Содержание номера Архив Главная страница

[an error occurred while processing this directive]

"Вестник" №13(220), 22 июня 1999

Юрий ГЕРТ (Кливленд)

НОЧНОЙ РАЗГОВОР

Говорили о гиюре - ортодоксальном и на реформистский лад, о ритуальных свадьбах и похоронах, о традициях, помогавших еврейству на протяжении двух тысячелетий оставаться самим собой. Говорили о той опасности, которая угрожает еврейству здесь, в Америке, и вообще в галуте, то есть о стремительной ассимиляции, происходящей в настоящее время, о растворении в чужих культурах, утрате своей религии, своего языка. Кто-то заметил, что сейчас ортодоксальный иудаизм выглядит безнадежно устаревшим, чуть ли не реликтом, и потому реформизм, стремящийся идти в ногу с жизнью, - едва ли не единственная возможность для еврейства сохранить свое лицо, не потерять самобытность...

Все, кто сидели за столом, в ответ промолчали - и те, кто был с этим согласен, и те, кто почувствовал себя задетым, даже оскорбленным такими словами, - все, кроме самого хозяина, Арона Григорьевича.

- Вы меня простите, но все это чушь собачья! - грохнул он по столу маленьким, но крепким кулаком. - Реформисты... Причем здесь реформисты?.. Если хотите правду, так это антисемиты - вот кто сделал так, что мы, евреи, остались евреями!.. Наши друзья-антисемиты...

Он обвел всех загоревшимся взглядом и уперся в меня, зная, что я обычно его поддерживаю.

- Что, не так?..

- Нет, - сказал я, поднимая и ставя на место упавшую стопку, не так...

Я не только уважал, я любил Арона Григорьевича, хотя его безапелляционный тон меня порой раздражал. Но я сдерживался. На этот раз, однако, я не сдержался:

- "Наши друзья-антисемиты", как вы, Арон Григорьевич, выразились, это Бабий Яр, Треблинка, Освенцим...

- Надо понимать иронию... - буркнул Арон Григорьевич.

- А что до ассимиляции, то тут нужно разобраться, - продолжал я, накаляясь. - Ассимиляция - это всемирно-исторический процесс и касается не только евреев... Это во-первых, А во-вторых, - предложи мне кто-нибудь выбрать между нашими традициями, обрядами, ритуалами и, скажем, жизнью одной-единственной девочки, погибшей в том же Освенциме, я, не думая, пожертвовал бы и традициями, и всем, чем наш народ отличается от других...

- Как вам не стыдно, молодой человек!.. (Ему было уже за семьдесят, я был моложе лет на десять, но всех, кто моложе его хотя бы на год, Арон Григорьевич называл "молодыми людьми".) Как вы можете так говорить!.. Ведь вы еврей или по крайней мере таковым себя числите!.. Наши предки погибали за свою веру! На костер шли! Убивали себя, чтобы только не предать, не изменить!..

Он поднялся и навис над столом - огромный, красный, пылающий, крошечные глазки под набрякшими веками, казалось, брызжут искрами, розовая лысина, прикрытая на макушке черной, привезенной из России ермолкой, стала пунцовой...

Я пожалел, что разгорячил и обидел старика.

Остаток вечера мы избегали не то что разговаривать - встречаться взглядами. Как вдруг, когда пришло время расходиться и хозяин пошел проводить гостей до лифта (Арон Григорьевич жил в большом доме, занимая однокомнатную квартиру по 8-й программе), он сжал мой локоть и потянул назад:

- Останьтесь...

Я остался.

* * *

Арон Григорьвич эмигрировал в Америку лет пятнадцать назад, последовав за дочерью и внучкой, тогда еще совсем малышкой. Нашему знакомству насчитывалось три или четыре года. Не знаю, когда он обзавелся ермолкой и превратился в ортодокса (по его словам, случилось это давно, еще в Москве), однако я не мог себе представить, как это он, с его видной, громоздкой, отовсюду видной фигурой, шествует по улице Горького или Садовому кольцу с порфелем подмышкой и круглой шапочкой на голове, или как ухитрился не потерять ее в автобусной толчее и давке по дороге в свое стройуправление, где работал он старшим экономистом...

Но как бы там ни было, я не встречал человека, столь же осведомленного в еврейской истории. В Москве он собрал уникальную по тем временам библиотеку, состояшую из раритетных изданий, только малую их часть удалось ему переправить в Америку. Книги были главным, но не единственным его богатством. На письменном столе красовалась изысканной формы менора, привезеннаяя им из Израиля, по стенам располагались репродукции с картин Шагала и Каплана, панорамные снимки Иерусалима, книжные полки украшали небольшие мраморные статуэтки - копии микеланджелевских Моисея и Давида, память об Италии, где он, подобно многим "отказникам", провел несколько месяцев.

Над письменным столом, заключенные в одну рамку, висели фотографии покойной жены Арона Григорьевича и его самого, молодого, в офицерском кителе с двумя полосками орденских планок, и тут же - фото дочери и внучки Риточки. Въяве я не видел ни ту, ни другую, знал только по фотографиям, но когда вглядывался в лица, мне казалось несомненным их генетическое происхождение прямиком от библейских красавиц - миндалевидные глаза, прямой, горделивый нос, маленький рот, волнистые волосы, накрывавшие голову густым облаком... Бабушка, дочь, внучка. Самой красивой из троих была внучка, Риточка, вероятно по причине своей юности, свежести, своих восемнадцати лет. "Глаза твои голубиные под кудрями твоими... - вспоминалось мне при взгляде на нее. - Волосы твои - как стадо коз, сходящих с горы Галаадской... Как лента алая губы твои, и уста твои любезны..."

* * *

Вернувшись, мы присели к столу, заставленному остатками закусок, тарелками, чашками с недопитым чаем. Арон Григорьевич сполоснул две стопки, одну пододвинул мне, другую, ни слова не говоря и не чокаясь, выпил. Судя по всему, он старался отсрочить начало (или продолжение?..) разговора, из-за которого, по-видимому, и попросил меня остаться.

- Вы, пожалуйста, извините... - наконец выдавил он с явным трудом. - Я не хотел...

Он поиграл пустой стопкой, снова налил ее до половины, но пить не стал.

- Видите ли, все просто и ясно, когда речь идет о принципах и тебя непосредственно не касается... Другое дело, совсем другое, когда тебя касается...

- Вы о чем?.. - я не понимал и даже не догадывался, куда он клонит.

- О чем?..

Арон Григорьевич вздохнул, засопел, поднял стопку над головой и посмотрел сквозь нее на свет, как будто предполагая обнаружить там, внутри, что-то неожиданное. Потом он поднес коньяк к самому носу и потянул, вдохнул в себя, жмуря глаза, горьковатый аромат.

- Вы спрашиваете: о чем... О том, дорогой мой друг, что моя внучка Риточка... Да, вот эта самая... - он кивнул в сторону висевших фотографий. - Что она вышла замуж... за эсэсовца... Что вы на это скажете?..

Он опрокинул в рот стопку коньяка, так пьют не коньяк, а водку, и вытер мясистые губы тылом ладони, совсем по-русски.

- Что?.. - переспросил я. - Риточка, ваша внучка?.. За эсэсовца?..

Слова его проскочили как-то мимо, не коснувшись моего сознания. Риточка... Эсэсовец... Что за чепуха...

- Да, - повторил он. - Риточка. Моя внучка. За эсэсовца. Можете вы это себе представить?..

- Да бросьте, - сказал я и отодвинул подальше от Арона Григорьевича бутылку коньяка, сделав вид, что хочу наполнить свою стопку.

- Не "да бросьте", а именно так все и обстоит, - проговорил он сердито. - "Да бросьте..." Если бы, если бы можно было все это взять и бросить...

- Что, собственно?..

- Я же вам уже сказал...

- Послушайте, Арон Григорьевич, - сказал я, поднимаясь. - Риточка... (Я посмотрел на фотографию, на кудрявую, милую, смеющуюся головку... "Волосы твои - как стадо коз, сходящих с горы Галаадской...".) За эсэсовца... О чем вы?.. Какие эсэсовцы в наше время? Мне пора, скоро последний автобус в мою сторону. Давайте-ка лучше я помогу вам убрать посуду...

Он не дал. Он ухватил меня за руку, силой усадил на прежнее место и сам сел напротив. Он сидел, широко расставив колени, упершись в них ладонями. Он смотрел в пол, наклонив голову, и дышал шумно, с астматическими присвистами, рвущимися из груди. Он был похож на вулкан с клокочущей в недрах лавой, готовой извергнуться из кратера.

- Ну, не совсем чтобы эсэсовца, но что-то в этом роде... Вот послушайте...

Он помолчал. В груди у него булькало. Он взял со стола пустую стопку, поднес к носу, понюхал и вернул на прежнее место.

- Когда она собралась ехать в Европу... Вы ведь знаете, сейчас такая мода - ездить в Европу... Пошляться по Парижу, по Елисейским полям, выпить стаканчить пепси-колы где-нибудь у Дворца дожей в Венеции, чтобы потом говорить: я был во Франции, я был в Италии... Пустая, пустейшая амбиция, больше ничего... Я ей говорил, Риточке: зачем тебе Европа?.. Поезжай в Израиль, дурочка. Дворцы или лавки, вроде тех, что на Елисейских полях, при наличии современной техники, можно понастроить в любом месте, хоть в Центральной Африке, хоть в Антарктиде, а вот Стена Плача - одна-единственная, второй нет и быть не может... А Масада?.. А Цфат?.. Ты же умная девочка, говорил я ей, ты же понимаешь - не будь той земли, куда привел наш народ Моисей, не было бы ни этих твоих Елисейских полей, ни Дворца дожей, ни всей нынешней Европы, как нет дома без фундамента, а фундамент всей европейской цивилизации - что?.. Она слушает и смеется. "Дедушка, - говорит она, - это ты всю жизнь был строителем и разбираешься в фундаментах, а я - зачем они мне нужны.." И хохочет, и снимает с меня ермолку, и целует меня в лысину...

Арон Григорьевич смолк, вытер покрасневшие глаза и продолжал, его надломившийся было голос наполнился новой силой:

- Библия, говорю я, Библия - вот основание, на котором стоит Европа и не только Европа! А Библия могла родиться только там и больше нигде! Библия, наш главный дар человечеству, которое, правда, в ответ возблагодарило нас инквизицией и Освенцимом, но не о том сейчас речь... "Дедушка, - говорит она, - я поеду, обязательно туда поеду... Когда-нибудь... А сейчас я еду в Германию, с Эстеркой... У нас уже билеты куплены..." "Как?.. - говорю я ей. - В Германию?.. Зачем тебе Германия?.. У меня, - говорю я ей, - до сих пор осколок в спине сидит, а ты..." "Дедушка, - говорит она, - ну причем тут осколок?.. Это ведь было так давно, я еще не родилась и мама была совсем маленькой... А ты все живешь прошлым... А мир стал другим, и Германия тоже, и потом - я даже не в Германию еду, а по Рейну, там по берегам такие красивые замки, я читала, видела в путеводителях... И скала, на которой сидела Лореляй... Помнишь - у Гейне?.. Я эту скалу сфотографирую и, если получится, фото тебе подарю..." И рассказывает, что там, на Рейне, на каждом шагу - сувениры с этой самой скалой, и на всех - стихи Гейне... А я слушаю и думаю себе: так-то оно так, все это расчудесно, и Гейне, и Лореляй, а только хоть вы меня озолотите с головы до пят - я туда ни ногой, а что до замков на Рейне,так пускай ими другие любуются...

Арон Григорьевич слепо, не глядя, пошарил по столу, подхватил чайную ложечку, поиграл, позвякал о блюдечко, издавая дребезжащий, трепещущий звук, мне показалось, он хочет унять дрожь в пальцах... Я вспомнил, как однажды, еще в начале нашего знакомства, когда расходились гости (то ли в память о наших "кухонных" традициях, то ли спасаясь от одиночества, он время от времени устраивал такие, как сегодня, посиделки), Арон Григорьевич стоял, перегородив дорогу к двери, с таким же, как он сам, стариком, и они с азартом, перебивая друг друга, называли номера частей, даты, имена командиров, поскольку вдруг оказалось, что оба воевали на Первом Белорусском, и тогда-то их дивизии стояли бок о бок под Новгородом, а тогда-то - да, да, представьте! - они оба валялись в одном и том же госпитале в Вологде, возможно - в соседних палатах!.. Вспоминая, оба оживились, приосанились, распрямили свои сутуловатые радикулитные спины, оба смеялись, хлопали друг друга по плечу руками, с разбухшими от артрита суставами, а я, признаться, глядя на них, думал не о фронтовом братстве, не о флаге над рейхстагом (кстати, и тот, и другой дошли-таки до самого Берлина), а о стране, которая обрекла своих защитников доживать последние годы на чужой земле, под чужим небом и быть зарытыми в эту чужую землю... Кстати, более милосердную, чем та, которую считали они своей...

- Да, дорогой мой, - продолжал Арон Григорьевич, - я туда ни ногой, и можете клеймить меня за это как угодно - националистом, шовинистом... У меня, знаете ли, такой комплекс: кажется, ступи я на ту жирную, хорошо ухоженную, удобренную почву, она, как болотная топь, раздастся, захлюпает у меня под ногами, только вместо воды там будет кровь... Хотя, с другой стороны, какой это, прости господи, шовинизм или там национализм?.. Просто когда наша Риточка вернулась из своего путешествия и пришла ко мне, и принялась рассказывать взахлеб - о Рейне, о тамошней природе, о рыцарских замках, действительно восхитительных, можно сказать - шедеврах архитектурного искусства, это я сам вам как строитель говорю, и когда особенно стала она показывать снятые ею слайды, а на них сплошь такие нарядные, уютные городочки, бережно сохраняемые, с черепичными крышами, с готическими церковками, словно выскобленными щетками с мылом, - вот тут что-то заскребло, засосало у меня под сердцем (Арон Григорьевич потер грудь ладонью, как бы стараясь размять, разгладить затвердевший комок), я говорю: "Прекрасно, Ритуся... Все это прекрасно и замечательно... А только скажи, вспомнила ли ты там хоть один раз о своем дедушке?.. Правда, в Восточной Пруссии, куда мы вошли в сорок пятом, были не такие красивые, но тоже красивые городки..." "Нет, - говорит она, - дедуля, не до того мне было, я спешила все заснять, гиды торопят, а я - когда еще увижу такую красоту?.." "Это верно, девочка, где уж там, если гиды торопят... Ну а теперь, теперь, - говорю я, - теперь... Когда ты смотришь, любуешься вот этой улочкой, этой мостовой, тебе не приходит в головку, как здесь, по этим камням, вдоль этих игрушечных домиков, мимо вот этой аптеки, вот этой колбасной гнали евреев?.. Как они шли, шаркали, стучали каблуками по этим камням, в тишине, и только дети, детишки плакали, кричали, и матери прижимали их к груди, затыкали рот, розовый, слюнявый ротик, чтобы, не дай бог, не услышал офицер или конвойный солдат, и так они шли, с чемоданами, корзинками, тючочками... Скажи, девочка, ты об этом не думаешь, нет?.." - "Ах, дедушка, но это же было так давно..." - "Да, конечно, - говорю я, - но там наверняка еще живут люди, которые все это видели... Как после этого они могут жить?.." - "Но, может быть, они не знали..." - "Не знали?.. Что же они знали, позволь тебя спросить?.. Они пили чай, когда за окном слышались шаги, плакали дети, и ни разу не выглянули на улицу, чтобы посмотреть, что же там такое происходит?.. А когда на другой день выходили и видели, что эта вот сапожная забита досками, а та кондитерская закрыта на замок, а на магазине готового платья сменили вывеску, и на ней теперь значится вместо "Гершензон и сын", к примеру, "Фриц Мюллер и братья", - они не задумывались, не спрашивали себя, что случилось?.." - "Не знаю, не знаю... Ты слишком много от меня требуешь... Я не хочу об этом думать..." - "Но ты же, дорогая моя, - говорю я, - ты же еврейка... Это твой... Это наш народ гнали, как скот, на убой..."

- И знаеете, что она мне ответила?..

Арон Григорьвич склонил голову на бок и выжидающе взглянул на меня, щуря покрасневшие глазки, пальцы его выбивали на коленях нервную дробь.

- Она сказала: "Для меня все люди одинаковы - евреи, французы, англичане или те же немцы..." "О'кей, - говорю я, - и все мы когда-то так думали... До поры до времени... Пока нам кое-что не объяснили..." "Дедушка, - говорит она и смотрит на меня с укором, - но разве ты не согласен, что и среди англичан, и среди французов, и среди немцев, как и среди евреев, есть и плохие, и хорошие люди..." "Да, - говорю я, - это верно... Только нас убивали не за то, что мы хорошие или плохие, а за то, что мы - евреи..." "Дедушка, - говорит она, - не надо об этом. Нельзя, даже вредно жить прошлым!.. И не пытайсяя меня переубедить! Я убежденный космополит!.." Очень, очень гордо это у нее получилось: "Я убежденный космополит!" И глазки, знаете, так блестят, и голосок с жестяным отливом, и взгляд чуть ли не прокурорский... А мне стало вдруг смешно. Такой вот, понимаете, чижик-пыжик: "Я - космополит!.." Смеюсь, не могу остановиться. У нее бровки дужкой выгнулись, вверх подскочили: "Ты что?.." "Да то, - говорю, - что в космополитах я уже когда-то побывал, потом меня в сионисты произвели, потом в отказники... Так что, как сказано в "Екклесиасте", ничто не ново под луной..." Это ей не понравилось, моей Риточке... Насупилась, губки поджала. "Что же, - говорит, - по-твоему, в те годы не было хороших людей, хотя бы в Германии?.." "Да нет, - говорю, - отчего же. Были и там такие, что евреев спасали, в Иерусалиме, в "Яд-Вашеме" в Аллее Праведников есть их имена... Только это не помешало, как тебе известно, уничтожению шести миллионов..." И тут, когда я это сказал, меня вдруг кольнуло в самое сердце, сам не знаю почему. Спрашиваю: "А ты что, видела там, встречала хороших людей?.." "Да, - говорит она, - встречала, дедушка..." Только здесь до меня, старого дурня, кое-что стало доходить... А она, Риточка, глазки опустила, на меня не смотрит, собирает слайды, складывает в коробочку, а нижнюю губку так прикусила, что вот-вот, кажется, кровь брызнет.

- Если вас не затруднит, дорогой мой, согрейте-ка чайку, - перебив себя, обратился ко мне Арон Григорьевич.

Видно, ему было нелегко говорить, он хотел устроить себе небольшую передышку. Мой автобус - последний, последний!.. - давно ушел. Я не мог оборвать старика, не дослушав. Да мне и самому было любопытно - что же дальше, о каком "эсэсовце" он в самом деле заикнулся?.. А главное - не хотелось оставлять его с мыслями, которые, чувствовал я, не первый день терзали его душу.

Пока вскипел чайник, я успел сполоснуть пару чашек, очистить от грязной посуды край стола, смахнуть крошки, все время при этом поглядывая в ту сторону, где висела фотография внучки Арона Григорьевича, - ясный, выпуклый лоб, локон у виска, завившийся пружинкой, доверчивые, улыбчивые глаза, полные губки, белая кофточка с черным шнурочком, завязанным в бантик под нежной высокой шейкой... "Глаза твои голубиные под кудрями твоими..." Арон Григорьевич, сидевший с поникшей головой, упершись локтями в стол, казалось, задремал, но когда я поставил перед ним чашку с крепким чаем, он отхлебнул пару глотков и продолжал - с того места, на котором до того остановился:

- И кого же, говорю я, ты там встретила, какого хорошего человека?.. "Да, говорит она, - встретила!.." И так это резко, с вызовом... Ого, думаю я себе, ого... "И кто же этот, позволь тебя спросить, человек?.. Он или она? Он! И что же, - говорю, - в нем хорошего?.." "Все! - говорит она. - Хочешь на него посмотреть?.." "Почему же нет?.. - говорю я. -Только для этого мне надо съездить в Германию?.." "Никуда, - говорит она, - никуда тебе не надо ездить... Вот, смотри!" Вставляет в свой аппаратик один из слайдов, и я вижу - речной берег, пляж, тенты, шезлонги и на их фоне - отлично сложенного крепыша, светлоглазого, белобрысого, этакого, знаете ли, современного Зигфрида, и двух девчонок по бокам - справа Риточка, слева - черненькая, с острым носиком и колючим взглядом, обе в купальных нарядах, то есть, как положено, чуть ли не в чем мать родила. "Это Эстер, моя подружка, с ней я ездила, а это Эрик, - говорит Ритуся. - Как тебе он?.." А что я могу ответить?.. Я пожимаю плечами: "Нет, говорю я, это ты расскажи, кто он такой, этот Эрик-Шмерик, откуда мне знать..." Тут она сверкает глазками и говорит: "Так вот, если бы не этот, как ты его называешь, Эрик-Шмерик - твоей Ритуси, может быть, уже на свете бы не было!.." И рассказывает, как их пароход пристал к берегу, пассажиры затеяли купаться, они с Эстеркой тоже, но течение в этом месте сильное, ее подхватило и понесло прямо на пороги, но тут к ней бросился Эрик и спас, и когда они вернулись, весь берег, то есть пассажиры с их парохода, ему аплодировали, а ее поздравляли с тем, что она осталась живой, не утонула и не разбилась, оказывается, это самое опасное место на Рейне... Снова я глянул на этого Эрика, и уже другими глазами: что ж, неплохой парень, лицо красивое, мужественное, твердый подбородок, открытый, прямой взгляяд, и тело мускулистое, сильное, но без того, чтоб все мышцы напоказ, как у культуристов... И во всей фигуре, во всем облике - что-то прочное, надежное... "Ну, - говорю я, - спасибо тебе, Эрик, если так... Спасибо, что выручил из беды мою внучку... Напиши ему, что твой дедушка от души его благодарит... Вы ведь с ним наверное переписываетесь?" - "А тебе откуда это известно?.." - "Да уж известно, - говорю, - тут и догадки особой не требуется..." А она покраснела вдруг, Ритуся моя... Да, да, покраснела, сейчас это редкость, чтоб молодые люди краснели, скорее, это нам, старикам, свойственно... Только Рита, Ритуся моя - из тех, кто еще обладает этим атавистическим свойством... Так вот, она покраснела, смутилась, но тут же с вызовом, словно для того, чтобы преодолеть в себе это смущение, объявила, что они с Эстеркой и дома у него, у этого Эрика, побывали, в Кельне... Он тоже учится в университете, студент, сам родом из Кельна, здесь кончался маршрут их пароходного тура, он помог им с гостиницей, повел осмотреть Кельнский собор, а потом повез к себе домой, пообедать... И она, Риточка, показывает мне слайды с Кельнским собором... Кажется, ничего прекрасней и величественней человечество не создало, это как Бах, его хоралы и оратории, превращенные в камень... Так вот, демонстрирует она эти самые слайды, а между тем рассказывает, какой у него, у Эрика, дом, какой он огромный, как все в нем красиво, какое множество комнат, и в каждой - картины, статуи, старинная мебель, даже зимний сад с фонтаном и певчими птицами... Ну, представляете, как это все ошарашило девочку с нашего Брайтона?.. У него, у Эрика, родители - владельцы какого-то крупного бизнеса, связанного с производством компьютеров, а дом, который так потряс и оглушил Риточку, это их, так сказать, фамильное, родовое поместье... Ну вот, показал он девочкам дом, японских рыбок в бассейне, птичек, которые щебечут-заливаются почти что в небесах, под стеклянной крышей, и стал показывать семейный альбом, фотографии своих предков. И тут Ритуся... А точнее - не Ритуся, а Эстерка пальчиком ткнула в одну фотографию: "А это кто?..." - "А мой дедушка..." - А на снимке - офицер в полном эсэсовском облачении, с молниями на вороте, со свастикой на рукаве... Все, как положено. А фотография небольшая, можно среди других и не заметить. Эстерка встала с дивана, где они все сидели, и говорит: "Что-то у меня голова разболелась... Хочу к себе в номер, в гостиницу". Эрик ей какие-то капли, таблетки притащил, она - ни в какую: в гостиницу - и точка. И пока Эрик за лекарством бегал, она Риточке: "Ни минутки больше здесь не останусь! Уходим!.." "И правильно!.. - говорю я. - Мне твоя Эстерка нравится!.." "Ну, вот, - говорит Ритуся, - так я и знала!.." - "А что тут "знать", милая?.. В доме, где эсэсовцы..." - "Да он же давно умер!.. И причем здесь Эрик?.. Это ведь не он, а его дедушка такую форму носил!.." - "Постой, постой, - говорю я, - он что, умер своей смертью, к примеру, от заворота кишок, или его расстреляли или повесили как военного преступника?.." - "А это важно?.." - "Да, - говорю я, - важно... Важно, милая... И почему у него, у твоего Эрика, фотография эта хранится?.." - "Откуда ты взял, что у "моего"?.. И потом - ты кто, КГБ, чтобы задавать такие вопросы?.. Ты же мне сам рассказывал, как тебя там несколько раз допрашивали, а теперь - "как", "почему"... Ну точно как Эстерка!.." - "Как Эстерка?.."

Арон Григорьевич с видимым усилием поднял свое грузное тело, прошел в угол комнаты, туда, где стояли стеллажи с книгами, достал с верхней полки альбом, старый, привезенный еще из Союза, с покоробленным переплетом и шелковой ленточкой, пропущенной через корешок, и положил передо мной. В груди у него хрипело и посвистывало, когда он наклонился ко мне и заглянул в глаза:

- Не стану вас утомлять, да и, главное, это увело бы наш разговор в сторону... Как-нибудь в другой раз... Но ей, Ритусе, моей дорогой Риточке я этот альбом раскрыл, показал... Это, если хотите, не альбом, а мортиролог. Здесь наша семья, большая семья, можете себе представить - сто три человека: прабабушки, бабушки, дедушки, сестры, братья, племянники, мехатунесте... Все, все они погибли - кто в лагерях смерти, кто в Минском гетто, кто у себя в селе, откуда в большинстве были они родом и где их предки по двести, по триста лет жили... Правда, несколько человек сумело сбежать из гетто в леса, к партизанам, так те их не приняли, пришлось создавать свой отряд, из евреев, и никто из них не остался в живых... Но сейчас я не об этом...

Арон Григорьевич отвернулся, отошел к окну и громко высморкался. Квартира, которую он занимал, находилась на двенадцатом этаже, мы всегда любовались панорамой города, развернувшейся внизу гигантским полукругом. И теперь, когда стояла ночь, глубокая ночь, там на всем пространстве, до самого горизонта мерцали огни, то сгущаясь, то редея, и доносился несмолкающий, ровный гул.

(Окончание в следующем номере)


Содержание номера Архив Главная страница