Содержание номера Архив Главная страница

[an error occurred while processing this directive]

"Вестник" №22(255), 24 октября 2000

Борис МОГИЛЕВСКИЙ (Питтсбург)

ГРАФИН
Рассказ об отце1

Это был хрустальный графин редкой красоты. Середина его яйцевидного тела была иссечена квадратиками и треугольничками. Поясок простых геометрических форм с обеих сторон окружали ряды более сложных фигур: крестиков, трилистников, картушей, спиралей и гирлянд. Эта барочная пышность обрывалась внизу на границе с узким перехватом, расширявшимся в орнамент серебристой подставки. Вверх тянулся высокий побег трехжелобчатого горлышка, слегка раздававшегося к концу, чтобы принять бутон притертой пробки. Но главное волшебство, конечно, состояло в игре света. Даже в сумерках вокруг графина, как вокруг чаши Грааля, дрожало живое искрящееся облако. В его середине метались рубиновые и фиолетовые искры, а повыше к ним присоединялись изумрудные. Они щедро источались хрустальными гранями и, то разгораясь, то погасая, долетали до края нимба и там исчезали, сливаясь с однородной воздушной материей.

Отец купил графин на одном из аукционов начала 20–х годов. В эти годы разгул мародерства, подхлестнутый призывом «Грабь награбленное», соединился с рейдами реквизиционных отрядов. Громили усадьбы, дворцы, дома, растаскивая фамильные ценности. То, что не пропадало бесследно или не переходило безвозвратно в руки новой власти во время рейдов, поступало на аукционы. Отец говорил, что, сколько он ни бывал на аукционах той поры и как ни хороши были выставленные на продажу вещи, такого чуда, как этот графин, он не встречал. С его стороны это была любовь с первого взгляда. Графин был завален кучей барахла, и никто из забредших на аукцион его не заметил. Мимолетным блеском одной из граней он просигналил отцу, избрав его среди многих «званых». С тех пор графин стоял у нас на полке старинного дубового буфета в столовой.

В рутине домашней жизни графин ничем не выделялся среди других вещей: вместе с ними он ненавязчиво и верно нес выпавшую на его долю службу. Его звездные часы наступали тогда, когда появлялся новый гость, которому отец показывал квартиру. Он начинал экскурсию с гостиной, широким жестом обводил ореховую мебель и любовно касался фарфоровых статуэток немецкой работы, хранившихся в застекленной горке. Затем он коротко стучался в мою комнату и, на дожидаясь ответа, распахивал дверь. Приветствуя гостя, я почтительно привставал из–за письменного стола. «Это мой сын», — мимоходом говорил отец и тут же указывал на розовый шар светильника из венецианского стекла. Выждав недолгую паузу, — по расчетам отца, обомлевший от великолепия светильника гость должен был за это время прийти в себя — отец шел в столовую к последнему, кульминационному пункту экскурсии. До меня доносились его звонкий баритон и преувеличенные «ахи» гостя. В этот момент я, как наяву, представлял отца, с отработанным артистизмом «повествующего» о судьбе графина. По ходу рассказа он включал в рассчитанном ритме три яруса лампочек на люстре. Графин вспыхивал во всем блеске, а отец оглаживал его иссеченные бока и скользил пальцами по желобкам горлышка...

Решение отца уехать в Израиль созрело после выхода на пенсию (ему было уже за 80). Он, наконец, отважился (впервые за полвека) написать своему брату — пионеру еврейского заселения Палестины, вместе с другими халуцим прибывшему туда до революции, и попросил прислать вызов. Брат сразу откликнулся.

Отец принялся осваивать нелегкий опыт отъезда. Те, кто уезжал навсегда и напрочь ломал старую жизнь, не хотели расставаться с вещицами, к которым прикипели за многие годы, но таможенники лютовали на досмотрах и безжалостно выкидывали из распухших чемоданов так называемые «предметы, представляющие культурную или историческую ценность». В эту расплывчатую категорию, по произволу таможенников, попадали книги, посуда, украшения, рисунки, фотографии и разные безделушки и побрякушки, которым нередко достается львиная доля человеческих привязанностей. По непонятной причине порядки на почте были помягче. Самые находчивые методично посылали небольшие посылки в адрес своих родных (если они были). Так же поступил и отец. Ежемесячно (чаще не разрешалось) к брату отправлялся обшитый материей ящичек. Дошла очередь и до графина, который отбыл в специально оборудованном «контейнере» (так его называл отец) с внутренними переборками и слоями толстого поролона. При отправке «контейнера» у отца были тяжелые предчувствия, но, к счастью, все обошлось благополучно.

Начало 80–х было трудным для отъезда временем. Тонкая эмигрантская струйка едва сочилась, готовая в любой момент прерваться. Нас выпустили неожиданно (по наиболее правдоподобной догадке, на нашу квартиру нацелился чиновный эмведешник). Отец мечтал поселиться рядом с братом, но израильская иммиграционная служба не принимала стариков отдельно от детей. Я же твердо стоял за Америку. Отцу пришлось присоединиться ко мне. Он рассматривал это как временную тактическую уступку и намеревался, «как только встанет на ноги», переехать в Израиль. Обживая Новый Свет, он продолжал лелеять свою мечту, но за повседневными заботами ее исполнение затягивалось на неопределенный срок. Не забывал отец и о графине. Можно было бы попросить брата отправить графин почтой, но отец боялся подвергнуть хрупкий хрусталь риску еще одного путешествия, тем более что упаковка была бы сделана чужими руками.

Миновало семь лет. Из Израиля пришло известие о смерти брата. После него остались престарелая вдова и ее дочь с мужем. Переписка с ними почти совсем заглохла. Надежда когда–нибудь «воссоединиться» с графином угасала. Отец все чаще имел дело с врачами. Как–то размышляя вслух, он с грустью сказал:

— Возраст есть возраст. Похоже, что побывать в следующем году в Иерусалиме мне не удастся.

Я взглянул на отца и понял, что он имеет в виду. «Сейчас или никогда», — подумал я и, еще не зная, как взяться за дело, с удивившей меня самого прытью предложил:

—Зачем тянуть до следующего года? Прошвырнемся по Иерусалиму в нынешнем!

— Ишь, какой сорвиголова! Ты ведь только что устроился на новом месте. Кто тебе даст отпуск? — засомневался отец, но глаза его молодо засверкали, а голос задрожал от волнения.

Я ответил ему не словом, а делом. Спустя месяц (договориться на работе оказалось проще, чем я предполагал) у меня в кармане лежали два билета до Тель–Авива.

На негромкое покашливание отца перед отъездом я не обратил внимания и, лишь вынося из дому чемоданы, увидел, что он не в лучшей форме. На открытой остановке автобуса, подбрасывающего к городскому аэровокзалу, нас жестоко просквозило холодным ветром, а безостановочные прыжки из одной воздушной ямы в другую во время двухчасового перелета до Нью–Йорка (на дребезжащем самолетике местной авиалинии) умотали даже видавших виды пассажиров. Когда мы вступили в необъятные залы нью–йорского аэропорта, отец, прошептав сквозь удушливый кашель: «Мне надо передохнуть!» — тяжело опустился в попавшееся на пути кресло. При его привычке бодриться до последнего, это был дурной знак. Я дернулся было искать телефон–автомат, чтобы вызвать «скорую», но мысль о последствиях удержала меня: наши израильские планы тогда точно бы пошли прахом. Неизвестно, как долго провозились бы в больнице с простуженным и ослабевшим стариком. Дотянул бы он до другого раза (когда–то мы соберемся в другой раз!)? И не потерял бы он веру в себя? С другой стороны, впереди были еще полсуток полета, который мог оказаться роковым.

Отец застыл в кресле. Его посеревшие щеки запали, а глаза были закрыты. Воображение нарисовало мне похожего на Моисея длиннобородого старца, прощальным взглядом окидывающего землю обетованную из иллюминатора лайнера. Я мысленно приладил к заострившемуся подбородку отца окладистую патриаршью бороду и невольно улыбнулся. В тот же момент, как по мановению волшебной палочки, сумятица внутри меня улеглась. Об отступлении не могло быть и речи, как бы об этом ни пришлось потом пожалеть. Сверившись с часами, я осторожно потряс отца за плечо. Он открыл глаза. Я подбодрил его кивком и толкнул тележку с пожитками. Он с усилием поднялся и зашаркал за мной. С многочисленными передышками мы дотащились до набитого людьми, баулами и чемоданами зала, где комплектовались израильские рейсы. Возбужденная толпа теснилась вокруг четырех стоек. Я отвел тележку в сторону и пристроился к хвосту той очереди, которая была чуть покороче остальных. Отец в классической позе вокзального ожидания притулился поверх поклажи. За кордоном таможни были уютные зальчики с мягкими диванами, но от этого спасительного рая нас отделял по меньшей мере час маяты в очереди. Я отправился в туалет, а когда вернулся, отца ни на тележке, ни возле нее не было. Не успел я запаниковать, как ко мне подошла девушка в форменной одежде служащих аэропорта. Она назвала мое имя, велела захватить вещи и следовать за нею.

Я оказался у боковой стойки, за которой трое девушек разбирали какие–то бумаги. Надпись «Закрыто» ограждала их от посягательств со стороны пассажиров. Меня встретили улыбками и сказали, что доктор Мендель, борец с фашистами и герой ленинградской блокады, сидит на скамейке за колонной и что формальности будет улажены без промедления. Когда мне вернули паспорта и билеты, багаж уже был отправлен к самолету. Я нашел отца на скамейке, он слабо хмыкнул.

— Стоит от тебя отвернуться, как ты срываешься с места, чтобы всем растрезвонить о своих ратных подвигах, — выговорил ему я.

Он сделал вид, что не заметил моей вспышки:

— Я пригласил этих милых девушек отметить наше возвращение из Израиля. Пожалуйста, напомни мне на обратном пути.

Подтекст этой просьбы было несложно расшифровать: «В искусстве обхождения с женщинами тебе, как и всей современной молодежи, до нас, старой гвардии, ой как далеко».

Все двенадцать часов лета отец спал, а после того, как за полночь мы оказались в забронированном номере высотной тель–авивской гостиницы, сразу лег и снова заснул. Проснулся он поздно утром, проспав в общей сложности около суток. Он был свеж и привычно ворчлив. Легкое покашливание напоминало о его вчерашнем состоянии.

Раздался телефонный звонок. Это была племянница отца, предупрежденная о нашем приезде. Она жила в маленьком палестинском городке километрах в ста от Тель–Авива. Мы поехали на взятом напрокат малолитражном «сy6apy». Я сбился с дороги и покатил, прижимаясь к краю широкой долины, мимо арабского селения. Между взбирающимися по круче запущенными домами шумели полуголые дети, а дистрофически худой старик в халате, не сдвигаясь с места и поворачивая одну лишь голову, строго следил за нами. На другой стороне долины виднелись холмы, похожие на перевернутые пиалы. По их нежно-зеленым склонам, усеянным пятнами светлых камней и разъеденным осыпями, вились ленты овечьих стад.

Проплутав пару часов, я выбрался на потерянную дорогу и вскоре въехал на вокзальную площадь городка, где должна была состояться встреча с племянницей и ее мужем. Там нас уже ждали с объятьями. Мы отпраздновали встречу, выпив немного вина в кафе на площади, и словами и жестами выразили родственные чувства друг к другу. Затем по просьбе отца нас повели на местное кладбище. Могила брата затерялась среди бесконечных рядов одинаковых по высоте блоков из натурального и искусственного гранита. На их матово отсвечивающих гранях темнели глубокие надрезы надписей, а сверху лежали россыпи камешков.

В обязательную программу отца входило также посещение апельсинового сада, посаженного братом лет пятьдесят назад. Это был роскошный сад не в одну сотню деревьев, густо увешанных перезрелыми плодами нездорового багрянца. Им предстояло гнить на земле и на ветвях. Апельсиновый бум в Палестине давно прошел: израильские апельсины были вытеснены на рынках мира марокканскими и алжирскими. Сад был обречен на гибель. Труд человека, взлелеявшего каждое деревцо, пропадал даром. Но ни я, ни племянница и ее муж не испытывали горечи — напротив, мы улыбались, глядя на отца: он шумно восторгался садом, называл скупщиков цитрусовых дураками и, вертя апельсин перед своим носом, клялся распродать «этих красавцев» в Америке.

Из сада нас повезли к каким–то дальним родственникам. Они хотели непременно увидеть отца собственными глазами, чтобы удостовериться в его существовании. Отец развеял их сомнения, исполнив хатикву под поощрительные аплодисменты слушателей.

К наступлению сумерек мы с племянницей и ее мужем оказались в их опрятном домике. Нас окружали чисто выбеленные стены с редкими семейными фотографиями и скудная мебель, а на полу лежал цветастый ковер. Налегая на толстую клюку, из соседнего домика приковыляла вдова брата — сгорбленная старушка с потемневшим от лет лицом и слезящимися голубыми глазами. Она хитро и весело смотрела на отца.

После трапезы он, по приглашению старушки, отправился к ней. На короткой тропке, соединявшей оба домика, к нашим ногам кинулась стая голодных кошек. Я содрогнулся от их истошного мяуканья, но старушка равнодушно прошла мимо. В тесной прихожей она прислонила к стене клюку и пригласила нас в комнату.

Словно подчиняясь таинственному притяжению, мой взгляд сразу упал на графин. По–видимому, чудо его сияния на месте нового обитания так и не было обнаружено — он стоял на комоде в полутемном углу в стороне от тусклого плафона на потолке. Отца ожидал долгий разговор. Он собирался расспросить о брате, с которым расстался более полувека назад. Я оставил отца и старушку вдвоем и вернулся к новообретенной кузине.

Отец появился часа через три. Он выглядел посвежевшим, как после очищающего богослужения. Пора было возвращаться в гостиницу. Мы попрощались и сели в машину. Никто из нас не нарушал молчания. Где–то посередине дороги я убавил музыку до еле слышного сипа и спросил:

— Ты хоть словом обмолвился о графине?

— Нет, — сказал отец. — Но я погладил его. Слава богу, она не заметила...


1. Автор рассказывает о своём отце, Менделе Могилевском


Содержание номера Архив Главная страница