Содержание номера Архив Главная страница

[an error occurred while processing this directive]

"Вестник" №13(220), 22 июня 1999

Екатерина ПОРШНЕВА (Бостон)

ВКУС СВОБОДЫ

"Каждый, близко познакомившийся с Россией, будет рад жить в какой угодно другой стране. Всегда полезно знать, что существует на свете государство, в котором немыслимо счастье, ибо по самой своей природе человек не может быть счастлив без свободы".

Маркиз де Кюстин. "Николаевская Россия".


"Тиранов делают рабы, а не рабов тираны..."

Из песни Александра Дольского.



На митинге в России я последний раз была ранней весной 1991 года. Отправились мы на Манежную площадь всем семейством да еще прихватили друзей и соседей. Моя дочь пришла с детской коляской, в которой, под рев мегафонов и тысяч глоток митингующих, мирно спала моя трехмесячная внучка. Над колясочкой торчал самодельный плакат: "Новое поколение выбирает свободу!" Люди читали, смеялись, растроганно разглядывали спящую поборницу свободы. Вдруг одна из подошедших, немолодая, с усталым, застывшим выражением лица, спросила, отнюдь не агрессивно, а скорее раздумчиво: "А как вы понимаете - что такое свобода?"

Как говорят американцы: хороший вопрос... Но как же непросто с лету дать на него ответ! Согласно древней китайской мудрости, "знающий - не говорит, говорящий - не знает". Раз женщина задала вопрос, значит, скорее всего, ей не были ведомы ни суть самого понятия свободы, ни ощущение потребности в ней как в первейшем необходимом условии бытия. В моей голове вертелась классическая строка: "Лишь тот достоин счастья и свободы, кто каждый день за них идет на бой..." Но для задавшей вопрос, как и для всех жителей страны, каждый день и так был "вечным боем" - с врагами внутренними и внешними, с бессовестным начальством, с ЖЭКом, с соседями по коммуналке, с всевозможными дефицитами и бесконечными очередями за оными.

Свобода, как и покой, который всем нам "только снится", в конце концов все-таки доставались, конечно, и советским гражданам, но лишь в том варианте, который по-российски выражается словом "отмучался".

Жаждать свободы при жизни дано лишь тем, кто каким-либо образом знает, что это такое. Или тем, кто помнит, в чьих генах не угасла интуитивная потребность в ней. Известно, например, какой высокий процент среди узников ГУЛАГа составляли граждане стран Балтии, Западной Украины и Белоруссии, душам которых было ведомо чувство свободы, отнятой советской оккупацией, последовавшей за подписанием пакта Молотова-Риббентропа1.

* * *

В том году конец весны пришелся на август... Год был 1968-й, а весна - Пражская. Та самая: пьянящая, и манящая иллюзией возможности перемен, возможности обретения социализмом человеческого лица, как, например, в Швеции.

Август в рыбацком поселке Энгуре на берегу Рижского залива, где мы, небольшая "коммюнити" московских интеллигентов, в очередной раз проводили лето, был чудесен. Под впечатлением новостей из Праги, нам, наслаждавшимся своей сезонной миниэмиграцией в почти нормальной, почти европейской стране, представлялись вполне достижимыми не только покой, но и воля. Сочетание коих, по Пушкину, как известно, если не равнозначно неуловимому, мифическому счастью, то вполне могут его заменить:

На свете счастья нет, но есть покой и воля...

Все рухнуло 21 августа, с вторжением советских войск в Чехословакию. "Помню чувство, словно у меня над головой захлопнулась крышка кованного сундука", - пишет об этом дне известный лингвист Р.М.Фрумкина в своей книге "О нас - наискосок".

Вместо пляжной неги, "приправленной" беседами о культуре, о литературе, о судьбах отечества (а также, разумеется, и о семейных делах, о здоровье детей, о рецептах приготовления знаменитого латышского "хлебного супа" и пр.), мы теперь дни и ночи напролет слушали западные радиоголоса. Помню, что политический обозреватель Би-би-си Анатолий Максимович Гольдберг в те дни почти круглосуточно оставался в эфире, не только сообщая нам все новости, но и сопровождая их великолепным анализом. И вот 25 августа он же обрушил на наши уши и души сообщение о демонстрации на Красной Площади семи правозащитников, протестовавших против вооруженного подавления чешской свободы советскими властями...

Это касалось нас уже напрямую: все мы этих людей знали, а для некоторых Лариса Богораз - первая жена писателя Даниэля, и Костя Бабицкий были близкими друзьями.

Радио в те дни мы почему-то слушали лежа на полу - веером, головами к приемнику. Моя дочь, которой тогда было 11 лет, говорила позднее, что воспоминание о "вторжении" для нее навсегда соединилось с картиной наших распростертых тел, обычно беззаботно подставляемых солнцу, а теперь напряженно, как бы физически прикованных к источнику не вполне понятных, но несомненно страшных, отвратительных новостей.

Тогда боль за чехов, почти было выбравшихся из "красного барака", и боль от крушения надежд на возвращение хрущевской "оттепели" в Советском Союзе, толкали к поиску виновников случившегося. Виноватыми казались все - от самого себя до американского президента Линдона Джонсона. Этот не слишком симпатичный человек, сменивший общего любимца Джона Кеннеди, не пошел на "ответные шаги", узнав о вторжении, а просто "принял к сведению" телефонное сообщение Брежнева о переходе советскими войсками границы ЧССР. Казалось, Запад опять, как и в случае с гитлеровской оккупацией Чехии в 1938 году, предает маленькую свободолюбивую страну.

Но могла ли, на самом деле, Америка помешать расправе с Пражской весной, если и Александр Дубчек, и другие тогдашние руководители Чехословакии не допускали даже возможности опоры на поддержку Запада? Чехословацкие лидеры 68-го года видели будущее своей страны только социалистическим. Да и абсолютное большинство поддерживавшего их населения оставалось в плену коммунистических воззрений и иллюзий. Жители Праги, например, вышли 21 августа на улицы с плакатом: "Ленин, вставай, Брежнев сошел с ума!".

Приверженцы Пражской весны стремились воссоздать в стране еще не забытую свободу времен Томаша Масарика. Большинство руководителей Чехословакии, включая Дубчека, в те прошлые годы принадлежало к оппозиции, которой никто не мешал высказывать свое мнение. В них еще жива была генетическая память вкуса свободы. Поэтому они считали очень важным вернуть людям возможность свободно думать, обсуждать вслух происходящее и не бояться публично говорить то, что не совпадает с общеобязательным. Но при этом Дубчека ужасно огорчало, что журналисты, писатели, такие, как, например, Зденек Млынарж, или сегодняшний президент Чехии Вацлав Гавел, в своих требованиях свободы выходили за пределы того, что могло быть допустимо "старшим братом", терпимо им.

Прекрасный и чистый человек, Александр Дубчек, оставаясь коммунистом, был в принципе не способен признать Брежнева и его окружение врагами свободы чехословацкого народа. Гавел же именно в кремлевском ареопаге видел корень зла, оплот тотальной несвободы стран "социалистического лагеря" и потенциальную угрозу для всего мирового сообщества. Судьба-история дала этим двум людям, Дубчеку и Гавелу, очень несхожие варианты реализации того острого чувства личной ответственности, которым они оба были наделены в чрезвычайно высокой мере. Слово "ответственность" - "responsibility", которое он произносил с раскатистым чешским "р", было осевым словом, главным поэтическим и этическим рефреном речи чешского президента на выпускной церемонии 1995 года в Гарвардском университете. В этот день я, наконец, услышала и увидела живого Гавела, о чем мечтала много лет, не слишком, впрочем, обольщаясь надеждами на осуществимость этой мечты. Но вот сбылось и это в ряду всего, что подарила мне Америка.

Будучи человеком на редкость (особенно для коммунистического лидера) честным, открытым и общительным, Дубчек полагал главной своей задачей возвращение людям чувства собственного достоинства. "Нельзя построить новое, - говорил он, - если не дать людям почувствовать, что к ним относятся с уважением".

Личные качества Александра Дубчека не могли не способствовать тому, что в 1968 году в стране установилась атмосфера, когда человек, действительно, перестал бояться. В этом - самый важный росток Пражской весны, целительный аромат которой ощущался даже нами в Москве. Именно это сделало Пражскую весну событием мирового значения, а Дубчека - символом нравственного освобождения для всех, кто был на таковое способен.

Дубчек, простой партийный работник районного масштаба, "сумел показать нам, - писал в юбилейном августовском (1998) номере газеты "Русская мысль" известный московский священник, философ и публицист Георгий Чистяков, - жившим в другой, причем огромной стране, с великолепным аппаратом спецслужб и промывания мозгов, что тоталитаризм можно победить и, главное, вырасти из него нравственно".

Об Александре Дубчеке часто говорят, что он, дескать, появился "раньше времени", опередил события. Но, скорее, весь смысл его миссии был как раз в том, что он (так же, как и Солженицын, и Сахаров) был одним из тех, кто встает или делает шаг вперед именно в нужный момент, в нужном месте. И, значит, сам двигает время и события, подталкивая историю.

Арестовали Дубчека сразу же после "смены погоды", ночью 21 августа. При аресте он был зверски избит, а затем доставлен в Москву, где от него требовали подписать документ, фактически лишавший его страну независимости. Он не соглашался, несмотря на вводимые ему большие дозы психотропных средств. С виду хрупкий и ранимый, Дубчек сопротивлялся с поразительной стойкостью. Уже совсем, казалось, оглушенный медикаментами и напряжением многочасового допроса, он в какой-то момент вдруг вскочил и закричал: "Не подпишу! Пусть делают со мной что хотят - не подпишу! Но в конце концов его подпись под документом появилась...

А через полгода он был снят и, практически оставаясь под арестом 20 лет, только после "бархатной революции" 1989 года вновь появился на политической сцене. Его избрали председателем Национального Собрания.

Александр Дубчек погиб в автомобильной катастрофе незадолго до того, как он должен был ехать в Москву для выступления в Конституционном суде по делу КПСС. Даже если это была случайность, то очень символическая.

Да и "август 68-го" в целом стал символом, знаковым рубежом в долгом и трудном процессе раскрепощения сознания людей, дотоле остававшихся покорным стадом, никогда ранее не задумывавшимся о том, куда их ведут вожаки-"козлы". Но даже для тех, кто оставался в плену коммунистических штампов, события "августа 68-го" так или иначе сделались неким рубужом на трудном пути раскрепощения сознания. Я помню, что после вторжения даже самым правоверным партийцам из числа моих коллег стало психологически много сложнее заглатывать идеологическую жвачку оправданности любых способов "упрочения мира социализма".

Бремя статуса "оккупантов" оказалось непосильным даже для многих солдат и офицеров, служивших в составе войск, вторгшихся в "дружественную" Чехословакию. Уже во времена Горбачева были опубликованы документы о массовых стрессах, тяжелых депрессиях и случаях маниакальных психозов в советских воинских частях, подавлявших "пражскую весну". Одной из типичных навязчивых жалоб таких больных было ощущение ими себя прозрачными или стеклянными, из-за того, что поголовно все чехи "не видели" их, смотрели "насквозь". В 1939 году чехи подходили к оккупантам-немцам и плевали в них. Об этом - известные строки Цветаевой:

Взяли пули и взяли ружья,
Взяли руки и взяли дружбы...
Но покамест во рту слюна -
Вся страна вооружена!

На этот раз чехи сражались за свою свободу сквозными взглядами, взглядами "навылет", отказывая карателям в праве иметь плоть, занимать хоть частицу пространства их родины. Быть "в упор не видимым" - очень тягостное испытание для психики, и мощное средство воздействия, способное заставить задуматься любого человека, даже советского. И не случайно в августе 1998-го так много бывших участников оккупации Чехословакии с готовностью откликнулось на просьбу активистов гражданской инициативы "Хартия-97" в Белоруссии, поделиться своими воспоминаниями о тех днях. "Чехи и словаки, простите нас!" - таков был общий девиз проведенной "Хартией" акции покаяния по случаю 29-й годовщины ввода советских войск.

Интеллигентам задумываться, анализировать, обобщать и делать выводы, положено, так сказать, "по определению". Хотя далеко не каждый интеллигент при этом способен на поступок, диктуемый даже вполне адекватным осмыслением ситуации. Особенно если этот поступок - "шаг вперед" из общего строя.

Те несколько человек, которые 25 августа развернули на Красной Площади плакаты в поддержку чехов, во имя общей с ними свободы, были очень разные. И хотя знали друг друга, но не всех их связывали между собой дружеские отношения, так же, как и "организационные", - в общепринятом смысле. То есть не существовало "руководства", которое решало бы, какой должна быть форма протеста, у какого конкретного места лучше всего встать, кому персонально и с каким именно лозунгом прийти и т.д. Общей была принадлежность к "шестидесятничеству". Но если у Бродского и были какие-то основания сказать о литераторах этого поколения, что они пришли из интеллектуального, умственного, культурного небытия, то для "шестидесятников" как явления в целом было характерно как раз обратное - глубокая, зачастую потомственная укорененность в культуре и собственная профессиональная, творческая причастность к ней.

Подавление освободительного движения в Венгрии 1956 года; травля и смерть Пастернака; суд над Бродским в 64-ом; процесс Синявского-Даниэля в 66-ом, а затем и связанное с ним осуждение Александра Гинзбурга - таковы трагические вехи формирования гражданского сознания определенных кругов интеллигенции. Тех, кто становились "подписантами", то есть ставили свои подписи под письмами в защиту осужденных или пострадавших в ходе той или иной кампании.

Двое из семи демонстрантов, вышедших на "главную площадь страны", были структурными лингвистами - Богораз и Бабицкий. Через упомянутое выше наше летнее прибалтийское становище - Энгуре, "первооткрывателем" которого была Ирина Глинка, жена известного культуролога и диссидента Юрия Левина, структуралисты проходили, можно сказать, нескончаемой чередой. Среди них - Дмитрий Сегал, Александр Жолковский, Лазарь Флейшман, Габриел Суперфинн и многие другие. Темы дисскусий в равной мере были посвящены как проблемам борьбы за гражданские свободы, так и сюжетам собственно лингвистическим. И это не было простой случайностью: на 60-е годы пришелся расцвет отечественной структурной лингвистики, открыто ориентированной на кибернетику, ранее заклейменную как "буржуазная лженаука".

Именно в силу своей подчеркнутой точности, математичности лингвистика первой из наук традиционно гуманитарного ряда оформилась как новая дисциплина, не причастная к "идеологическому фронту", и тем самым первой сделавшая шаг к свободе. Она с самого начала содействовала построению обобщенной модели нового стиля научного исследования, отказавшегося от идеологических догматов. Для структуралистов, уже вкусивших свободы в сфере научного творчества, невозможность быть самими собой во всех прочих жизненных ситуациях становилась все более непереносимой.

Те, кто вышли на площадь с плакатом "За вашу и нашу свободу", совершили это и ради нас, бывших их полными единомышленниками в смысле безусловности цели. Что же до готовности к такому средству, как самопожертвование - чем и были, в сущности, демонстрация у Лобного Места и потрясшее всех самосожжение чешского студента Яна Палаха, - то обычному человеку, даже вполне порядочному, решиться на такое "слабо". В своем последнем слове самый молодой из подсудимых-демонстрантов, 20-летний поэт Вадим Делоне, сказал: "Принять такое решение для меня было нелегко... Я понимал, что за 5 минут свободы на Красной Площади я могу расплатиться годами заключения".

Стыд и боль за убитую весну свободы, за растоптанные советскими сапогами надежды испытали в те дни многие. Разумеется, не в процентном отношении от общего числа населения. И все же, повторюсь, именно с событий августа 1968 года у людей стали крепнуть раздумья о подлинной природе "содружества" стран соцлагеря, что отразилось, в частности, в горькой иронии расхожего тогда термина - "братское вторжение". И опять же, не сказать об этих ощущениях лучше, чем это сделала Цветаева в цикле стихов "К Чехии":

Есть на карте - место:
Глянешь - кровь в лицо!

Впрочем, у большинства советских людей цвет лица при взгляде в сторону оккупированной Чехословакии не менялся - как и в случае с предвоенным захватом трех прибалтийских стран...

Также и жертвенный порыв, как правило, не становится уделом многих. На него способны люди с обостренным чувством ответственности (если вообще возможно говорить о какой-то общепринятой средней мере оного!) и "сниженным" (опять же - по сравнению с каким стандартом?) "чувством сохранности", что для советской психиатрии является симптомом шизофрении...

Норма - понятие достаточно условное и сложное само по себе. Тем более трудно решить, что же следует принять за поведенческую норму, применительно к ненормальным временам в ненормальной стране? Ненормальной, в частности, неукорененностью среди ее жителей категории свободы как высшей общечеловеческой ценности.

Сейчас, весной 1999, со дня печального юбилея, 30-летия "вторжения", прошло больше полугода. Но тема эта продолжает присутствовать в застольных дискуссиях, в личных покаянно-исповедальных беседах, в печатных публикациях и телепередачах. И в этом - уже немалая дань признания величия дела участников Пражской весны, и тех, кто с Лобного Места в Москве сказали в их поддержку неслыханные в СССР слова о некой общей, "вашей и нашей свободе".

Той, замученной советским бытием женщины, спрашивавшей, что же такое эта самая свобода, возможно, уже нет в живых. Или, быть может, она стоит в рядах древних патриоток-сталинисток, истово демонстрирующих неготовность и неприспособленность русского народа к общечеловеческим путям и нормам.

Правда, все чаще слышны голоса очень деловитых и прагматичных, зачастую совсем молодых людей, которые, говоря о своих планах на будущее, исходят прежде всего из примата свободы, права на выбор. Они редко произносят само это слово да и вообще высоких слов избегают. Но осознание ими нормальности для себя общечеловеческих мерил, приятие таковых в качестве руководства при выборе собственной судьбы - лучшее свидетельство того, что не пропала в небытии Пражская весна, не напрасно вышли на площадь 7 московских интеллигентов, включая молодую маму - поэтессу Наталью Горбаневскую... с детской колясочкой. Именно это последнее обстоятельство послужило главным аргументом для объявления ее психически ненормальной.

Как будто бы мог быть признан за норму рывок к свободе сквозь кольцо кагэбешников в штатском в ненормальной ситуации и в ненормальном обществе, не знавшем, что такое свобода и не жаждавшем ее...

* * *

Спустя пару месяцев после того, как была написана эта заключительная фраза, я прочла статью московской журналистки Светланы Клишиной "Синдром Сталина", где автор рассматривает заявленную тему с позиции психологии, а завершающий пассаж звучит как продолжение моих раздумий: "Сталин был бедой и грехом Советского Союза. Но, как говорил Гете, добродетельным может быть каждый сам по себе, а для порока нужны двое. Эти двое - Сталин и народ. Народ, не знавший, что такое свобода и не любивший ее". Эта ли нелюбовь была причиной тому, что в истории России встречи со свободой неоднократно оборачивались трагически, или же такого рода опыт закрепил изначально присущую русским невосприимчивость к свободе как необходимости индивидуального выбора и ответственности, - теперь уже, пожалуй, не суть важно. Важно, что это - историческая, психологическая и политическая данность...

И голос Иннокентия Смоктуновского, читающего текст от автора в документальном фильме "Монстр", напоминает о том же самом: "Сталин был не человек: это было явление, это была болезнь. И весь вопрос в том, каковы глубинные причины этой болезни, и есть ли надежда, что народ России когда-нибудь излечится от нее".


1 Это чувство, в частности, очень ярко и точно передано Капитолиной Кожевниковой в очерке "Вместе тесно, а врозь скучно" ("Вестник" #11(218), 1999). Автор дважды цитирует слова собеседницы-латышки о тогда еще только предполагаемом выводе российских войск: "Мы будем есть хлеб с водой, сидеть при свечах. Только пусть они уйдут, пусть покинут нашу Латвию". Очень неплохая, кстати, иллюстрация неизбежности развала "Союза"... 


Содержание номера Архив Главная страница