Содержание номера Архив Главная страница

[an error occurred while processing this directive]

"Вестник" #4(211), 16 февраля 1999

Марк РЕЙТМАН (Бостон)

ОХАЛЬНАЯ ТРОИЦА

Один из взглядов на современную русскую литературу

В России все сейчас делается судорожно и с вывертом. В том числе и художественная литература. Обилие журналов, хотя и влачащих жалкое существование, российских и международных премий, хотя и претендующих на престижность, но всеми дружно презираемых, наконец, новая письменность Интернет, куда, хотя и говорят, что он породил много пишущих, но ни одного читающего, буквально все норовят что-то тиснуть! Нация сейчас переживает полный крах политической, экономической и моральной систем ценностей, видимо слишком глубокий, чтобы при нем можно было содержать еще и художественную литературу. Но литература умирает стоя, писатели пытаются вести репортажи из моргов, могил и колумбариев, в которые неумолимо превращаются все прочие учреждения.

Не пытаясь дать обзор всей русской литературы (нам для этого не достанет ни эрудиции, ни терпения), мы остановимся на трех писателях: Сорокине, Пелевине и Ширянове. Почему именно на них? Потому что эта несвятая троица все-таки отражает какое-то господствующее веяние времени, хотя я и предвижу рев негодующих голосов. Но все же мимо этих писателей нельзя сейчас пройти. Имя Владимира Сорокина достаточно часто всплывает по разным поводам, когда заговаривают о теперешней русской литературе. Он далеко не последний в очереди за славой русского писателя. Кстати "очередь" - это не только символ социализма, но и название одной из его повестей. Среди нынешнего всеобщего упадка хотелось верить, что по крайней мере русская проза продолжает жить. Вот почему вкупе с публицистикой Солженицына, не теряющей своего прозаического блеска, я продолжаю необременительно следить за его младшими собратьями.

Конечно, что-то в литературе способно и одарять. Прогоняют уныние успехи "женской прозы" (Петрушевская, Токарева, Щербакова, Улицкая, Толстая, хотя последняя - не моя писательница). Убедил "Принц Госплана" Пелевина, но все же это игра не всерьез, хотя побольше бы таких игр. Задиристых, умных, головоломных игр в слова! А не игр Баяна Ширянова - я честно дочитывал его "Низший пилотаж", пока не началось совокупление homo sapiens с членистоногими. Дальше меня не хватило, и меня поймет предсказавший такое поведение читателя на страницах "Лебедя" Борохович.

Владимир Сорокин - это тоже игра в слова, но игра всерьез. И потому судить ее показано построгу. Повесть "Очередь" поначалу воспринимается как обычная, средней тяжести "чернуха" по поводу извечных советских нехваток. Чего-то дают, но что - это так и остается неизвестным читателю. Даже самим героям повести не совсем ясно по сколько дают и стоит ли стоять, хотя они и не ленятся подолгу выяснять это. Во всех них тлеет жажда справедливости, подвигающая на не только дневные, но и ночные переклички, изгон нестоявших, правда, все больше словесный, и осуждение антинародных происков милиции, исправно поставляющей привилегированных покупателей. Переклички тоже выдержаны в форме диалога, звучащего так:

- Дюкова.
- Я.
- Сокольский.
- Я.

И так далее на десяти компьютерных экранах (подсчитывать не стал, но страниц, уверен, не намного меньше). Зачем это - сразу не скажешь. Может быть, для того, чтобы расположить рядом по две еврейских фамилии ("они" и тут держатся вместе".) Но это так, совковская догадка. Здесь голос автора, очевидно, ломается, сбивается на полуневнятицу, и такой перелом наступает во всех его творениях. В "Очереди" эта ломка - зацикливание диалогов. Здесь потеря смысла небольшая и объяснимая. Занятная, скажем, потеря.

Картина очереди со всеми ее несправедливостями - весьма живая и, по обычным меркам, емкая - свидетельствует о несомненном таланте автора, что кричит и рвется на привязи литературных традиций - все остальные привязи в России благополучно обрублены. Но действие развивается, и мы начинаем распознавать в этом цветистом очередном хоре два голоса, мужской и женский, которые явно "клеятся" друг к другу. А тут уж недолго, как водится в сегодняшней жизни, и до любовной сцены в безлюдной квартирке. В этом обороте не покидается строго выдерживаемый режим диалога, и ничего кроме, ввиду чего кульминация сцены, разумеется, звучит так:

- Аах...
- Хах...
- Аах...
- Хах...

И так далее едва ли не на шести страницах варьируется лишь количество гласной "а" в междометиях. По ходу дела выясняется, что не все так просто: женщина - не та, за кого она себя поначалу выдает. Но это уже не имеет никакого значения за дымовой завесой из "аахов" и "хахов". И зарождается подозрение, не есть ли эти "аахи" (простите клозетный каламбур!) - главное творческое достижение автора из простых "ахов"? Тем более что сам автор всячески избегает какой-либо идейной позиции, а свое кредо нигде не обнажает. Но читатели у него есть, что удивляет его самого, и он делится этим удивлением с интервьюером. И даже не столько читатели в России, сколько по ее западным окрестностям. Из писателей-современников он задерживается только на Саше Соколове и Мамлееве, не оставляя даже скромных знаков внимания ни на ком другом.

Чтобы никто не заподозрил, что мы сужаем творческий поиск Сорокина до междометий, рассмотрим его рассказ "Кисет". Приводимая в нем история нарочито обыденна, чтобы не сказать банальна. В глухом лесу повстречался автору немолодой человек и рассказал ему историю своего вышитого кисета. Оказывается, кисет ему подарила в 1941 году в лесной деревушке при отступлении миловидная девушка. Причем этим ограничились их отношения на целых 14 лет, пока он снова ее не разыскал. Возраст обоих еще позволял бы завязаться каким-то отношениям - супружеским, наконец. Но жизнь у них, по-видимому, не задается, и тут происходит непременная сорокинская поломка. То есть рассказчик, несомненно, сходит с ума. Но автор не отказывает себе в удовольствии подолгу выписывать из его речи и даже не только речи, но и мысли (можно ли назвать это мыслями?).

Судите сами: "...Голову из чана хвать да за полу да на двор в снег бросишь шабер да из валенка дерг на по темени тюк расколупаешь черепок на мозги и ешь ешь не ох наешься так что вспотеешь аж ходил я Кланялся просил". И все это без малейшей попытки помочь ненароком читателю пробиться к смыслу (или бессмыслице?) сказанного. В конце рассказа встречается ведро живых вшей - мало аппетитный и малопродуктивный образ, без которого я рекомендовал бы обходиться современным прозаикам, однако многим это, как видно, нелегко. Но рассказ "Кисет" - это клинический случай, поэтому рассмотрим поведение коллективов, где, как утверждают медики, сумасшествие невозможно, оно бывает только индивидуально.

По сравнению с другими произведениями Сорокина, с их замкнутыми мирами, роман "Тридцатая любовь Марины", где дана развернутая панорама жизни, почти эпохален. Хотелось добавить "и похабен", но это было бы неточно, так как, во-первых, от критика не требуются рифмы, и, кроме того, это не отличает его от многих прочих опусов автора, которые похабны не менее. Это не ругань в адрес автора, а просто отражение места, занимаемого похабщиной в его творчестве. Роман посвящен сексуальной судьбе учительницы музыки, которая прослеживается с детства и позволяет вовлечь в повествование много других мужчин и женщин, ибо героиня бисексуальна. Компания Марины - подстать, ее главное качество когда-то принято было определять как бездуховность, а еще раньше здесь служило слово "разврат", уже давно сданное в архив. Хотя встречаются и абсолютные монстры. Правда, они обычно лишь едва намечены кистью. И испытываешь чувство благодарности к автору за то, что он избавил тебя от подробного знакомства с этим персонажем. Таков, например, Маринин - не назовешь ухажер, ибо понятие "ухаживать" ему явно незнакомо - - потенциальный партнер с пронзительной кличкой Говно (а не какая-нибудь обывательская Ааха!). Но это так, амебообразное. Есть типы и чуточку посложнее. Таков профессиональный пианист, с которым Марина силится перед актом все-таки как-то бегло обсудить трактовку пьесы Шопена. Но несчастье Марины в том, что мужчины не вызывают в ней должного физиологического отклика - только женщины, причем тоже далеко не все.

Неудивительны частые кризисы и разочарования, сопровождающие жизнь этой несчастной женщины. И тут наступает развязка: Марина находит, наконец, счастье в рабочем коллективе одного из цехов завода малогабаритных компрессоров. Более того, ей наконец-то встречается мужчина, усилия которого пробуждают благоприятный отзвук в ее организме - впервые за тридцать лет жизни. Этот мужчина - крепкий, коренастый и мешковатый мужик, парторг завода. Парторги ко времени создания романа уже были анахронизмом, да еще парторги - Дон Хуаны. Поэтому в теле романа должна была произойти в это время какая-то ломка: уж больно пародиен был бы такой финал. А так, пародия - не пародия, другого выхода из жизненного тупика не было. А вот и поломка произошла. В текст романа стали вкрапляться сначала отдельные словечки времен развитого социализма. Их становилось все больше, и потом уже сплошняком пошел газетный текст времен победы развитого социализма и его успешного перерастания в коммунизм. Одним из таких текстов, оборванных на полуслове, роман и кончается.

Впрочем мотив партийно-производственного обновления, избавляющего от любой скверны, не есть одинокая неприкаянная ворона в сорокинской творческой стихии. Этот же мотив ощущается и в рассказе "Заседание завкома" при всей его кровавой условности.

Иногда ломка присутствует у Сорокина с самого начала. Например, в новелле "Месяц в Дахау", где в современной Германии сооружается гигантский памятник Гитлеру и вообще денацификация игнорируется (например, Риббентроп выступает от имени Германии в 1957 году). Это можно понимать как сатирическое заострение, но проекция на российские события скорее содержит ироническую присказку правого толка.

Сорокин уже объявил, что покинул литературу и перешел в кино. Причем ушел Сорокин из художественной прозы, что есть силы (а сила есть!) хлопнув дверью, - мы подразумеваем пьесу "Dostoevsk-trip" (1997), очень злую пародию сразу на всю, какая есть, художественную литературу. В число жертв охальника попали Сартр и Горький, Солженицын и Фолкнер, Томас Манн и Мопассан (названы поименно несколько десятков), хотя большинство поношений досталось Достоевскому, у которого взят на заклание роман "Идиот".

Обсуждать эту пьесу невозможно, но кратко выразить свое отношение я готов. Лучше других способен это проделать персонаж Женщина 1 из пьесы "Dostoevsk-trip". Она передала бы, наверное, мои мысли так: "Х....., б...., пьеса". Ограничимся одним мужским монологом.

Мальчик десяти лет жил как мужчина с собственной матерью. Ну что ж, для литературы нет запретных тем. Вспомним царя Эдипа. Правда, Эдип был взрослым и пошел на это бессознательно, не зная, что это его мать. Но в пьесах Софокла сюда подключается мощный нравственный императив. Когда Эдип узнал, кто его жена, от которой у него были дети, он был охвачен горем и раскаянием и ослепил себя. Персонаж "Трипа" сообщает нам о сожительстве как о безделице и ослеплять себя не собирается. Похоже, его больше волнует, как возвестить, что в нем нет ни капли русской крови. И еще пожаловаться, что школьники дразнили его за немецкую фамилию - ему бы пожить лет десять в советской школе под еврейской фамилией! Но автор полагает, по-видимому, что немецкая кровь нравственную сторону проблемы исчерпывает, если та вообще существовала. Что можно сказать о таких людях? Если это им недавно МВФ выложил 23 млрд. в долг без отдачи, то это слишком высокая цена.

Как бы дорого Сорокин ни ставил свое место в русской литературе, платить так много, чтобы ушел, не стоило. А похоже, заплатили неизвестные меценаты только за это - больше не за что. Ушел из литературы, не из "Очереди" за славой: в этой очереди место за ним сохраняется. Будьте уверены, он предупредил надежного человека, что еще подойдет.

Теперь о Баяне Ширянове. Этот автор прославился тем, что получил первую премию на весьма состязательном конкурсе русского Интернета. Причем председателем жюри был маститый писатель Стругацкий, членами - многие известные питерские писатели из числа "шестидесятников". Сам факт вручения этой премии симптоматичен - вот что оказывается теперь важным для России. Он вызвал много споров в литературных и нелитературных кругах. Стругацкому пришлось выступать со специальными разъяснениями своей позиции. Сейчас эти споры продолжаются. В чем же причина такого приятия-неприятия?

Роман "Низший пилотаж" - это роман о драгменах. Но не просто о драгменах - против этого никто бы не возражал. Он о низшей категории драгменов (отсюда и название), которые колются какой-то дрянью, заботливо приготовляемой ими же на частных квартирах из компонентов, получаемых в аптеках по фиктивным рецептам, невесть как доставаемым. Автор растворяется в этой среде и неотличим от нее. Он и сам многие годы был таким драгменом, поверяя свое занятие непосвященным.

Роман написан на жаргоне наркоманов, причем первые главы содержат много явно незнакомых рядовому читателю слов. Постепенно жаргон осваивается, и вместе с тем проясняются некоторые сцены, прочитанные ранее, но не до конца понятые: ведь язык литературно сгущен в сравнении с подлинным. Даже фамилия автора и его имя - это псевдоним, составленный из сугубо профессиональных терминов: "баян" означает "шприц", которым кололись все подряд на закрытых для посторонних вечеринках, а "ширять", как легко догадаться, значит колоться. Причина такого избегания хрестоматийных драгов - вполне прозаична: они дешевле, а ширяющий народ - это все больше бомжи или безработные. Впрочем, почему закрытых? Скорее, открытых, они открыты всем желающим, а таких немало, особенно если эти желающие хорошенькие девушки. Связанные с этим непотребства образуют в романе не меньше объема, чем подробно описанные (хорошо еще - на жаргоне, который не всякий поймет!) манипуляции с приготовлением драгов.

Только, ради бога, не подумайте, что этот синдром оставляет дискриминируемыми гомиков: их тоже хватает в драгменской среде. Часто изображаемые персонажи находятся в состояниях, когда пол объекта для них уже неактуален, а отсюда неразличима и сексуальная ориентация персонажа.

Понятия "любовь", "измена" в этой среде упразднены за ненадобностью, а понятие "отчаяние" не появляется временами, как в жизни обычных людей, а льет ровный свет на происходящее, так как вся жизнь этих людей проходит в состоянии глубокого отчаяния.

Сейчас Ширянов, как он сообщил интервьюеру, оставил среду драгменов, но не потому, что разочаровался в ней - он по-прежнему осознает ее как некий идеал самотдачи и самосоздания. Нет, просто теперь он вместо наркотиков занялся творчеством, поясняет Баян интервьюеру.

О событиях романа можно говорить только условно, ибо никогда не известно, происходит ли что-то на самом деле, или это видение, подаренное горячечным воображением. Некоторые события отвергаются при помощи метода исключения, просто потому, что так не может быть. Такой метод позволяет отнести к вздорным хаотичным видениям, например, половой акт с участием тараканов, который якобы приключается с главным героем на какой-то стадии драгомании.

Трудно вычленить из поведения героев и какие-то атавистические элементы морали. Например, персонажам романа вроде известно, что подлежит укоризне наблюдение любопытных взрослых за сексуальными действиями детей. И действительно, взрослые наркоманы (правда, в далеко не худшем своем состоянии) прекращают такое наблюдение. Но самое удивительное в том, что в контексте романа такая "скромность" выглядит привнесенной. Гораздо правдоподобнее было бы, если такое наблюдение стало пристальнее. И вообще среди упреков Ширянову присутствует и такой: дескать, никакой он не наркоман, а интеллигент, и наркоманом просто прикидывается, чтобы повысить интерес к себе.

По сравнению с противоречиями, которые порождают два первых автора, третий представляется довольно уравновешенным, хотя страсти бурлят и вокруг него. Если верно, что Сорокина можно назвать "культовым" писателем (это сделал Авдуевский), хотя нам такая оценка не кажется слишком убедительной, то Ширянов должен быть назван "некультовым" прозаиком, а Пелевин, коли уж экономить корни, просто "культуристом" прозы - не зря же Шварценеггер является персонажем "Чапаева и пустоты". Он тратит столетия жизни (а именно столько проживают его неумирающие герои) на наращивание впечатляющих показных мускулов.

Введением в его творения может служит повесть "Желтая стрела". Вжившись в атмосферу повести, а в Пелевина вживаться нужно не меньше, чем в Ширянова, хотя он и пишет нормальным русским языком, читатель обнаруживает себя в мчащемся куда-то поезде. В нем и проходит вся жизнь пассажиров, завершаемая довольно подробно описанной процедурой похорон. Похороны проходят в том же поезде, а покойника сбрасывают под откос. Ведь "Желтая стрела" не останавливается! Все пассажиры наслаждаются крохами поездного уюта, устраивая в предлагаемых обстоятельствах свои жизни и не задаваясь проклятыми вопросами типа: "А куда мы едем?" Они просто живут, ибо и в поезде можно жить, хотя некоторые при этом еще и спекулируют цветными металлами - они там тоже в цене. Правда, единственным объектом этого бизнеса служат алюминиевые ложки - что еще может попасться в поезде? Только ложки.

Самые смелые из пассажиров рискуют забраться на крыши вагонов и погулять по ним, наблюдая проезжаемый пейзаж и редкие поселки. В конце концов, любоваться пейзажем - это можно было делать и через окна, без чрезмерного риска сорваться с крыши. Но тогда не удалось бы себя показать, а этого тоже хочется. Жители поселков залезают на крыши домов, чтобы поглазеть на проезжающих. Как легко было бы здесь скатиться к общему месту, вставив какую-то черту происходящего, усиливающую сходство "Желтой стрелы" с одной небезызвестной евро-азиатской страной, которую неведомо куда уносит могучий паровоз взбесившейся истории. Но Пелевин никогда не снижается до плаката. Все надежно остается в рамках "высшего пилотажа" литературы.

Мы нарочито ничего не пишем о событиях повести и о ее героях, и не потому, что они не интересны: просто, как и в сорокинской "Очереди", обстоятельства оказываются важнее и интереснее событий - вот ведь какой парадокс! Так что вполне можно представить себе школьные сочинения не о набивших оскомину "образах героев", а, скажем, "Вагонные крыши в повестях Пелевина". Не знаю, как русские школьники, но американские студенты такие сочинения уже пишут: до Америки "Желтая стрела" уже долетела.

Совсем другой кусок мира выходит из лаборатории Пелевина в повести "Принц Госплана". Пелевин не сообщил очень серьезную подоплеку происходящего в повести, но критик может себе это позволить. Когда кривая советского маразма приблизилась к критической точке, появилась у руководства мыслишка: перевести управление экономикой на компьютерные рельсы. Комнаты учреждений и институтов стали набиваться электроникой и боевитыми ребятами, в курилках компьютерный жаргон успешно вытеснял футбольный, хотя интуитивно всем было ясно: это дряхлеющую страну не спасет. Вот тогда-то и стала в рабочих помещениях густеть концентрация "человека играющего", своего рода addict'а компьютерных игр. Эти люди заражали целые коллективы. И хотя в большинстве игры были американскими, и речь в них часто шла о столкновениях с Ливией или о конфликте на Ближнем Востоке, но в СССР, а затем и в России, в не меньшей степени компьютерно-игровая болезнь протекала гораздо серьезнее, чем в США или Израиле. Появились и советские игры, не уступающие западным по зловредному эффекту, по своей "аддукции", - соответствующего русского термина почему-то так и не появилось. А болезнь косила и косит целые институты и отрасли.

Мы не будем прослеживать злоключения молодого "гейм-аддукта", посланного немолодым начальником (молодость за 15-25 лет перестает быть отличительной чертой даже у программиста) в смежное учреждение за диском с программой новой игры. Но герой Пелевина буквально живет в атмосфере компьютерных игр, и все его перемещения в пространстве и времени строго следуют правилам этих агрессивных видов развлечений. Он остается компьютерным игроком и когда сигает по скоростным лифтам, и когда случайно попадает на чествование знатного пилота, сбившего 1500 боевых машин противника (разумеется, все эти подвиги совершены за "кибордом" компьютера, а не в реальности). Одна только игра "Тетрис", завезенная в США из СССР, если ее рассматривать как оружие "холодной войны", нанесла больший ущерб военной экономике США, чем все вместе взятые советские баллистические ракеты. Но ущерб от американских игр был еще значительнее.

Роман "Чапаев и Пустота" может рассматриваться еще и как исторический - ведь среди его героев не только Шварценеггер, но и Котовский, много Чапаева, немного Ленина. Действие происходит в психиатрической клинике. Причем это из категории психиатрических романов (их сюжеты можно уже классифицировать), в которых начало событий увидено глазами самого больного. Такой прием распространен в американской литературе. Но это не упрек в плагиате или подражании - роман вполне оригинален. И я советую его прочесть. Поэтому не стану пересказывать сюжет. В основе романа не обстоятельства, а образы героев. К примеру, Чапаев - это иногда парадоксально интеллигентный и тонкий философ, убеждающий себя в правоте революционного дела, но не очень-то в нем уверенный сам.

Плотный налет пародийности лежит на всех великих и невеликих людях, с которыми сталкивается больной Петр Пустота (такая фамилия). Это неплохо, подчас забавно, но неизменно мелковато. Для такого романа нужна историческая концепция, и ее отсутствие делает роман ниже повестей и рассказов Пелевина.

Все-таки современным русским писателям для совершенствования их творчества не хватает принуждения. Пусть оно будет не в виде цензуры, а типа авторитетного, подчас полудиктаторского редактирования, ей-богу, на пользу пойдет! Ибо хотя искусство и не живет принуждением, но существует некий оптимальный уровень принуждения, и российская литература сейчас сильно до него не дотягивает.


Содержание номера Архив Главная страница