Содержание номера Архив Главная страница

[an error occurred while processing this directive]

"Вестник" №11(244), 23 мая 2000

Марина ХАЗАНОВА (Бостон)

МОЯ РОДОСЛОВНАЯ

Всем родившимся в СССР и похороненным в Америке посвящается этот рассказ



На старости лет я решила искать свои корни. В Америке это - поветрие. Но мои мотивы были иные. Да и происходило это иначе.

Уехала я из белокаменной в 1973 году, оставив больных родителей на попечение брата. Почему да как - это другая история, личная и другим вряд ли интересная. Мама умерла в 1976 г., папа - в 1980. Ни одного из них не похоронила своими руками, так как разрешения попрощаться дадено мне не было. Так и мыкалась много лет.

В 1992 г. брат привёз урны с прахом родителей в Америку. Похоронили мы их в Нью-Гемпшире на сельском кладбище. Соорудили, как положено, скамеечку под берёзкой, напротив посадили рябину и положили две плиты с их именами на кириллице. В изголовье поставили большущий камень из неотёсанного гранита. Сажаю я там цветочки, разговариваю с родителями, вопрошаю их о чём-то. Иногда получаю ответы. Мои старики хвалят и поругивают меня, как и раньше. Но больше любят и жалеют. Так вот и живём. Сопровождает меня на кладбище иногда дочь, иногда внуки, иногда муж, но всегда наш двенадцатилетний пёс с перебитой задней лапой Сэм Сэмыч. Поездки эти ему нравятся. Лежит он там умиротворённый, твёрдо знает, что место это хорошее.

Оно и, действительно, хорошее, потому что нет городской кладбищенской скученности. Ну, скажите на милость, почему американцы так не любят жить близко друг к другу, а вот лежать обожают? Между могильными памятниками иногда и зазора нет: что у евреев, что у католиков, что у протестантов. А у русских (я, по-американски, в эту категорию включаю всех бывших граждан СССР) могилка без скамеечки, оградки и цветочков - и не могилка вовсе. Так что сажаю я там ромашки и астры, а беспокоюсь совсем о другом.

С какого это припёку моим родителям нью-гемпширская деревушка Монт-Вернон? Ну, что здесь потеряли или нашли эти два еврея: одна из города Херсона, а другой из деревни Стайки?

Конечно, у меня есть кое-какие объяснения, логичные и не очень. Здесь живут их дети, внуки и правнуки. К тому же янки их вполне приняли, деревенские власти не воспрепятствовали покупке двойного участка на кладбище, и есть теперь у нас длиннющая зеленая полоска, огороженная можжевеловыми кустами, а невдалеке громаднейший дуб, который осенью застилает землю жёлтыми листьями, а зимой таким белым снегом, какого в Москве просто не существует. Местное историческое общество, когда составляло книгу об обитателях этого старого (аж с XVIII века) кладбища, не преминуло включить родителей и даже поместило их краткую биографию.

Аргументы вроде бы убедительные, но мои стариканы молчат и на философствования не отвечают. Да и у меня не стыкуется что-то, не замыкается круг.

Несколько лет дочка настаивает на изложении в письменном виде семейной родословной. Я всё ссылаюсь то на университет, то на внуков, то на здоровье. Никак не могу объяснить ей, да и себе, что не сцепляется у меня что-то, чему сцепиться непременно надо.

Тем временем потихоньку ищу какие-то звенья. В Бостоне тереблю свою тётку, младшую сестру отца, своего старшего брата - чтоб рассказывали, вспоминали, записывали. То же и с родичами с маминой стороны, которых встретила в Бостоне неожиданно и обрадовалась несказанно. Мои троюродные брат и сестра тоже из Медведевых и даже помнят не только мою мать, но и моего деда.

Помогают поездки в Россию. Общалась и общаюсь с чадами и домочадцами многочисленного отцовского семейства и, увы, с жалкими остатками маминого.

Видеть всех мне приятно и даже очень. Рассказы родных записываю усердно, а в семейные альбомы вставляю всё новые и новые фотографии.

Часто мне кажется, что уже связала много разорванных ниточек, но потом опять вижу бреши...

* * *

Жить с этой брешью временами невыносимо. Именно в такие времена я поняла, что очень хочу в деревню Стайки, про которую только и знала, что она где-то в Белоруссии и что отец и почти все его братья и сёстры родились там, а через несколько лет вся семья переехала на ближайшую железнодорожную станцию Дашковку. Позже, в московскую пору, никто из семейства в те места не возвращался и ничего о происходящем там не знал. Меня же это и вовсе не задевало. Куда там! Пионерское детство, юношеское полудиссиденство, безумное увлечение старыми русскими деревнями, иконами, церквями. Поэтому частые поездки на север, к Белому морю. При чём же тут Стайки? И чего же я там не видела?

Теперь другое. В свои последние набеги в Москву стала теребить своего московского приятеля Арона Соломоновича. Из года в год обсуждали мы с ним поездку за свежеиспечённый российско-белорусский кордон.

Он тоже из Белоруссии, только из другого района. Про свои Крупки рассказывал мне часто, бывал там регулярно, знал судьбу всех своих родичей, далёких и близких. Этот маленький, необыкновенно подвижный еврей - полковник в отставке, прошедший всю войну, никогда не стеснялся ни своего провинциального происхождения, ни своего еврейства. Арон всегда знал, что родичам надо помогать, а погибшим при фашистах евреям - ставить памятники. Вот он и делал то и другое на свои собственные средства. Разговаривая с Ароном, я иногда сердилась, но чаще радовалась, восхищалась. Сердилась, потому что он безбожно ругал демократов (а позже и Америку); восхищалась, потому что ценности Арона не менялись с "переменой погоды на дворе".

Наконец, прошлым летом тронулись мы с Соломонычем на его машине в Белоруссию. Вопросов он мне особенно не задавал - не из таких он, но, думаю, не очень понимал мои взбрыки: какие такие корни искать? Свои-то Арон не терял никогда, так что ему за ними по свету мотаться!

"Ну, не любят мою нацию некоторые, так почему это должно быть моей проблемой? Пусть это будет проблемой тех, кто не любит. Здесь я родился, здесь я воевал, здесь до сих пор чего-то изобретаю. Ну а если наскакивать будут, дам в морду". И давал. Весёлый, напористый, жуткий куряга и любитель застолья, чувствовал он себя вполне на месте в своей стране.

Сначала мы приехали к его друзьям в Крупки. Побродили по старой части села, по улице, где он родился, встретили у озера старика-рыбака. Тот сразу признал Арона, рассказал ему, кто жив, кто помер и кто теперь заправляет в селе. Это был разговор своих об их общих делах.

Рассчитывать не только на такое, но даже на малую толику в папиных местах я не смела. И всё-таки теребила Арона. Через день в лютую жару поехали. С картой, бутербродами и водой. После Могилёва останавливались часто, спрашивали про станцию Дашковку. Наконец, прибыли - взмокшие и растерянные.

Соломоныч не без удали подкатил меня к станции, высадил и отошёл в сторонку с папиросой, чтобы не мешаться.

Ну, а мне теперь куда? У меня был план, нарисованный моей бостонской тётушкой. В её памяти, дом семейства Певзнеров - третий от станции. Но в какую сторону от станции я, тупица, так и не усвоила. Постояла немного. Кругом первозданная тишина, если не считать ароновского сопения. Чувствую, он ждёт от меня действий. В полном оцепенении двигаюсь в здание станции.

Большой зал, коричневые обои в цветочек, вдоль стен длинные скамейки со спинками, посредине мальчик-голубоглазик с белесыми вихрами и в рваных трусах. На моё приветствие шмыгнул носом, залился краской и убежал. Возле закрытого окошечка кассы противно жужжали мухи. Я подалась назад, раскрыла свой листочек и отправилась на поиск.

Первый длинный зелёный барак - уж никак не дедовский дом. Ну, не мог же, в самом деле, владелец лесопилки жить в бараке. Но я всё равно постучалась в дверь. Девушка послала меня в соседний барак, где жила самая старая женщина в этих, как оказалось, домах железнодорожников. В комнате-пенале мы завели разговор глухих, и удалось выяснить только, что в Дашковке Клава начала жить в двадцатые годы, когда из моей семьи там никого не осталось. Фамилии Певзнеров не слышала никогда. Ну, и что ж тут говорить, что тут спрашивать?

Побрела назад к станции, решив пойти в другую сторону.

Мой приятель стоял на том же самом месте, но теперь уже в окружении двух ханыг,слегка подталкивающих бравого полковника к машине. Что они ханыги, я не сомневалась: их руки чуть дрожали, глаза поблескивали, а ноги совершали какие-то незамысловатые па. Но беспокоиться за Арона не стоило: кажется, всё совершалось со взаимного согласия.

- Мариш, мы только до магазина и назад. Через десять минут будем здесь.

Ответа не требовалось. Бросив на них жалобный взгляд, я отправилась по дорожке от станции. Нашла третий дом, но увидела безразмерные замки на калитке и на двери. Остановилась и со страстью стала фотографировать деревянный дом, забор, калитку, окошки.

Моя компания прибыла довольно быстро. Что-то проняло Арона, он нёсся ко мне с пылом.

- Слушай, они знают фамилию Певзнер. Знают, что у него была лесопилка. А отец вот этого Владимира Артёмьевича работал у Певзнера, и сейчас он тебя к нему поведёт.

- Куда? - спросила я, принюхиваясь к ароновским мужичкам. -К какому отцу?

- Да к моему, - улыбнулся худой и беззубый 70-летний Владимир Артемьевич. - Отец-то ещё ничего, у него только пять годков как новая жена. Строгая она шибко, но ничего, работящая. А меня зови просто Володя.

Я, не веря своим ушам, снова полезла с расспросами:

- Мы можем пойти к нему прямо сейчас?

Вся троица одобрительно закивала.

Но я ещё надеялась, что покажется хозяин дома, возле которого я толклась и который мысленно окрестила дедушкиным. Володя и его шурин объяснили мне, что надеяться не на что: хозяин живёт в Могилёве и ключей никому не оставляет.

В соседних домах тоже не было никого. Поразъехались, кто куда: к детям, в отпуск, на заработки. Повертели мы ещё раз тёткин план, согласились, что дом - тот самый, но Володя сказал, что сменилось у него за последнее время множество владельцев и концы о первых хозяевах давно затерялись.

Я сдалась, и мы с Володей отправились к его отцу. Он-впереди, браво и с достоинством, я - сзади, полная любопытства, ожидания и опасения.

Добрались быстро, вошли в дом. В сенях на лавочке стояло ведро с водой, висело серо-бурое полотенце, по дощатому полу были разбросаны разноразмерные неприкаянные галоши. Среди этого богатства гордо вышагивал рыжий кот.

- Папань, встречай гостей,-окликнул Володя, войдя в горницу. - Папань, а папань, что не отзываешься-то?

Через несколько секунд он вышел, попросил войти и немного подождать, пока поищет отца на огороде.

В горнице у стены стояла большая железная кровать, покрытая серым солдатским одеялом и заваленная старыми пиджаками, телогрейками и даже одним полушубком. Над ней - огромная семейная фотография в тёмно-ореховой раме. Я сразу уткнулась в нее: посредине мужчина и женщина лет по 35, по бокам - детвора мал мала меньше разных полов, с бантами, в фуражечках, просто с косичками и чубчиками. "Наверное, это мать и отец Володи посредине", - решила я. Пара сидела в совершенно одинаковых позах с руками на коленях и со взглядом, устремлённым в пространство.

Таких фотографий в деревнях перевидала я несчитано. Снимались перед уходом на войну, перед свадьбой, снимались с новорожденными, снимались, ежели возвращались с фронта. Снимались всем семейством, относясь к этому как к делу крайне важному и ответственному. Фотографии всегда занимали центральное место в доме и очень часто составляли его единственную ценность.

Володя вернулся с сухопарым старичком, заросшим щетиной, и с ёжиком седых волос. Во мне что-то ёкнуло, когда я увидела, как старичок стыдливо застёгивал пиджак, одетый на голое тело. Володя усадил его на кровать, мы устроились рядом на табуретках.

- Здравия желаю, - прошепелявил старичок. - Я - Корсаков Артёмий Афанасьевич. А вы кем будете, гражданочка?

Я представилась и протянула руку. Артёмий Афанасьевич смотрел на меня водянисто-мутным, но вполне дружелюбным взглядом.

- Папань, ты Певзнера помнишь? - почти прокричал Владимир.

Мой дед - Лев Певзнер, владелец лесопилки в деревне Дашковка

- А как же не помнить, ведь я у него пацаном на лесопилке работал. Сурьёзный мужик был, справедливый. Всю деревню на работу брал, только пьяных не допускал. Я на него до самой германской трудился. А уж когда вернулся, не застал его больше. А лесопилка - она и сейчас стоит. Заводик на том месте учудили. Поболее той лесопилки, а занимается тем же...

Потом Артёмий Афанасьевич рассказывал, как партизанил во время второй мировой войны, сколько получил наград и сколько теперь получает "гробовых" денег за Чернобыль. Могилёвский район после взрыва в Чернобыле был объявлен зоной бедствия, и всем жителям выплачивают теперь по 15 рублей в месяц. Называет народ эти деньги "гробовыми", хотя все прекрасно понимают, что на похороны их не хватит. Про семейство деда, увы, больше ничего выудить не удалось. К тому же Артемий Афанасьевич всё время бросал робкий взгляд на распахнутую дверь. Там, в огороде, маячила женская фигура крайне обширных размеров. В её твёрдокаменной позе чудилась угроза.

Попрощавшись с Артёмием Афанасьевичем, мы отправились на лесопилку.

- Ну, что я тебе говорил? Видишь, помнит он деда твоего и мне сказывал, что уважительный мужик был Певзнер. И вообще вот что я тебе скажу: если ты с евреями дружил, так они всё для тебя сделают. Чудо какие люди. А потом немец их всех истребил, и жизнь пошла никудышная. А Горбачёв-то с Колем дружбу завёл сызнова. Простил ему истребиловку. А по мне, это не гоже.

- Так давно уж нет Горбачёва в России, а у вас своя страна и свой Лукашенко.

- А! - досадливо махнул рукой Володя. - Это почему-то она своя? На хрен она такая своя!

Мы подошли к лесопилке. Из проходной вышел опрятный, в синей спецовке мужчина. Переговоры с ним вёл Володя, и мы быстро прошли с ним на территорию заводика с небольшим зданием посредине, с грудами распиленных досок по бокам и с подъёмным краном в углу. "Умница ты, дед. Видишь, что из твоей лесопилки получилось", - бормотала я в упоении и фотографировала всё подряд, не замечая подошедшего мужчину с портфелем.

- Кто вы и почему фотографируете? -раздражённо спросил он. - Мне, как главному инженеру завода, неплохо было бы это знать.

Снова пришлось объяснять.

- Так с того времени не осталось ничегошеньки, что при Певзнере было.

Я согласно закивала, но испытала фантастическую радость, что он упомянул деда. Потом я поблагодарила Володю, ставшего совсем своим. Мы выкурили с ним по сигарете и отправились с Аронычем в деревню Стайки, что всего в 7-8 километрах от Дашковки.

Стайки нас встретила по-другому. Как только подъехала машина, со скамеечек поднялись бабуси, из-за заборов приковыляли деды, прикатили на велосипедах мальчуганы. Все очень хотели знать, кто это в красных "жигулях" и зачем. Увы, про Певзнеров они не слышали никогда и сказали, что после войны в их деревне евреи уже не селились. Но один из стариканов, заранее испросив мзду, повёл нас в ближайший лес, где в 1942 году фашисты расстреляли всех евреев Дашковки и Стаек.

Пришли. Железная оградка, за которой гранитный обелиск, каких тысячи на этой земле. Наш старичок, который был подростком во время войны, помнит тот день прекрасно. Он спрятался в доме, а когда стемнело, пришёл на место расстрела и увидел, как шевелится земля над ямой, недавно засыпанной. От страха он забрался на дерево и просидел там всю ночь. Только на третий день земля перестала шевелиться, но деревенские в эту часть леса до конца войны так и не ходили. Мы зашли за оградку, постояли, повспоминали каждый своё, положили камешки на ту землю, поклонились...

Потом старик рассказал нам, что деревня начинала строиться с Днепра, а в последние 50 лет растянулась в разные стороны. Мы решили ехать к Днепру и расстались с нашим проводником.

Через пять минут Арон остановил машину у самого берега.Вот это да! Это то самое! Это то, о чём рассказывал отец...

Крутой берег, заливные луга, бесконечные горизонты, а вокруг резвятся золотисто-коричневые, гладкие, стройные коняги, фантастически красивые. На одной из них лихо гарцует пацанёнок лет десяти.

Только тут начало во мне что-то смыкаться, стыковаться. Точно так же гарцевал здесь, на этом месте, мой отец, деревенский еврейский мальчик, безумно любивший лошадей, но проживший много лет в городе, в коммунальной квартире, где даже кошку завести была проблема. "Послушай, папа, в Монт-Верноне нет Днепра, но есть озерки, есть лошадушки, есть заливные луга. Может, это ничего, а?"

Бродить я пошла по деревне с днепровского конца. Здесь всё подлаживалось под мой настрой. Мужик ворошил сено на своём дворе, запряжённая лошадь стояла рядом, на соседней изгороди сушилась лошадиная упряжь, а у углового дома сидела пара.

Она - в голубом платье в горошек и беленькой косыночке. Он - в чистой белой рубахе и синих застиранных брюках. Одной рукой он опирался на палку, в другой держал руку своей подруги.

- Здравствуйте, - поклонилась я, а про себя добавила: Пульхерия Ивановна и Афанасий Иванович. Во дворе - горы аккуратно сложенных плетённых корзин, сохнущие на кольях банки из-под молока, высоченные поленницы.

Бабуля оказалось родом из Дашковки, прекрасно помнила Лейбу Певзнера и даже чуток работала у него на пилораме. Ей запомнились его борода, добрая улыбка, а главное - горсти леденцов, которые он раздавал детишкам.

Ну, знала я, знала, что что-то будет. Уж больно приглянулась мне эта бабуля Зоя, уж больно нужна она была мне здесь. Потом мы вместе потихонечку пошли по деревне. Шла она вполне бойко, несмотря на слишком большие и какие-то чересчур глубокие галоши, надетые на босые ноги.

Зоя рассказала мне о своём горе, о том, что несколько дней назад убили мужа внучки в Могилёве. Остались маленькие правнуки. "И как теперь будет - неведомо". Кто и почему убил, Зоя толком не знала. Но, кажется, история типичная для 90-х годов: кто-то одолжил деньги у кого-то и вовремя не вернул, кто-то требовал. В общем, увы, по знакомой схеме.

Дом Певзнеров в Стайках бабуля не знала, так как она жила тут только с замужества, а к тому времени Певзнеры переехали в Дашковку. "Это ничего, - говорила я себе, - это теперь не главное. Днепр, лошади, лесопилка, Артёмий Афанасьевич, Володя, баба Зоя, железная оградка в лесу - это теперь мои Стайки и Дашковка. Они из моей родословной, они в моём настоящем. Я расскажу о них папе, и мы вместе с ним будем думать, как жить дальше".

* * *

Прошёл год. Я сделала свой белорусский альбом, рассказала всё дочери, брату, тётке. И, главное, отцу. По-моему, ему было приятно и тепло от моего рассказа. Мы вместе с ним решили, что это не беда, что и в Дашковке, и в Стайках помнили деда, а не его. Отцовская жизнь была другой: ранний уход из дома в революцию, потом гражданская война, затем Москва и рабфак. После его окончания инженерно-экономическая работа, вторая мировая война, серьёзное ранение, арест в 1948 году и выход из лагеря только после смерти Сталина, реабилитация в пятьдесят шестом и снова работа. Потом выход на пенсию, внуки, мой отъезд, тяжёлые болезни, смерть мамы и, вскоре, его собственная. Не было в этой жизни места прошлому.

Мой отец Борис Львович Майский (Певзнер), участник Гражданской войны. 1918 г.

Так хотелось еврейскому мальчику уйти из традиционного, замкнутого мира евреев в большой мир, так хотелось Боруху Певзнеру справедливости, равноправия, образования, что ушёл он семнадцатилетним мальчишкой воевать за правду, стал Борисом Майским, носил высокую папаху, овчинный полушубок и саблю наперевес. В те годы он был ярым большевиком, свято верил Ленину, Троцкому и активно строил социализм. В конце 30-х уже другое. Его исключают из партии за троцкизм, и только переезд из Москвы на завод в Ковров спасает отца от ареста. Наверное, в тот момент план по арестам НКВД выполнил на ком-то другом...

Война смыла "старые грехи". В 1942 году отец участвовал в обороне Москвы, где полегли десятки тысяч мальчиков-студентов, мальчиков-школьников, войне не обученных и воевать не умевших. Отец всю войну минировал дороги, мосты, был контужен, восстановлен в партии и вернулся в чине капитана. Он часто жаловался на головные боли и никогда не разрешал мне во время прогулок брать его за контуженную левую руку. Я огорчалась и даже плакала. Не было для меня большего счастья, как пойти с ним погулять и рассказывать ему, рассказывать про мою пионерскую организацию, подружек, училок. И при этом держать его за руку. Ну, а как же иначе? Ведь он должен всё услышать и понять - мой папа. Это наши секреты. А как делиться секретами с тем, кто идёт от тебя отдельно, как будто это его не касается? Я переходила на правую сторону, но там мне почему-то было как-то не так....

В одиннадцать лет мой мир рухнул. За отцом пришли ночью. Я не слышала, как он поцеловал меня, как его увели. Разбудил меня гэбешник, пожелавший обыскать мою кровать. Понять происходящее было невмоготу. Я не верила, что мой отец может быть плохим, но в революцию и Сталина продолжала верить.

Когда через шесть лет отец вернулся, я уже училась в институте, писала в анкетах, что он умер, (кто же разрешил бы мне иначе учиться в институте!) и безумно ждала его. Ни Сталину, ни Ленину, ни советской власти в те годы я уже не верила. Знала, что лгали..

Но отец видел это по-другому. Он радовался, что "усатый" подох, но Ленин и Советская власть - это другое. Это было то, чему он отдал жизнь, ради чего ушёл из Стаек. Ушёл, не оглядываясь, а теперь ему говорят, что всё делали не так, строили не то. Прости, отец! Слишком поздно я поняла, что, живи я в то время, тоже ушла бы из Стаек, ушла бы в революцию. Какой ещё был путь у бедных евреев из местечек, жаждущих справедливости и мечтавших об образовании! Но, повзрослев, я уже видела, что "понастроилось". Мне это совсем не нравилось, и я стала убегать в мир книг, музыки, живописи, оставляя тебя одного раздумывать над вопросами бытия.

Ну, конечно, ты не мог вернуться в Стайки, даже на несколько дней. Ведь это значило бы признать поражение, сдаться. Но это не было твоим способом жить: ты не хотел и не умел сдаваться - ни на фронте, ни в лагере, ни даже в быту.

Моя поездка в Стайки - это другое. Ты объяснил мне теперь, что поездка эта была для меня, а не для тебя. Ты закончил свои земные дела. И закончил их достойно, подвёл итоги: на твоём счету нет подлости, жестокости, предательства и корысти. А за всякие "грешки" не мне судить тебя. Нет у меня такого права и желания.

(Окончание в следующем номере)


Содержание номера Архив Главная страница