвел на меня странное впечатление. Он ни минуты не сидел на месте, все время дергался, жестикулировал. И говорил несвязно, глотая слова и окончания фраз. Но Степанов понимал его хорошо. И относился к нему, как к большому ребенку, с открытой и ласковой насмешливостью:

- Чимитище ты мой, Бурятище, Азиатище!

И в самом деле, в Цыдендамбаеве было столько детского, открытого, незащищенного, что, хочешь не хочешь, умиляешься им. Но в то же время общение с ним было очень утомительно. Хорошо еще, что Мих Ник предупредил меня, что его приятель крайне обидчив. Хвастлив и капризен. Такой характер!

Когда Михаил Николаевич стал читать вслух чьи-то стихи из антологии бурятской поэзии, Цыдендамбаев тут же всполошился:

- Это мои стихи? Читай мои стихи! Здесь их двадцать семь! Больше, чем у всех! Читай мои стихи!

Степанов прочел несколько его стихотворений. Цыдендамбаев ударил себя в грудь:

- Чимита Цыдендамбаева дети в хрестоматии учат! Мои стихи похвалила Фадеев! Сама Фадеев похвалила мои стихи!

Покончив со стихами - а они были и впрямь необычны- мы заговорили о Ленинграде. Чимит там был несколько раз. Впечатление у него осталось сильное. Особенно ему понравились Эрмитаж и кони Клодта. Последние даже больше. В чем другом, а в лошадях он, как и все буряты, разбирался хорошо.

Оборвав на полуслове разговор о Ленинграде, Чимит начал приглашать меня и Степановых к себе в гости. Отказать было неудобно, и мы пошли. По дороге он забежал в магазин за вином.

На улице мы столкнулись нос к носу с Черемисовым. Я знал, что он один из крупнейших знатоков бурятского, тибетского и прочих восточных языков, автор солидных словарей. На днях он заходил к нам, в газету, где не без вызова и лукавства представился:

- Черемисов, бывший колчаковский офицер! Так сказать, с подмоченным хвостиком!

Сейчас Черемисов расцеловался со Степановым и Цыдендамбаевым. И тут же, с ходу, продолжая какой-то давний спор с Чимитом, показал ему кукиш. Цыдендамбаев мгновенно вспылил и полез в драку. Мы с Михаилом Николаевичем схватили его за руки.

- Почему он мне, Цыдендамбаеву, показала кукиш? - брызгал слюной Чимит. - У-у... гамно!

- Успокойся, Чимитище, успокойся! - уговаривал его Степанов.

- Меня дети в школе учат! Что я, меньше его бурятский язык знаю? У... гамно!..

Черемисов незаметно ретировался.

Цыдендамбаев отходил долго. Обида по-прежнему требовала выхода. И когда мимо нас, обдав грязью, пронеслось такси, он, размахивая руками, крикнул вслед:

- Ослеп, что ли? Не видишь - люди?! У... гамно!

У своего подъезда он встретился с соседом по квартире и тотчас же полез в драку с ним. Я с трудом разнял их. И только дома Чимит из нападающей стороны превратился в объект нападения. На него напустилась жена - женщина, судя по всему, волевая и решительная. Он же терпеливо помалкивал. Оказывается, при желании он мог проявлять и немалую выдержку.

Но вот мы уселись за стол, и Чимит глухим голосом стал читать подстрочник своей новой поэмы. Меня захватили необычность и необузданность поэтических образов. На плохом русском языке томилась и искала выхода большая поэзия. В эти минуты я усомнился, что "Доржи, сын Базара" своей шумной славой обязан прежде всего русскому переводу. Впрочем, в целом поэма была неровной и страдала длиннотами. Мы даже устали слушать. Но Цыдендамбаев не мог остановиться:

- Еще немножко почитаю, еще немножко почитаю! У меня написано уже тридцать глав! Тридцать глав написано!

У меня на коленях уютно устроился двухлетний сынишка Чимита Ваирка - круглый, смешной, тихий...

Потом я много раз виделся с Цыдендамбаевым. С ним невероятно трудно было общаться. Чуть что не по нему, он сразу же выходил из себя.

Однажды мы встретились на базаре. В руках он держал огромный кусок конины, завернутый в "Правду". Я что-то сказал, что ему не понравилось. Недолго думая, он шлепнул меня кониной по башке. Это был так неожиданно, что я обалдел. Драться, я, конечно, не стал - к счастью, юмор не покидает меня даже в самых сложных ситуациях.

Первое время я часто ходил к Степановым. Мих Ник, как всегда, встречал меня тепло и радушно. Откровенно говоря, я не знаю, как бы сложилась моя жизнь, если бы не его доброта. Я только что познакомился со своей будущей женой. Я снимал где-то угол, она жила в общежитии. И тут нам повезло: на целый месяц Степановы уезжали в отпуск и предложили мне временно поселиться у них. Я с радостью согласился. Единственное, что они хотели от меня, чтобы я подкармливал Персика, беспородного кобелька, целыми днями носившегося по двору и иногда навещавшего Степановых. Теперь у меня - пусть на время - появилась своя крыша над головой. Однажды я пригласил к себе Римму, и это решило нашу дальнейшую судьбу.

Я охладел к Степанову после того, как узнал, что он ушел к другой женщине, то есть оставил семью. Так во всяком случае говорили. Спросить же его самого я не решался. Но он, видно, догадывался: я что-то знаю. И каждый раз, встречая меня на улице, с улыбкой говорил: "Я еще не переехал!" Приглашал зайти, но я, чистоплюй лохматый, так и не зашел...


Содержание номера Архив Главная страница