Содержание номера Архив Главная страница

[an error occurred while processing this directive]

"Вестник" #16(223), 3 августа 1999

Игорь АЛЕНИН (о.Сайпан, США)

БУКЕТ МОЛДАВИИ

"Все тайное станет явным"

Каптерщик с говорящей фамилией Шмоткин иногда меня упрекал: "Ты плохо разбираешься в людях". Я с ним не спорил. Он знал, что говорил. В армии человек окружен лишь предметами первой необходимости, даже деньги не имеют той ценности, что "на гражданке". В армии хорошие портянки, целое нижнее белье с пуговицами, пайка хлеба с маслом становятся настоящей валютой. Каптерщик при таком раскладе становится кем-то вроде банкира. Когда работаешь с неодушевленными портянками, хэ/бэ, одеялами, вещмешками, зимними шапками, начинаешь понимать истинную цену людям. Пока человек служит, эти вещи имеют для него ценность; видя, чем люди готовы пожертвовать, чтобы приобрести временное, поневоле станешь мудрее. Шмоткин по долгу службы общался с материальным имуществом и поневоле начал разбираться в человеческих отношениях.

Когда человек приходит в армию, он перестает быть гражданином. Он становится солдатом, зависимым человеком.

Есть бывшие граждане, которым в армии тесно, которым хочется домой. К этой категории относились Шмоткин и я. Возможно, это нас и сблизило. Но есть и те, для кого армия - дом родной. Они хорошо понимают, как устроен этот мир, то, что одни почитают в этом мире за зло, эти почитают за благо. Они знают, что в армии многое нельзя: нельзя иметь спортивный костюм, подушку-думку, радиоприемник, магнитофон, нельзя получать письма из дома до караула, - устав и армейская традиция не позволяют. Но если очень хочется, то можно. Главное - все устроить, главное устроиться. И вот (о, чудо!) - ты свободный человек в несвободном обществе. Тебе чаще других можно ходить в увольнения, носить под портянками запрещенные уставом носки, а под нижним бельем - майку или "вшивник" - свитер с "гражданки". Можно кушать картошку, жареную не на комбижире, а на чистом сливочном масле, смотреть телевизор, иметь радиоприемник. Можно найти себе применение, особенно если обладаешь конкурентноспособной на армейском рынке профессией: сварщик, водитель, маляр, штукатур.

У меня такой профессии не было. У Шмоткина, кажется, была. Ведь он закончил ПТУ и, в отличие от меня, кое-что умел делать руками. Он мог бы полюбить армию, и она, скорее всего, ответила бы ему взаимностью.

Я в армию ушел с первого курса пединститута. Армия стала для меня, маменькина сынка, школой жизни, а для моей мамы стала поводом красить и без того седеющие волосы в два раза чаще. Пожалуй, она единственная из нашей небольшой семьи переносила мою армию хуже меня самого: упрямо не верила ни мне, ни заверениям моих непосредственных и прямых командиров, что я нормально питаюсь, не болею и "ни в чем беспокойства не испытываю". Оглядываясь назад, могу сказать честно: к армии я готов не был. Нет, я мог бегать кроссы, я мог подтягиваться без раскачиваний и пришить подворотничок. Тут было что-то другое. Например, Шмоткину армия тоже не нравилась, но он легче в ней освоился, привык. Я же до самого "дембеля" не понимал ее духа, не принимал ее правил, с трудом приспосабливался. Армию я переживал, как стихийное бедствие, не пытаясь с ним бороться, недоуменно озирался по сторонам, ждал, когда оно прекратится. Может, по причине моего оцепенения портянки в бане доставались чаще всего рваные, кальсоны - без пуговиц на щиколотках, а шапку сперли прямо на глазах. Ну что, драться надо было с этим хромым банщиком?!

Я видел, как он взял мою шапку в умывальной, сразу догнал его и вежливо попросил вернуть чужую вещь. Но он, кажется, за полминуты обладания шапкой так свыкся с ней, что посмотрел на меня с обезнадеживающей улыбкой, как будто я просил его о немыслимом одолжении, например, поведать на ушко государственную тайну - сколько грязных портянок он еженедельно сдает в прачечную. Сильно кренясь на правый бок и ворча на незнакомом мне языке, банщик последовал в расположение, где залег на кровати, вопреки уставу и канонам вежливости.

Нет, я не стоял на месте, я пошел искать правду. В каптерку. Жаловаться в армии нельзя. Но без шапки ходить тоже нельзя. Вот я и пошел к Шмоткину на консультацию: как быть? В каптерке сидел его земляк москвич Куксин, ротный писарь, "дедушка", то есть служивший последние полгода. Помня, как его мордовали еще полгода назад (обычно мордобой прекращается через год службы, у Куксина он затянулся), он, теряя тапочки, выскочил на центральный проход, вбежал в расположение, где с независимым видом возлежал банщик в обновке, и бормоча себе под нос:

- Тоже мне ЧП в танковом полку! - сорвал с него мою шапку.

Банщик хищно сузил глаза, но не роптал - на тыльной стороне шапки хлоркой была написана моя фамилия. Он лишь зло пробурчал какое-то заклинание на своем гортанном языке. Корешам же вечером рассказал, что я "настучал". Меня обещали проучить. Но к счастью все обошлось.

- В армии "стучать" нельзя, - позже в очередной раз растолковывал мне армейский кодекс чести Шмоткин , - особенно своим офицерам.

- Почему? - в который раз спрашивал я.

Шмоткин на секунду задумался. Ведь самые лучшие аргументы он выдвигал раньше.

- Потому, - сказал он после некоторого раздумия, - что ты их заставишь плохо себя чувствовать. Они и так знают, что одни солдаты других "чморят": шапки крадут, морды чистят, дембельские поезда устраивают. Но они ничего не могут сделать. Что им - в казарме спать? У них дом есть, жены, дети. Не они нашу армию придумали. Они в нее пришли. Не им ее и менять. Надо их чувства уважать. "Филингз, насын мор зэн филингз". (В образовании Шмоткина не последнюю роль играла столичная радиостанция "Европа-плюс", поэтому он любил при случае поговорить со мной на английском языке.)

- Но без шапки же нельзя, - тупо настаивал я.

- Без шапки нельзя, - согласился каптерщик кротко, - офицер тебя накажет на утреннем осмотре, точнее твоего взводного накажет. А взводный - командира отделения. А тот - тебя. Непруха! Бумеранг.

Его лицо выражало сострадание, но вдруг переменило выражение и стало строгим, как у солдата на плакате.

- Будешь жить ты по уставу, завоюешь честь и славуы... Это армия, - произнес он торжественно, - здесь "каждый солдат должен быть либо поощрен, либо наказан". Третьего не дано.

Шмоткин любил цитировать афоризмы из дембельских альбомов.

- Как же быть? - спросил я.

- Выбирать меньшее зло, - сказал мой гуру спокойно. - или... - на несколько секунд лицо Шмоткина приобрело решительное выражение, - ...драться.

Он скосил глаза в зеркало, выпрямился, некоторое время постоял в не совсем естественной для себя позе, после чего опять принял команду "вольно" и зевнул.

- С кем драться?

- С тем, кто шапки крадет.

- А если не умеешь или не хочешь?

- Тогда ходи без шапки, или учись драться, или... имей знакомого каптерщика.

Он улыбнулся.

- А если бы у меня не было шапки, ты бы мне дал? - спросил я, заглядывая ему в глаза.

- Дал бы. Вон их у меня сколько.

Шмоткин открыл створку шкафа. Там лежали старые шапки тех, кто уже демобилизовался. От времени и носки почти все они потеряли вид, как-то сжались.

- Это, конечно, не высокая мода, - сказал каптерщик, почесывая щеку, - называются "таблетки". Сидят строго на макушке. Уши такой шапкой вряд ли прикрыть сумеешь. Но носить можно. Если такую шапку на голове у кого-то видишь, верный признак, что его "чморят" (на армейском жаргоне - "обижают, заставляют работать больше других").

Это я и сам знал, в нашей роте несколько человек ходили в таких.

Кажется, с того момента негласное шефство Шмоткина надо мной по-настоящему определилось. Он хранил в каптерке "Одиссею капитана Блада", мою единственную книгу в поеденной крысами обложке, и деньги, которые иногда присылала мама. Иногда выбирал портянки поцелее и нижнее белье с пуговицами. До сих пор не знаю, чем я ему приглянулся. Может, тем, что не любил армии, не любил о ней говорить, часто вспоминал "гражданку", ему это нравилось.

Наш полк находился недалеко от Одессы, у самого синего моря. Видели мы его в основном издалека, из окон казармы или караульной вышки. Самым синим оно было для меня, потому что я других не видал. О его близости не давали забыть пробирающие до костей ветры зимой и плохо заживающие раны на ногах. Из-за влажности любая царапина начинала нарывать. В медчасти все болезни лечили йодом, но солдатам с их капризными недугами, подрывающими армейский принцип единообразия, к удивлению тамошних медиков, он не помогал.

Из нашего гвардейского краснознаменного полка очень тяжело отпускали в увольнения. Мы были линейным полком, то есть в случае военных действий сразу, без дополнительного призыва резервистов, должны были выстроиться в линию, завести танки и выступить на защиту отечества. Потенциальными врагами были войска членов НАТО - Турции и Греции. Правда, те не спешили высаживаться на морской берег вблизи Новой Дофиновки, давя на мелководье крабов и зазевавшихся бычков жестокими равнодушными гусеницами. В увольнения, правда, нас все равно пускали неохотно. Я не был отличником боевой и политической подготовки. В карауле ни разу нарушителя не задерживал, хотя все глаза проглядел, поэтому отпуск не заслужил. А мне так хотелось побывать дома, тем более, что дом мой был всего в трех часах езды на красном, переполненном в летнюю пору, дизеле.

Шмоткин был москвичом и то уже домой два раза ездил. Он-то мне в первый раз и объяснил, что в армии, как и во многих гражданских заведениях, есть свои законы и своя цена на услуги. Например, принимая во внимание природные условия моей родины, увольнение может стоить нескольких книг и бутылки "Букета Молдавии".

- А это удобно? - спросил я весьма непосредственно.

Выражение лица Шмоткина означало, что в нашем мире есть мало вещей более удобных, чем эта невинная проказа.

- Это армия, - сказал он покровительственным тоном, - здесь "надо жить умеючи, надо жить играючи".

Жаль, что я не знал этого раньше. Моя мама с удовольствием пошла бы на такую сделку. За то, чтобы сына отпустили из армии хотя бы на несколько суток, чтоб она сама могла лично проследить, что он накормлен и в тепле, она готова была бы обеспечить начальника штаба Ващука (от него на тот момент зависело мое увольнение) скромной, но изысканной библиотекой и одарить целым букетом "Букетов Молдавии".

И вот, набравшись наглости, ужасно робея, я однажды подошел к начальнику штаба, толстому мужчине с красной шеей, которую он поминутно промакивал большим, как косынка, платком с нарисованным медведем. Он с интересом выслушал суть моей просьбы и окинул меня веселым взором. Ручаюсь - ему было приятно узнать, что во вверенном ему подразделении служит молодой человек, столь пылко любящий дом. Но это еще был "не повод оставлять место постоянной дислокации полка пусть и в сравнительно благополучное, то есть мирное на первый взгляд, время". Я пообещал, что мое отсутствие не пройдет для него незамеченным. Он сделал вид, что не понял и озорно пробасил:

- Из комендатуры на мое имя телега придет на тебя, сурло, ты это имеешь в виду? Что застукали тебя где-то с пуговицей незастегнутой?

Видя, как я стушевался и проверил пуговицу на предмет застегнутости, он добродушно захохотал. Хохотал он, как большой добряк, от души. Я был рад предоставить своему прямому начальнику повод посмеяться, но оставались открытыми два очень важных вопроса: отпускает он меня на побывку или нет и что такое "сурло". Раздумьям над ними я и предался. И, кажется, преждевременно.

- Что у вас там растет? - спросил капитан вдруг строго и просто.

В этот момент я думал о том, что ведь он чего доброго может и не отпустить, поэтому вопрос прослушал, но ответ по глупости дал обстоятельный:

- Книги хорошие, "Букет Молдавии".

Видя враз ставшее серьезным выражение лица начальника, я понял, что с ответом не угадал. Но человек не знает, где найдет, где потеряет. Особенно в армии.

- Подходи через пару дней, попробуем решить, - сказал он, соблюдая все то же выражение лица, и добавил, - но не вздумай попасться. У нас бьют не тех, кто делает, а тех, кто попадается. Уяснил, сурло?

"А как же?!" Дело, кажется, было на мази, и даже таинственное "сурло" прозвучало, как комплимент.

Итак, в один прекрасный день, а именно в пятницу, после обеда, я переоделся в парадную форму (Шмоткин по такому случаю выдал мне новые, или, как он выражался, "нулевые" носки) и пошел к начальнику штаба. Тот посмотрел на меня испытывающе. Я побледнел: "Неужели зря наряжался?" Через несколько лет похожий просвечивающий насквозь взгляд я встречал у клерка в американском посольстве. Во взгляде читался вопрос: "Не останется ли он там? Вернется ли?" Капитан выписал мне увольнительную на два дня. На улицу я вылетел на неуставных крыльях, внезапно пробившихся у меня из-под зеленой рубашки с танками на погонах. Было жарко, на плацу двое солдат, голые по пояс, рубили топором асфальт для прокладки телефонного кабеля. Ничто меня здесь не удерживало.

В армии я занимался пустяковым делом - каждый вечер прокалывал в календаре дырочку, как бы пришпоривал время. Но оно, как известно, не терпит над собой насилия и в отместку тянется еще медленнее. Два дня, проведенные дома, так и остались непроколотыми. Жизнь эти два дня была похожа на воздушный шар одного мультипликационного персонажа: наконец-то она приобрела любимые цвета и размеры. Я одевался в то, что любил: кроссовки, джинсы, майку. Я читал столько, сколько хотел, встречался с друзьями, играл в футбол. Никто в доме не охотился за моей фуражкой: моему папе за время его службы армейские головные уборы изрядно надоели, а маме... Мама не сводила глаз с меня, зачем ей нужна была фуражка?

Можно остановить часы в доме, но нельзя остановить время. Подходил срок платить по счетам - идти в магазин за "Букетом Молдавии". Папа, по обыкновению, взвалил эту ношу на себя. Мама достала несколько книг, которые были у нас в двух экземплярах: "Остров сокровищ", "Пятнадцатилетний капитан" и еще что-то. Пока она гладила рубашку, я развлекал себя тем, что пытался представить себе капитана Ващука, лежащим на трансмиссии танка в летний день на ротном одеяле. Его большие, как у Петра Первого, сапоги стоят рядом. Он поминутно отирает платком красную шею и ругается с вконец обнаглевшими мухами:

- Отстаньте, сурла, дайте хорошую книгу дочитать, - он слюнявит палец и перелистывает страницу.

И вот уже средний танк Т-64 превращается в походный фрегат, капитан становится гордым красавцем, бакалавром каких-то там наук, одетым в шитый золотом камзол, из-под широких рукавов которого выглядывают модные брабантские кружевные манжеты, его армейский "бобрик" преображается в черные длинные кудри. Он по привычке вынимает тонкий батистовый платок с дорогим его сердцу вензелем и промакивает шею. Другой рукой он ведет корабль. "Интересно, - думает капитан, - могут ли на корабле, продуваемом всеми ветрами, существовать мухи? Не сдувает ли их в океан?"

При всей живости воображения, изрядно потрепанного тяготами и лишениями армейской службы, мне было сложно представить славного капитана, читающим "Одиссею капитана Блада". Сказывалось отсутствие личного общения с ним. А может, это детям? Как бы то ни было, слово есть слово.

Я надел фуражку, взял зеленую сумку с книгами, тяжелым "Букетом" и шагнул за порог. Главное теперь - не наскочить на патруль или на дежурного офицера полка. Высоких чинов в воскресенье на территории части быть не должно.

КПП я миновал без проблем. Узбек Хайдаров, наводчик из соседней роты, видя, что я иду из увольнения, чуя провиант, решил помочь и взялся за ручку сумки. Мы шли в сторону казармы, как вдруг...чу! чей-то командный голос скомандовал:

- Товарищ солдат, подойдите сюда.

"Нет, это не меня. В воскресенье в части начальства не бывает. За редким исключением, конечно. Но с чего бы это исключению выпадать на сегодняшний день? Или все-таки... меня, как библейского Иова, постигло то, чего я больше всего боялся?!"

Я повернулся. Возле здания штаба полка стоял, непонятно откуда взявшийся здесь в воскресный день, начальник штаба полка подполковник Клементьев.

Я невольно залюбовался им, заслонившим солнце. Он заложил руки за спину и покачивался: с пятки на носок, с пятки на носок. Солнце то появлялось, то пропадало из-за его огромной фуражки, сдвинутой на макушку, и оттого напоминавшую нимб. Надо отдать должное полковому командному составу - офицеры достались нам как на подбор - красивые - таких не стыдно на парад выпускать, с такими не стыдно сфотографироваться на память. Но ужасно стыдно попадаться таким молодцам в руки, особенно, когда несешь контрабандную бутылку "Букета Молдавии", да еще не себе, а начальнику штаба батальона. Судя по лицу, товарищ подполковник не собирался со мной фотографироваться. Наводчик Хайдаров потихоньку отпустил ручку сумки и позволил мне самому предстать пред его ясные очи. Представ, я заметил в его очах охотничий азарт и без радости понял, что смогу этот азарт удовлетворить.

- Что у вас в сумке? - спросил подполковник, сразу приступая к делу.

- Из увольнения... возвращаюсь, товарищ подполковник, ...я ...видите ли.

- Откройте.

Я всегда уважал фокусников. Понятно, что они простые смертные и не творят волшебства сказочного, но они умеют так искусно, так незаметно морочить почтеннейшую публику, что их поневоле зауважаешь. Как я жалел в тот момент, что не владею их способностями - не могу сказать мысленно что-то вроде "эники-беники, ели вареники, бутылка, изыди", после чего без страха открыть сумку, зная, что почтеннейшая публика ничего запретного не обнаружит.

- А вот плацинды - национальное молдавское блюдо, - сказал бы я радостно, - мама испекла, эти с вишней, а эти с яблоком. Угощайтесь, товарищ. подполковник.

- Ну что вы, - сказал бы подполковник, - это лишнее, хотя кусочек, пожалуй, возьму. Как, вы говорите, это называется? Плацинта? Название какое-то медицинское. Что ж, попробую эти с вишней.

Нет, ничего похожего подполковник не сказал. Он только сдвинул брови. Они слились в единую угрожающе ровную черту над носом и образовали букву "тэ", как на трамвайном светофоре. Я понял, что сейчас меня будут давить.

Он вынул бутылку из сумки.

- Вы из какой роты?

- Первой, товарищ подполковник.

- У вас Ващук начальник штаба, - произнес подполковник утвердительное предложение.

- Так точно, - сказал я излишне молодцевато и чуть не добавил "ваше превосходительство".

Этого добавлять не нужно было. "Превосходительство" было видно невооруженным глазом, оно читалось в его взгляде, в позе, оно холодно блистало звездами на погонах.

- Доложить о случившемся своему начальнику штаба, сегодня вечером на полковой проверке вас, товарищ рядовой, выведут перед строем и... - подполковник на секунду замолк.

"...и разжалуют, - предположил я мысленно. - Или, чего доброго, расстреляют в назидание другим". Мне стало себя жалко. Хотя... В учебке наши сержанты, чтобы отпраздновать сто дней до приказа, собрали весь одеколон в роте, слили его в ведро и выпили. Наутро командир роты почувствовал, что от всех сержантов-дедов пахло одинаково гнусно. Но их не расстреляли. Может, и меня пронесет?!

- ...и объявят суровое дисциплинарное взыскание. А это, - сказал подполковник сурово, поднося "Букет" к моему носу, - я передам командиру полка. Можете идти, товарищ рядовой.

"Ах, какая неудача! Еще один красивый офицер будет опечален моей выходкой", - подумал я.

Нашим комполка я втихаря гордился. Он был высоким, стройным и абсолютно лысым, как актер Юл Бриннер, военнослужащим. Форма на нем сидела превосходно. Галифе не топорщилось, как на многих, а было натянуто, как батут. Сапоги отражали ввереный ему полк. Командовал он также блистательно, с силой и грацией. Если бы служил раньше, до революции, в лейб-гвардии ему было бы самое место. Нет, такого комполка не было ни у кого. Это уж точно. И вот досада! До сего дня он даже не подозревал о моем существовании, а теперь будет смотреть на меня, как на "залетчика". Вот оно - ЧП в танковом полку!

Докладывать капитану Ващуку было необязательно, он наблюдал за нами из-за елки, растущей недалеко от штаба, и сразу смекнул, за что его механика-водителя "замел" начальник штаба полка. Правда, он никак не мог вспомнить мою фамилию. Будучи механиком-водителем комбатовского танка, который никуда не выезжал, мне редко доводилось общаться с грозным начальником штаба. Наводчиком на нашем танке был младший сержант Мерзляев, ему как старшему по званию доставалась, в свободное от командировок время, честь представлять наш дружный экипаж перед общественностью. Его фамилией капитан Ващук называл нас обоих. Видимо, в целях экономии.

В этом я смог убедиться, как только вошел в расположение роты и нырнул в каптерку к Шмоткину.

- Где это сурло Мерзляев? - заорал ворвавшийся в роту капитан могутным басом.

- Младший сержант Мерзляев находится в командировке на кирпичном заводе в Одессе, - отрапортовал маленький дневальный, прослуживший недостаточно много, чтобы чаще слезать с тумбочки. (Да, кстати, в армии "стоять на тумбочке" означает быть дневальным и стоять на небольшом возвышении, тезке уважаемого предмета мебели.)

До капитана, видимо, это не дошло, потому что через секунду я услышал все тот же показавшийся мне вечным зов:

- Ну где же это сурло Мерзляев?!

Его крик, исполненный необычайной тоски и силы, эхом отозвался в пустом расположении роты, отразился от стен и достиг лопоухих слуховых органов дневального. Тот втянул голову в плечи, присел, как в реверансе, и сделал недоумевающее лицо. Это лицо я видел в приоткрытую дверь. За тонкой перегородкой слышалось смачное плотоядное сопение грузного капитана, он потоптался некоторое время по центральному проходу и, хлопнув дверью, вышел.

Я поскорее расстался с "парадкой" и переоделся в обычное хэ/бэ (как будто оно могло сделать меня неузнаваемым!).

За давно не мытыми стеклами казармы догорало воскресенье. Внутри царил полумрак.

Шмоткин подшивался. Видя мое волнение, он усмехнулся:

- Ты че первый, че ли? - он перекусил нитку. - До тебя знаешь сколько "залетало"?!

- Сколько? - с искренним интересом спросил я.

- Ого-го сколько, - сказал он. - Чего ты сидишь в роте? Сейчас придет кто-нибудь из офицеров и "запряжет" тебя, иди куда-нибудь.

Я решил сходить на берег моря. Идти надо было вдоль плаца, возле библиотеки и складов. Да так, чтобы не попасться на глаза патрулю и своему весьма посредственному, к слову сказать, непосредственному начальнику. Я миновал плац с вырубленной топором канавой под телефонный кабель.

"Сделана эта канава по приказу, написанному пером, - думал я, пытаясь отвлечься от горестных размышлений упражнениями в логике. - То, что написано пером - не вырубишь топором. Но канава вырублена, значит, в армии гражданские пословицы должны быть изъяты из обращения".

Вдруг я увидел комполка и начальника штаба полка, красавцев удалых, великанов молодых. Полковник нес цветной полиэтиленовый пакет, на дне которого явственно проглядывали контуры моего "Букета".

- Донес-таки, - горестно заключил я.

Подполковник держал в руке ромашку и признаков угрызения совести не проявлял. Офицеры меня не видели, шли и что-то весело обсуждали. "Наверное, представляют, как надо мной "на губе" "деды" будут изголяться, - думал я, - эх, жизнь моя... уж лучше б ты приснилась мне". Понурив голову, я пошел к морю.

Солнце садилось где-то за Новой Дофиновкой, над водой в потоках ветра чертили фигуры высшего пилотажа чайки, по волнам пролегла огненная дорога. Она вела на юг, за горизонт, в страну наших потенциальных противников. Где-то вдали трубач сыграл "сбор".

На общем построении, к моему удивлению, не было ни командира полка, ни начальника штаба, ни капитана Ващука. Проверку проводил дежурный офицер. Командиры рот доложили о наличии личного состава.

"Чего же он тянет резину... - подумал я, глядя на молодого офицера-связиста, дежурного по полку, - ...в долгий ящик?" - это был армейский афоризм из чьего-то дембельского альбома. Я все еще не верил, что мой залет не придадут огласке. Но вот офицер скомандовал: "Полк! Равняйсь, смирно! Нале-ву! С песней в расположение рот шагом марш!"

"Неужели пронесло?!" С какой радостью в том момент я запел: "Взвейтесь, соколы, орлами!" А как прочувствованно исполнил: "Полно горе горевать!!" В расположении роты офицеров не было, день догорел. Солнце село за Новой Дофиновкой, чтобы завтра опять встать на радость отдыхающим где-то над Коблево.

Каптерщик Шмоткин пил чай и на неуставном магнитофоне слушал неуставной "Наутилус Помпилиус".

- Я же тебе говорил, - сказал он, всасывая душистый древний напиток, как пылесос, - ничего не будет. Они и не собирались тебе "вырванные годы" делать. Пошли и сами твой "Букет" употребили.

Заглушая "Ален Делон не пьет одеколон", Шмоткин затянул:

- Та-тата, и подарю букет той девушке, которую люблю.

Окончив петь, он высокомерно снизу вверх посмотрел на меня:

- Это что залет?! Это не залет, а видимость одна. Эх, плохо ты в людях разбираешься.

Мне было нечем крыть. Я согласился. Хорошо, что хоть кто-то в этих людях разбирается.

Шмоткин допил чай, помыл чашку и щелкнул выключателем:

- "По команде "отбой" в армии наступает темное время суток", - процитировал он в темноте афоризм из дембельского альбома, - и еще "все наши беды оттого, что верхняя пуговица расстегнута".

- Угу, - ответил я ему, как сова.

- "Ю ра ин зэ арми нау", - сказал он по-английски и открыл дверь. - Привыкай!

"А надо ли?!" - подумал я, расстегнул верхнюю пуговицу, потом вытащил из кармана календарь, чтоб проколоть еще один армейский день.


Содержание номера Архив Главная страница