Содержание номера Архив Главная страница

[an error occurred while processing this directive]

"Вестник" #9(242), 25 апреля 2000

Людмила СТИВЕНС (Алабама)

ДВЕ НЕЛЮБВИ БЫЛО СЛИШКОМ...

Они разошлись по двум причинам: он не любил животных и терпеть не мог некоторых, странно звучащих имен. Имя ее бабушки звучало странно. Было оно терпким на вкус, как будто и не имя это вовсе, а зеленый плод какого-то палестинского дерева - анчара или секвойи. Саму бабушку он терпел и даже уважал, безусловно, и даже восхищался ею - ею нельзя было не восхищаться. А вот произнести ее имя - язык у него не поворачивался. Сковывало его члены первобытным каким-то, темным и глухим страхом, немели кончики пальцев, и тошнота подступала к горлу, когда несмышленый его сынишка, наивный и ничего не боявшийся, вдруг на весь автобус вопрошал:

- А когда мы к бабушке Сарре поедем?

В этот момент молодой отец заливался багровым румянцем и готов был заткнуть белоголовому, голубоглазому смельчаку рот носовым платком, который он поспешно выхватывал и которым преувеличенно заботливо начинал вытирать ребенку щеки, шепча при этом с непонятно чем вызванным раздражением:

- Замолчи сейчас же! Сиди и молчи, ты понял меня?

"И что я такого сделал?" - думал ребенок.

- И что я такого сделала? -спрашивала Лариса. -И что плохого сделала моя бабушка?

- Да ничего, понимаешь, ничего! - сердился муж.- Я люблю тебя, очень тебя люблю. Но когда я вспоминаю как зовут твою бабушку - я тебя ненавижу.

Бабушка имени своего не стеснялась. Всю жизнь красавицей она была редкостной: тонкой кости, сложена как богиня, ноги, белые и гладкие и даже теперь, в старости, красивые, и лицо - как у Натальи Гончаровой - агатовые глаза, нежный рисунок скул, яркая помада на аристократических губах, ровнейшие зубы. Яркая помада была, конечно, в молодости, но все равно, даже теперь Ларисина бабушка была - само благородство. Платья она носила, каких ни у кого не было: черный бархат, палевый шифон. Королева!

Он робел перед ее бабушкой, мудрой, как царица Эстер, и любимой всеми. Он и Ларису-то полюбил за ту же царственную осанку, за агатовые глаза... Вот не было бы только имени.

Шагала бабушка по жизни твердой походкой человека, уверенного в себе, знающего себе цену. Исключением, пожалуй, были те сладкие годы, когда дедушка носил ее на руках, или те - далекие, когда витала она в облаках, мечтая о будущем - для внучки своей Ларисы. Впрочем, и в состоянии полета, равно как и в положении богини, бабушка не теряла здравого смысла и доброго сердца. Бабушка была из породы конструктивных мечтателей: она умела воплощать грезы в жизнь. Ларису, внучку свою, она видела танцующей на балетной сцене, сидящей за роялем в концертном зале, стоящей у мольберта в маленькой студии. Она всегда шла навстречу избранной цели и вела за руку ее, Ларису, - на балет ли в Дом пионеров, к старенькой француженке Евгении Францевне, на уроки ли музыки, к репетитору на английский.

Бабушка была врачом, участковым врачом в городской поликлинике. К ней в дом, а значит, в их общий дом, потому что после дедушкиной смерти Ларисина бабушка переехала к ним, люди звонили и стучали днем и ночью. К ней приносили грудных детей и приводили беременных женщин с токсикозом, соседи запросто и вовсе даже без стука входили позвонить - и оставались поговорить: о новой публикации в журнале "Иностранная литература", о поэзии Павла Антокольского, с которым бабушка росла в одном дворе, о политике и ценах на рынке.

После войны, вернувшись из эвакуации, из Башкирии, с двумя детьми, дочкой и сыном, она и отвоевавший муж поселились в городском поселке на Украине, том самом, откуда бежала она когда-то в сентябре сорок первого на сносях, ведя за руку кудрявую трехлетнюю девочку - Ларисину будущую маму, и нежно, под руку - седую маленькую старушку, свою маму. Слезы текли у бабушки по щекам и не хватало ей рук, чтобы вытереть соленые слезы, и они высыхали от теплого сентябрьского ветра, и уголь с шахт черной пудрой оседал на белом лбу и щеках. Вторую свою мать она оставляла в поселке, целый час отстояв на коленях, умоляя, упрашивая свекровь ехать с ними:

- Мама, немцы же близко! Нельзя вам здесь оставаться!

- Кому я нужна, старая? - говорила швигер, качая белой головой. - Не тронут они меня. И дом я вам сохраню, кто-то же должен за домом присматривать. Вот вернетесь, я вам штрудель с орехами испеку. Не бойтесь за меня.

И они вернулись. Дом был на месте. В доме было пусто и страшно. Никаких пирогов. Никакой мебели. Никакой бабушки.

Бросились искать ее, стучать в соседские двери, кто-то махнул рукой - туда, где рвы за поселком. Она побежала ко рвам, и была там уже не одна: несколько семей, вернувшихся из эвакуации, и демобилизованные солдаты раскапывали рвы саперными лопатами. Там и нашли они бабушку Марию - платье ее, синее в белый цветочек, и даже фартук лоскутный, ее любимый.

Не сберегла. Лоскутный фартук стоял перед глазами, мозаика, сложенная из кусочков их жизни: вот дедова рубашка полотняная, два щедрых лоскута с остатками вышивки, вот байковый квадрат детской пеленки, с угла, где меньше изношено, вот ее девичье платье, что мама ей дарила на бармицву. Фартук этот долгие годы из памяти ее не выходил, пока не сшила она себе такой же, только из своих лоскутов, из кусочков смятенной и счастливой послевоенной жизни, и был в этом новом коллаже лоскут мужниной гимнастерки и даже вязаная салфетка, в центре, на подкладе.

Тогда они и пошла работать в поликлинику. Да, ее уважали и нуждались в ней, но и недоброжелателей вокруг хватало, и непонятно ей было: то ли завидуют они ее женскому счастью и не могут простить ей мужа, вернувшегося с войны и любившего ее откровенно и празднично, то ли чем-то еще провинилась молодая докторша. Муж приходил ее встречать в любую погоду, и домой они шли, как влюбленные, обнявшись. И мог он прямо посреди тротуара опуститься на одно колено и белым платком вытереть брызги с ее лаковых туфелек. И что из того, что платок этот ей же и приходилось стирать в круглобокой стиральной машине в воскресенье вечером?

А когда однажды забрали куда-то навсегда старенького седого доктора Абрама Иосифовича, который всех детей в округе лично принимал, и даже - вот уж нарочно не придумаешь! - этого широкоплечего розовощекого лейтенанта НКВД, уводящего его сейчас в черный "воронок", - он сам перерезал ему пуповину и держал его вверх ногами и шлепнул по красной попке, дожидаясь первого крика, тогда...

Тогда ей предложили поменять имя.

- Вы и не похожи-то на еврейку! Что вам стоит поменять имя? Безопаснее все-таки. Будете ... Александрой, ну, Степановной, скажем. А?

Бабушка качала головой:

- Нет. Тем, кто меня знает, мое имя не помеха. А остальные? Мне не интересно, что думают остальные.

И она отворачивала к окну голову свою, увенчанную короной черных блестящих волос. Царственную голову. Гордую.

А вот ее, Ларисин муж, не хотел слышать бабушкиного имени. И Ларисин отец не хотел. И те же слова: я люблю тебя, но, когда я вспоминаю, как зовут твою мать, я начинаю тебя ненавидеть... Те же слова.

Но отец ее хотя бы любил животных. Не любил евреев. Но, по крайней мере, любил животных. Две нелюбви было бы слишком.

Вот потому они и разошлись. Из-за бабушкиного имени. И из-за котенка. Котенка он убил. Просто протянул руки из раскрытого окна на кухне, на девятом этаже их блочного дома, а потом разжал пальцы, а в руках его был котенок. Котенок упал на асфальт почти бесшумно, вернее, она не услышала шума, потому что закрыла уши руками и зажмурила глаза.

Котенка принес ее ученик Костя Михайлов. Они частенько шли вместе из школы, он ее провожал домой, и они разговаривали. Она была его "классной" и, вообще, она была просто классной, хорошей, значит, любили ученики ее. Она с ними и на велосипедах ездила, и в походы ходила, и защищала их, и учила. Она тоже их любила. Они все были ее детьми, как будто она их всех усыновила и удочерила. Ее собственные дети хорошо вписывались в эту сорокалюдную толпу, им нравилось быть частью ее класса. А прибавить к сорока ученикам восемьдесят родителей, дедушек и бабушек, братьев и сестер - огромная все-таки у нее была семья!

У Кости как раз разводились родители, и он метался от отца к матери, и частенько приходил к Ларисе в кабинет музыки, ждал ее, брал ее портфель. Они заходили в столовую за стаканом сока и коржиком и, жуя эти коржики, шли к ней домой. У Кости уже два привода в милицию было, и оба раза она ходила его выручать. Она и пьяным его видела, и плачущим.

В тот день он предложил ей котенка:

- Кошка у нас родила, а сами ведь знаете: не до котят сейчас, мать вся измоталась, нервная. Говорит, уноси их, хоть утопи, не может она даже разговаривать спокойно, срывается на крик. Возьмете?

Он вынес из своего подъезда котенка - серого, только глазки прорезались, в старой ушанке. Ларисино сердце билось часто-часто - от страха. Ей почему-то казалось, что Костя себя ей отдал - чтобы сберегла, не котенка - мальчишку, себя. Так он ей верил. Она знала, что муж ее против всяких котят, что он и слушать не захочет, что он неизвестно, что сделает. В ней тогда еще не проснулся бунтарский дух - только тлел.

Она, конечно, Косте ничего не сказала. Понадеялась, что мужа дома не будет, а там уж как-нибудь, потихоньку. А получилось иначе: резко, как преступление.

Дверь хлопнула. Она оглянулась. Кости не было. Лишь на лестнице шаги - через три ступеньки. Она побежала за ним. Красная лужица у подъезда, меховая тряпочка, что была когда-то котенком, - как пощечина. Лицо ее горело.

Не видно нигде Кости. Лариса прождала его до позднего вечера, просидев в тесной кухне с его матерью и слушая ее сбивчивые, горькие откровения. В ту ночь он так и не пришел ночевать. И в школу перестал ходить: он уже тогда на краю был - балансировал.

Потом он попал в тюрьму, потом он пропал, потом она ушла из школы, бросила свой девятый "А", уехала в другую жизнь.

Но не забыть ей котенка, а имя ее бабушки будет носить - дай-то Бог! - ее еще не родившаяся внучка. И две нелюбви компенсируются одной любовью. Просто любовью.


Содержание номера Архив Главная страница