Содержание номера Архив Главная страница

[an error occurred while processing this directive]

"Вестник" #23(256), 7 ноября 2000


Переводы с английского



Спор воробьев, усеявших карниз,
Мириады звезд и ясный лунный лик,
И песни, что поет под ветром лист,
Скрывали вечный горький плач земли.

Но ты пришла. Твой скорбный алый рот
Принес все слезы павших в Лету дней
И всю печаль скитаний и невзгод,
И всю печаль забытых кораблей.

И стихла воробьев задорных прыть,
И тучи лунный лик заволокли,
И песнь листвы не в силах заглушить
Тот горький плач измученной земли.




The quarrel of the sparrows in the caves,
The full round moon and the star-laden sky,
And the loud song of the ever-singing leaves,
Has hid away earth's old and weary cry.

And then you came with those red mournful lips,
And with you came the whole of the world's
And all the trouble of her laboring ships,
And all the trouble of her myriad years.

And now the sparrows warring in the eaves,
The curd-pale moon, the white stars in the sky,
And the loud chaunting of the unquiet leaves
Are shaken with earth's old and weary cry.




Туманным теплым вечером я забрел
                  далеко от солдатских бараков.
Мягко трещали цикады,
Ростки папоротников манили из темноты
Своими нежными зелеными пальцами.
Райские деревья шептались обо мне с
Издалека доносилось доброе ворчанье
                  проходящего поезда.

Я был так счастлив своим одиночеством,
Так полон благодарности к великой
                 безмолвной земле.
Прижавшись щекой к траве,
Целовал я могучее тело Земли,
Этой целительницы несчастных




One night I wandered alone from my comrades'
The grasshoppers chirped softly
In the warm misty evening;
Bracken fronds beckoned from the darkness
With exquisite frail green fingers;
The tree-gods muttered affectionately about me
And from the distance came the grumble of a
                        kindly train.

I was so happy to be alone,
So full of love for the great speechless earth,
That I could have laid my check in the grasses
And caressed with my lips the hard sinewy
Of Earth, the cherishing mistress of bitter





нераскрашенная статуя молодой девушки
в боковом алтаре.
От этого исходившее от нее милосердие
казалось тихим, спокойным.
Когда моя мать угасала в больнице,
Оттого что не могла даже пить,
я проскальзывал в боковую дверь,
зажигал ароматную свечу
и молился за нас обоих.
Или так пристально вглядывался в сияние
этого лица,
Что сливался с ним, становился им - и
"Спустись! спустись!" -
Звала она, ведь я был так высоко.

Иногда я стоял перед шкафом старшего брата,
перебирая его одежду.
Я был убежден, что стану им,
если возьму его вещи.
А затем дни слились в море печали.





In white,
The unpainted statue of the young girl
On the side altar
Made the quality of mercy seem scrupulous and calm.
When my mother was in a hospital drying out,
Or drinking at a pace that would put her there soon,
I would slip in the side door,
Light an aromatic candle,
And bargain for us both.
Or else I'd stare into the day-moon of that face
And, if I concentrated, fly.
Come down! come down!
she'd call, because I was so high.

Though mostly when I think of myself
at that age, I am standing at my older brother's closet
studying the shirts,
convinced that I could be absolutely transformed
by something I could borrow.
And the days churned by,
Navigable sorrow.



Человек говорит по телефону со своей бывшей женой.
Он любит ее голос и напряженно вслушивается
в каждую модуляцию его тона. Зная
его досконально. Не зная, чего он хочет
от его звучания, от его вежливой мягкости.
Глядя в окно, он изучает форму семян
В лопнувших стручках декоративных деревьев.
Эти деревья растут в каждом саду, но никто,
кроме садовников, не знает их названия. Четыре ячейки, разделенные крошечными бледно-зелеными арками,
и пара черных, заостренных с одной стороны семян в каждой ячейке.
Геометрия любви, индийская или персидская миниатюра,
Любовники или боги в своих чертогах. А снаружи белые
Терпеливые животные и спутанные виноградные лозы, и дождь.



A man talking to his ex-wife on the phone.
He has loved her voice and listens with attention
to every modulation of its tone. Knowing
it intimately. Not knowing what he wants
from the sound of it, from the tendered civility.
He studies, out the window, the seed shapes
of the broken pods of ornamental trees.
The kind that grow in everyone's garden, that no one
but horticulturists can name. Four arched chambers
of pale green, tiny vegetal proscenium arches,
a pair of black tapering seeds bedded in each chamber
A wish geometry, miniature, Indian or Persian,
lovers or gods in their apartments. Outside, white,
patient animals, and tangled vines, and rain.





Как бог быстроногий нимфу, тебя догонял я в туннеле.
Твое пальто развевалось, я знал, что уйдешь навсегда,
Но если настиг бы тебя, тростинкою обернулась
Иль неведомым белым цветком, замаранным краской стыда.

Пуговицы от пальто одна за другой отрывались
И падали на дорогу, что уводила во тьму.
Кончился светлый праздник, умер медовый месяц,
Как умирало в туннеле эхо наших шагов.

И я повернул назад, и, как Ганс возвращался домой
По брошенным им на тропинку, освещенным луной камням,
Так подбирал я пуговицы и кончил свой путь обратный
На залитой светом станции, и это был Альберт Холл.

Давно ушли поезда, и обнаженные рельсы
Напряжены, как я, хоть знаю: возврата нет,
И все же мучительно силюсь услышать шагов твоих эхо
И буду навеки проклят, лишь посмотрю тебе вслед.





There we were in the vaulted tunnel running,
You in your going-away coat speeding ahead
And me, me then like a fleet god gaining
Upon you before you turned to a reed

Or some new white flower japed with crimson
As the coat flapped wild and button after button
Sprang off and fell in a trail
Between the Underground and the Albert Hall.

Honeymooning, moonlighting, late for the Proms,
Our echoes die in that corridor and now
I come as Hansel came on the moonlit stones
Retracing the path back, lifting the buttons

To end up in a draughty lamplit station
After the trains have gone, the wet track
Bared and tensed as I am, all attention
For your step following and damned if I look back.



Он "медицине долг" решил отдать,
Но прежде пил коньяк у океана.
Спиною к бесконечному пути,
Им совершенному, и к северу лицом.
Ему казалось: голова свободно
Летела вдаль, как тройка из Тюмени,
Которая несла его сюда.
И он с вершины трех десятков лет
Глядел в себя и видел глубоко,
Как будто был прозрачною водою,
Как озера Байкал прозрачны воды,
Что видно с палубы высокой парохода.

Здесь крайний север, а Сибирь южнее.
Ему коньяк московские коллеги
Упаковали в дальнюю дорогу,
Теперь он обжигал ему язык.

Ну, что ж, что он родился "под прилавком"?
Зато он знает цену коньяка,
И даже певчий в церкви пред иконой
Такою радостью святой не проникался,
Как он от этого стакана золотого,
Который нес, будто ночное солнце,
Ему тепло и свет. Так согревает
Сверкающий, живой излом алмаза,
К которому не смеют прикоснуться.

Он встал, чуть пошатнувшись, размахнулся
И с силою швырнул стакан на камни.
Тот зазвенел, как каторжников цепи,
И этот звон преследовал и жег
На всем его пути по Сахалину,
Где гидом - каторга, а бременем - свобода.
И долгий путь от розог и плетей
Нелегким был, но твердо кровь раба
Он из себя выдавливал по каплям,
Чтоб став свободным, навсегда запомнить,
Как кандалы звенят на Сахалине.



So, he would pay his "debt to medicine".
But first he drank cognac by the ocean
With his back to all he traveled north to face.
His head was swimming free as the troikas
Of Tyumin, he looked down from the rail
Of his thirty years and saw a mile
Into himself as if he were clear water.
Lake Baikal from the deckrail of the steamer.

That far north, Siberia was south.
Should it have been an ulcer in the mouth,
The cognac that the Moscow literati
Packed off with him to a penal colony -

Him, born, you may say, under the counter?
At least that meant he knew its worth. No cantor
In full throat by the iconostasis
Got holier joy than he got from that glass.

That shone and warmed like diamonds warming
On some pert young cleavage in a salon,
Inviolable and affronting.
He felt the glass go cold in the midnight sun.

When he staggered up and smashed it on the stones
It rang as clearly as the convicts' chains
That haunted him. In the months to come
It rang on like the burden of his freedom.

To try the right tone - not tract, not thesis -
And walk away from floggings. He who thought to squeeze
His slave's blood out and waken the free man
Shadowed a convict guide through Sakhalin.



Из книги "АРИЭЛЬ"


Даже у облаков, озаренных солнцем этого утра,
нет таких алых платьев.
Они ярче красного сердца женщины
в карете скорой помощи,
Хотя оно цветет сквозь ее пальто так непостижимо.

Дар, дар любви,
Совсем не прошенный
У неба,
Невыносимо ярким огнем горят они,
Ослепляя всякого,
Кто посмеет их сорвать.

Господи! Почему именно ко мне
Взывают эти кричащие, красные рты
В морозном лесу на синей заре?


From "ARIEL"


Even the sun-clouds this morning cannot manage such skirts.
Nor the woman in the ambulance
Whose red heart blooms through her coat so astoundingly -

A gift, a love gift
Utterly unasked for
By a sky
Palely and flamily
Igniting its carbon monoxides, by eyes
Dulled to a halt under bowlers.

O my God, what am I
That these late mouths should cry open
In a forest of frost, in a dawn of cornflowers.

Содержание номера Архив Главная страница